Название: Le Fantôme de l’Opéra par lui-même (1), или Исповедь Эрика
Автор: Seraphine.
Рейтинг: PG-13
Пейринг: Э/К
Основа: книга Гастона Леру
Жанр: мелодрама (?)
Размер: миди
Саммари: Предсмертное письмо Эрика Кристине, в котором он излагает свою историю и события, описанные в романе Леру, со своей точки зрения.
Диклеймер: автору принадлежат только персонажи, придуманные им самим, никакой материальной выгоды он не извлекает.
(1) Автопротрет Призрака Оперы (фр.)
ОТ АВТОРА
Фик задумывался как некий психологический опыт -- попытка обосновать логически и психологически поведение и поступки Эрика, снять с него налет "готической монструозности" и представить его как вполне реального человека со своими особенностями и странностями.
Прошу рассматривать фик как своеобразную мистификацию -- не литературный текст, а как бы настоящее письмо.
Предвосхищая отзывы читателей и критику за излишнюю (возможно) идеализацию главного действующего лица, отмечу, что человек, пишущий перед смертью письмо любимой женщине, может себя немного и приукрасить, и не упомянуть о каких-то деталях собственной биографии...
В тексте есть совпадение -- именно совпадение, на мой взгляд совершенно удивительное, -- с одним из фиков, опубликованных на сайте у Елены. Автор клянется, что прочел этот фик уже после того, как сочинил свою "Исповедь". Интересно, обратит ли кто-нибудь внимание на это совпадение?.. Я объясню, о чем речь, чуть позже.
Текст гораздо короче, чем "Письма из России", так что жду откликов в самое ближайшее время Выкладываю все равно по частям, т.к. не понимаю, сколько именно сюда влезает за один раз
Le Fantôme de l’Opéra par lui-même,
или
Исповедь Эрика
Милостивая государыня! Дитя мое! Любовь моя!
Милая Кристина, видите, я даже не знаю, как начать мое письмо, ибо каждое из этих обращений выражает какую-то сторону того сложного чувства, которое я питаю к Вам — моему творению, моей вдохновительнице, женщине, давшей мне счастье познать настоящую любовь. Однако я все же обращаюсь к Вам — единственному существу на этом свете, которое мне дорого и которому, как мне хочется верить, небезразлична судьба бедного Эрика. Не печальтесь, дорогая моя, я скоро исчезну из Вашей жизни, а может быть, и из жизни вообще. Собственно говоря, моя жизнь и была ничем иным, как цепью исчезновений, начиная с самого первого, так сказать, символического, когда мое лицо в первый раз скрылось под маской, надетой на меня материнской рукой, и кончая последним, которого, увы, не суждено избежать никому из смертных. Начиная эту историю, я даже не знаю, попадет ли она к Вам в руки. Как бы то ни было, теперь, когда я вновь остался один и врата вечности, возможно, вот-вот раскроются передо мной, я испытываю крайнюю необходимость исповедаться, а исповедь обычно адресуют живому человеку. Идти к священнику у меня нет ни желания, ни возможности, а потому я позволю себе просить Вас выслушать (вернее, прочесть) — в последний раз — мои признания.
Дело в том, друг мой, что страсти, бушевавшие в последнее время вокруг нас и в нас самих, настолько поглотили наше внимание, что Вы, по сути, не успели узнать меня так, как я хотел бы, чтобы Вы меня знали. Сейчас, когда после нашего расставания уже прошло достаточно времени, чтобы оглянуться назад и трезво взглянуть на вещи, я могу признаться, что мне очень жаль, что все произошло именно так, как произошло. Ибо, каким бы эксцентричным и экстравагантным я ни казался, я всегда — и прежде всего — ценил здравый смысл и считал, что обладаю им в полной мере. Как Вы имели возможность убедиться, при всей моей любви к опере, я все же отдавал предпочтение музыке гораздо более серьезной и возвышенной, а мелодраме, пусть самой трогательной, всегда предпочитал трагедию — или, если угодно, фарс. Наша же с Вами история, история Ангела Музыки, или, если хотите, Призрака Оперы, неизбежно склонялась в сторону мелодрамы (признаю свою вину в этом), и мне хотелось бы, чтобы она получила наконец достойное завершение. Итак, моя исповедь — это, прежде всего, попытка самооправдания и в Ваших, и в собственных глазах. Я хочу понять сам — и объяснить, если возможно, Вам, мой друг, — что же заставило меня, человека зрелого, многоопытного и успевшего за свою весьма бурную жизнь выработать — как мне казалось — философски-иронический взгляд на этот мир, действовать столь безрассудно, что это едва не привело к гибели не только Вас, нежно любимую мною женщину, и не только меня самого, но и многих и многих представителей «рода людского» (к которым, по правде сказать, я никогда не испытывал особой привязанности, однако не настолько, чтобы всерьез желать им смерти). Мне больно думать, что в Вашей памяти я навсегда могу остаться безумцем, маньяком, от которого Вам чудом удалось избавиться. Нет, мой ангел, нет, поверьте, это не так! Просто в какой-то момент произошла ошибка, разрушившая всё, и эту ошибку совершил я. Но когда? Как? Я пишу эти строки в надежде, что, перебирая в памяти, год за годом, историю своей жизни, смогу обнаружить тот роковой момент, ту критическую точку, когда мною был совершен неверный шаг, повлекший за собой фатальные последствия.
Вчера я навестил «дарогу» — небезызвестного Вам Перса, человека, которого я, пожалуй, могу назвать своим другом (хотя это слово вряд ли соответствует сложившимся между нами отношениям), и сделал кое-какие распоряжения на случай своей смерти. Ибо состояние мое таково, что Вам, вполне возможно, вскоре придется исполнить то, о чем мы с Вами условились, расставаясь. Я чувствую, что силы мои на исходе. Персу я сказал, что умираю от любви. И это — чистая правда, хотя врач, наверное, увидел бы причину моего недуга в чем-то другом, возможно, в страстях, которые, источив мою душу, разрушили в конце концов и ее телесную оболочку. Не знаю, может быть и так… Когда-то давным-давно, когда я — такой, какой я есть, — только появился на свет, моей матушке сказали, что моя необычная внешность — результат какой-то внутренней аномалии и что такие, как я, обычно умирают в детстве. Как видите, я прожил гораздо дольше отпущенного мне срока и, возможно, сейчас просто наступил мой предел.
Итак, раз уж я упомянул здесь свою бедную матушку, начну свою историю с самого начала — с моего рождения и детства.
I
Да, друг мой, я самый простой человек — «человек неба и земли», сказали Вы однажды. А значит, и у меня были родители, было имя, был дом, было детство. Но к чему имена? Пусть для Вас я навсегда останусь просто Эриком — человеком ниоткуда. На самом же деле родом я из небольшого нормандского городка. Мой отец занимался строительным подрядом и благодаря своей честности и добросовестности не только снискал себе всеобщее уважение, но и смог составить весьма приличное состояние. Матушка моя получила прекрасное воспитание и славилась кротким нравом, тонким художественным вкусом и музыкальностью. Эти последние качества она передала своему старшему сыну, то есть мне. Благодаря ей я впервые услышал музыку, впервые сам коснулся клавиш. Не знаю, за что Господь так наказал моих несчастных родителей, но, сколько я себя помню, в их глазах, обращенных ко мне, всегда читалась странная смесь печали, сострадания и отвращения. Когда после матушкиной смерти я разбирал ее вещи, в одном из ящиков комода, среди семейных реликвий, я нашел странный младенческий чепчик с пришитым к краю лоскутом легкой, но непрозрачной ткани, в котором были вырезаны отверстия для глаз, рта и носа, — мою первую маску. В моей памяти мало осталось от раннего детства, но единственное, что я помню отлично, — это то, что лицо мое всегда было чем-то прикрыто. Однако я не был лишен родительской любви. Родители мои были добры ко мне, по-своему они любили меня, но при этом не могли не стыдиться моего уродства. Мне было шесть лет, когда на их радость родился мой братец — хорошенький мальчуган с гладким румяным личиком. Чтобы мой жуткий облик не напугал малыша, было решено отдать меня в школу при монастыре, что находился неподалеку и где со временем я должен был принять постриг. Конечно, мои родители рассудили правильно: что еще остается человеку с такой внешностью, как у меня? Естественно, стать монахом и навсегда скрыться от людей.
В монастыре я провел десять лет, в течение которых родители регулярно навещали меня, но никогда не приглашали погостить домой, где, кроме брата, у меня подрастала еще и сестра (ее я никогда не видел). Я получил хорошее образование, освоил нотную грамоту, научился играть на нескольких музыкальных инструментах. Словно в утешение за мое несчастье, небо наградило меня красивым голосом, и вскоре, несмотря на уродство, я стал любимцем нашего регента. Со своими товарищами по школе я общался мало. Поначалу некоторые из них пытались меня дразнить и даже поколачивать, насмехаясь над моим лицом. Но после того как я слегка «подправил» их аккуратные носики (ох уж эти счастливые обладатели носов, вечно они суют их не в свое дело, забывая, насколько это украшение уязвимо и непрочно), они стали избегать меня, я их тоже, так что особых неприятностей они мне больше не доставляли. Время шло, мне исполнилось шестнадцать, близился день моего пострижения в монахи. Но чего я не унаследовал от родителей, так это их кротости и смирения. Молодая кровь бурлила у меня в жилах, просторы нормандского побережья будоражили воображение, навевая мысли о дальних странах и опасных приключениях. Меньше всего на свете меня привлекала перспектива стать монахом. И я сбежал. Так начались мои скитания по свету, которым суждено было продлиться долгие годы.
Первым делом я, конечно, бросился к морю, которое манило меня с необоримой силой. Я попытался было наняться на рыбацкое суденышко, однако грубая матросня оказала мне такой прием, что я малодушно удрал и несколько дней скрывался в лесу, жестоко страдая от голода, но не осмеливаясь показаться на глаза людям. Это было мое первое серьезное столкновение с суровой действительностью. Там, в лесу, меня и подобрали цыгане, кочевавшие с ярмарки на ярмарку. Я предстал перед ними с лицом, замотанным большим платком, и они радушно приняли меня в свою компанию, обогрели и накормили. Когда же их вожак потребовал, чтобы я все-таки снял платок, то, вопреки моим опасениям, внешность моя привела его в восторг. По-видимому, он сразу смекнул, с какой выгодой ее можно использовать. Так мы с ним стали торговать моим уродством. Дело это оказалось весьма прибыльным и, как ни странно, очень увлекательным. Сначала меня просто показывали публике как «живой труп», но через некоторое время я сам организовал целый аттракцион под названием «Сын дьявола». Воображение у меня уже тогда работало весьма плодотворно, и мы обставили все так мрачно, что у зрителей, когда они входили в палатку, где их взору должен был предстать я в обличье «сына дьявола», кровь наверняка стыла в жилах. Меня это очень забавляло — ведь я от природы наделен веселым нравом. Я стал странствовать вместе с цыганами и объездил с ними всю Европу. Бродячая жизнь мне нравилась: сменявшие друг друга города, новые люди, новые впечатления, дивные пейзажи, рукотворная красота архитектурных сооружений. Цыгане обращались со мною как с равным. Они ценили мою изобретательность, бившую ключом творческую энергию. Я же охотно делился с ними своими выдумками, в то же время жадно впитывая все то, что могли дать мне они. А этого было немало. Именно у них я научился играть на скрипке и гитаре в неповторимой цыганской манере, благодаря им освоил тысячу разнообразных фокусов и трюков, в том числе и чревовещание, которым не так давно похвалялся перед Вами. По душе мне был и их жизненный уклад, и особая мораль, сочетающая в себе самое высокое благородство и самый беззастенчивый обман. Но главное, что неизменно вызывало мой восторг, — это их свобода. Свобода во всем и от всего: не связанные ничем, кроме своих чувств и привязанностей — всегда искренних, всегда настоящих, — они казались мне счастливейшими из смертных. Я не солгу, если скажу, что и для меня это было по-настоящему счастливое время. Даже мое уродство, о котором я не забывал ни на минуту, почти перестало мучить меня. Судите сами: я сам выставлял его напоказ, зарабатывая им деньги, я пользовался им, как лицедей маской. Только в отличие от лицедея я не скрывал свое лицо под чужой личиной, а наоборот, снимал маску, чтобы обнажить то, что называлось у меня лицом. Публика выла от восторга и ужаса, и этот вой отзывался в моем юном сердце торжеством и какой-то сладостной болью… В остальное время я продолжал ходить обмотав голову по самые глаза шелковым платком, наподобие бедуина. Примечательно, что в этот период мне довелось познать радость и печаль первой любви. Как все творческие натуры, я влюбчив. С годами я постарался изжить в себе это качество (как оказалось, безуспешно), чтобы избежать лишних неприятностей, с ним связанных. Но тогда, в шестнадцать-семнадцать лет, я со всем безрассудством юности отдался чувству, забыв о своей «необычности». Моей избранницей стала девочка-цыганка, дочь вожака, прелестное пятнадцатилетнее создание, чистое и нежное. Я не буду донимать Вас подробностями нашего «романа», это старая история, и мне самому давно следовало бы ее забыть, а уж тем более не делиться своими воспоминаниями с Вами. Скажу только, что наше первое тайное свидание оказалось и последним: я не смог простить своей возлюбленной того выражения глаз, с которым она отпрянула, когда я попытался ее поцеловать. Обуявшая меня в тот момент ярость напугала меня самого. Я готов был убить ее, убить себя, разрушить весь мир — будь это в моих силах. Бедная девочка, она поняла свою оплошность и, не желая причинять мне боли, всячески старалась загладить свою вину. Но видеть, как она насилует себя, отважно пытаясь взглянуть мне в лицо и каждый раз отводя взгляд, было для меня еще невыносимее. С тех пор я стал предпочитать продажную любовь, оставляя сердце свободным для платонических чувств. И то правда: человеку, наделенному богатым воображением, легко довольствоваться любовью издали, а для удовлетворения физических потребностей всегда найдется красотка, которой совершенно все равно, какая голова на плечах у того, кто оплатил ее ночь. (Простите, друг мой, что я позволяю себе рассуждать на такие темы, но раз уж я избрал Вас своим «духовником», придется Вам потерпеть.) Что же касается поцелуев, Вы действительно были первой женщиной, добровольно прикоснувшейся ко мне губами, и этого Вашего благородного и мужественного жеста я не забуду до своего смертного часа. Но об этом после.
Как я уже сказал, с цыганами я объездил всю Европу. Как-то раз, когда мы стояли табором неподалеку от Милана, я отправился побродить по городу. Меня тянула цивилизация — не забывайте, я был образован и одарен артистически и музыкально, поэтому, естественно, узкий мирок цыганского табора, даже при всей безграничности мира, по которому мы странствовали, начинал тяготить меня. Я ходил по городу, любовался его архитектурой, заходил посидеть в тавернах, и мне совсем не хотелось возвращаться к своим спутникам. Так я добрел до одной из центральных площадей, на которой был раскинут цирковой шатер. Я зашел внутрь взглянуть на представление и застыл на месте от восторга. В сравнении с убожеством наших цыганских аттракционов этот спектакль, при всей его примитивности и пошлости, показался мне чем-то невероятно возвышенным — просто чудесным! Я понял, что хочу остаться здесь. И я остался. Когда я выложил перед директором цирка все козыри, раскрыв ему все свои таланты и достоинства, в том числе и уникальную внешность, он без лишних разговоров принял меня в труппу. К цыганам я больше не вернулся, проявив, признаю это, черную неблагодарность. Но свободный народ, надеюсь, умеет ценить не только свою свободу.
На новом месте у меня появились новые занятия. Я уже не был «сыном дьявола», а участвовал в представлениях в качестве настоящего артиста. Ловкости мне всегда было не занимать — и в этом Господь щедро вознаградил меня за мое уродство, — поэтому после нескольких уроков я с легкостью овладел искусством пантомимы, акробатики и прочими цирковыми премудростями. Правда, довольно скоро мне наскучило исполнять номера, придуманные кем-то другим, да и внешность моя часто ограничивала мои возможности. Так я стал сам изобретать трюки и постановки, обставляя их всевозможными техническими выдумками. О нашем цирке разнеслась такая слава, что нас наперебой стали приглашать на гастроли в самые блестящие европейские столицы. Директор высоко ценил мои старания и оказывал мне покровительство. Именно он приобщил меня к искусству оперы. Как известно, Италия — родина оперного пения, и плох тот итальянец, который не знает и не любит оперу. Где бы мы ни были, в каком бы городе мы ни выступали, мой покровитель неизменно находил время, чтобы побывать на спектакле в оперном театре. С некоторых пор он стал брать с собой и меня, и это оказало огромное влияние на мою дальнейшую судьбу. Я заболел музыкой, я не мог прожить без нее ни дня. Иногда я даже жертвовал своими обязанностями в цирке ради возможности погрузиться в чарующие звуки, и это не раз вызывало раздражение моего покровителя, хотя, казалось бы, кто, как не он, должен был бы понять мою страсть. Вряд ли есть европейский театр, в котором я не провел нескольких часов, наслаждаясь лучшими голосами современности. Понемногу я и сам стал пробовать петь, вспоминая уроки, преподанные мне в монастыре, и уже довольно скоро выступал перед публикой, которая благосклонно приняла меня в новой роли.
Так прошло еще два года. Однажды, когда мы с огромным успехом выступали в Мюнхене, нас пригласили дать несколько представлений при дворе молодого короля Людвига Второго Баварского. Романтик, мечтатель, покровитель искусств, он только-только вступил на престол. Услышав мое пение, он пригласил меня к себе в загородную резиденцию, где я пел для него, пользуясь в течение нескольких дней его радушным гостеприимством. Он был на полтора года моложе меня и держал себя со мной скромно и доброжелательно. Я же, не отличаясь, как уже говорил, ни кротостью, ни смирением, к этому времени уже вполне осознал свою исключительность — как в положительном, так и в отрицательном смысле: обладая исключительным уродством, ставившим меня вне человеческого общества, я обладал и исключительной одаренностью, возносившей меня высоко над обычными людьми. А потому общение с особами самого высокого ранга, будь то сам король, не очень смущало мою гордую натуру. Мы хорошо понимали друг друга во всем, что касалось Прекрасного. Стоит ли говорить, что я задержался у него в гостях, позабыв на несколько месяцев и про цирк, и про все на свете?
Людвиг оказывал в то время покровительство блистательному Рихарду Вагнеру, перед творчеством которого преклонялся. По его просьбе я разучил кое-какие арии из опер великого композитора, и его чудовищная в своей грандиозности музыка часто звучала в замке. Мечтательная натура, не приемлющая серой обыденности и заурядности, Людвиг стремился превратить свою жизнь в сказку, окружив себя атмосферой древних германских легенд и средневековых рыцарских романов. С его поистине сказочным состоянием для него не было ничего невозможного. В ту пору он как раз затеял строительство нескольких новых замков, которые должны были соответствовать его представлениям о Прекрасном. Мы подолгу вместе обсуждали будущие проекты, придумывая все новые и новые детали волшебных дворцов, которые своей роскошью и живописностью должны были затмить все, что до сих пор было построено в мире. Конечно, для строительства этих шедевров архитектуры король пригласил самых известных и поистине выдающихся зодчих, но не без гордости могу сказать, что в их творениях есть немалая доля и моей фантазии. Ведь архитекторам предстояло облечь в конкретную форму то, что нафантазировали мы с королем. Однако время шло, и возвышенная мечтательность Людвига начинала раздражать меня. Я сам умею ценить Прекрасное и не чужд, как Вы уже знаете, творчеству, но все же обладаю достаточной живостью ума и упоминавшимся уже мною здравым смыслом, чтобы иногда взглянуть на себя и на окружающую жизнь со стороны. Людвиг же с головою уходил в свои мечтания, не замечая ничего вокруг. Кроме того, он был удивительно хорош собой, а это не могло не вызывать у меня дурных мыслей. С некоторых пор, глядя на его безупречный профиль (еще один счастливый обладатель точеного носика!), я постоянно боролся с искушением внести в него свои «коррективы». Я не сказал еще, что за все время пребывания в Баварии, ни разу не открыл ему своего лица. Не знаю уж, что он там думал обо мне, но полагаю, что моя маска (а я к тому времени сменил «бедуинский» платок на маску из черной ткани) импонировала ему, прекрасно сочетаясь с той атмосферой волшебства и таинственности, которой он себя окружил. Поглощенный своими идеями, он не интересовался ни моим прошлым, ни моим истинным лицом. Ему вполне хватало моей творческой фантазии, голоса, музыкальности, чтобы получать удовольствие от моего присутствия. Меня же его общество вскоре перестало удовлетворять. Кроме того, после почти пяти лет кочевой жизни долгое сидение на одном месте, пусть даже в королевском дворце, стало меня тяготить. Мне хотелось новых впечатлений, новых мест, новых стран. И я решил в очередной раз исчезнуть. Я написал своему бывшему покровителю, директору итальянского цирка. Тот, к моей величайшей радости, оказался незлопамятен. Он довольно скоро откликнулся и предложил на выбор либо вернуться к нему, либо поехать в Санкт-Петербург, в Россию, где незадолго до этого обосновался со своей труппой его родственник и собрат по искусству. Как Вы, наверное, догадываетесь, я выбрал второе.
Мне не хочется обременять Вас необходимостью читать обо всем, что приключилось со мной в России. Кроме того, мои приключения в этой варварской и в то же время сказочно-прекрасной стране мало связаны с нашей с Вами историей, которой я все-таки хотел бы уделить здесь больше внимания. Поэтому буду краток. Я пробыл там довольно долго, больше четырех лет, первые два из которых проработал в своем прежнем качестве в петербургском цирке Чинизелли. В имперской столице я имел огромный успех и остался бы еще дольше, но в это время там как раз начиналась «охота на царя», революционеры-нигилисты развили бурную деятельность, на улицах то и дело взрывались бомбы, и я решил уехать от греха. Я переехал в Нижний Новгород, большой торговый город на Волге, где моим талантам нашлось применение на знаменитой на всю Европу ярмарке. Да, в России я познал настоящую известность. Слух обо мне разнесся по всей стране, посмотреть на мои творения — а это было нечто выдающееся, скажу без хвастовства, — приезжали люди из самых отдаленных провинций. Моим основным занятием было изобретение разнообразных трюков и фокусов, устройство все новых и новых аттракционов, привлекавших толпы любопытных. У меня появились деньги, и немалые. Жил я уединенно, снимая номер в тихой гостинице и никогда не появляясь на людях без маски. В часы досуга я ходил в театр или музицировал сам у себя в номере и даже начал понемногу сочинять. Общаясь с рабочими, воплощавшими в жизнь мои изобретения, я быстро научился русскому языку, который оказался не таким сложным, как могло показаться на первый взгляд. Во всяком случае, полученных навыков мне было вполне достаточно для полноценной жизни на чужбине.
Вскоре слава моя шагнула за пределы Российской империи. Я узнал об этом, когда как-то вечером ко мне в гостиницу явился странный господин восточного вида, очень смуглый, с глазами, напоминающими два блестящих кусочка яшмы, и в каракулевой черной шапочке на голове. Он отрекомендовался по-французски посланником персидского шахиншаха и сказал, что имеет честь пригласить меня ко двору его величества, где я найду почет, уважение и возможность приложить свои изобретательские таланты наиболее полным образом. Так я попал в Персию. Мой «восточный период», несмотря на относительную непродолжительность — он продлился чуть больше трех лет, — мог бы составить сюжет отдельного объемистого романа. Кое-какие напоминания о моем пребывании там Вы видели у меня на подземном озере. Это, в частности, «комната пыток» — одно из первых произведений, созданных мною в Мазендаранском дворце для развлечения любимой жены моего царственного хозяина, «маленькой султанши», как называл я ее про себя. Поначалу комната была задумана как аттракцион, позволяющий, по своему желанию, менять окружающий пейзаж и оказываться то в лесу, то в сказочном дворце, то еще где-нибудь — в зависимости от того, что изображено на вращающихся барабанах. Но такая невинная забава довольно скоро наскучила прелестному, но злобному и жестокому созданию, и мне было предложено «усовершенствовать» изобретение. Не могу сказать, что меня обрадовала перспектива стать соучастником зверских пыток и убийств, которые должны были совершаться в этой комнате. Как Вы помните, я воспитывался сначала очень добродетельной матушкой, потом не менее добродетельными монахами, так что определенные зачатки благочестия и христианского милосердия сохранились в моей душе. Кроме того, я вообще не терплю крови. И потом, пытки, убийства — это так вульгарно. Но я был не в силах что-либо изменить. Пока речь шла об изощренной казни преступников и врагов монархии, моя душа как-то мирилась с этим. Но когда в «комнату пыток» стали приглашать провинившихся слуг и неугодных подруг «маленькой султанши», мне стало не по себе. Несколько раз мне приходилось даже вмешиваться самому, чтобы прекратить муки несчастных жертв, прикончить которых моей кровожадной повелительнице не позволяла ее женская слабость. Зная о цирковом прошлом Вашего покорного слуги, мои царственные заказчики пожелали к тому же сами убедиться в моей ловкости и умении. Однако их изощренный и не отягощенный христианскими представлениями о милосердии ум не подсказал им ничего лучшего, как использовать меня в качестве гладиатора. Меня оставляли во внутреннем дворике дворца один на один с закоренелыми бандитами, приговоренными к смертной казни, при этом вооруженными до зубов, и я должен был приводить приговор в исполнение, как говорится, «на глазах у изумленной публики». Таким образом практичные изуверы решали сразу две задачи: казнили преступников и получали невиданное ранее развлечение. Конечно же, я и тут не был в восторге, но выбирать не приходилось, ибо предложение участвовать в этих играх было высказано в форме хотя и крайне почтительной, но не терпящей возражений. При этом мне недвусмысленно дали понять, что любое несогласие повлечет за собой суровое наказание. Я был молод, честолюбив, любил — как ни странно — жизнь, а потому мысль о преждевременной смерти, пусть даже из самых благородных побуждений, не прельщала меня. Выбор орудия казни оставили за мной, а поскольку я, как только что сказал, не выношу крови, то решил воспользоваться арканом, вернее, его восточной разновидностью — такой экзотической вещицей, сплетенной из кошачьих кишок, которую на Востоке называют пенджабской удавкой. И тут мне пригодились навыки, полученные у цыган. Кто лучше них, проводящих всю свою жизнь среди лошадей, умеет обращаться с арканом? Я тоже в свое время в совершенстве овладел этим искусством, и не без гордости могу сказать, что не раз петля, ловко накинутая на шею несчастного и затянутая твердой рукой Вашего покорного слуги, помогала обреченным на лютую смерть быстро и безболезненно покончить счеты с жизнью. Простите, друг мой, за столь неприятные подробности. Однако мне не хотелось бы, чтобы Ваше мнение о любящем Вас бедном Эрике было составлено на основе глупых россказней и небылиц, которые вполне могут дойти до Вас, тем более теперь, когда в Вашу жизнь причудливым образом вторгся мой давний приятель и свидетель моих восточных приключений Перс. Что бы там ни болтали обо мне и о моем прошлом, в каких бы злодействах и изуверствах меня ни обвиняли, поверьте, душа моя, столь вульгарная вещь, как убийство, всегда вызывала у меня глубокое отвращение. Нет, я не пытаюсь примерять на себя ореол святости — он мне явно не к лицу, не так ли? Дело тут вовсе не в милосердии, ибо, как Вы знаете, «род людской» вообще и отдельные его представители, в частности, никогда не вызывали у меня столь теплых чувств, чтобы я заботился об их благоденствии. Однако и ненависти к ним я не питаю, мне просто нет до них дела, а потому без особой надобности я никогда не стал бы марать руки убийством. Так что, если на моей совести и есть погубленные жизни, то, уверяю Вас, во всех этих — весьма немногочисленных — случаях у меня просто не было иного выбора.
Но вернемся в Мазендаран. Своим искусством я снискал милость правителя, который, похоже, питал ко мне искреннюю симпатию (если только приверженец ислама вообще может быть искренним по отношению к неверному) и приблизил к себе настолько, что мне неоднократно приходилось участвовать в разработке хитроумных махинаций, имевших целью устранение — чаще всего физическое — главных его политических противников. Техническая сторона этих предприятий так увлекала меня, что о нравственной их подоплеке я не задумывался. Правда, я понимал, что, чем больше я узнаЮ, чем глубже проникаю в политические тайны Мазендарана, тем опаснее становлюсь для шаха. Это заставило меня вновь подумать о побеге, однако в тот момент я был всецело поглощен устройством различных приспособлений, тайных ходов, хитроумных ловушек и потайных помещений в покоях самого государя, и мне было жаль лишать себя такого удовольствия. Кроме того, отношения, сложившиеся у меня с «маленькой султаншей», начали к этому времени приобретать довольно неожиданный оборот, и природное любопытство заставило меня остаться и посмотреть, что же из всего этого выйдет. Я был единственным мужчиной, кроме самого правителя, кому было позволено появляться в гареме в любое время. Шах, который в свое время пожелал, чтобы я продемонстрировал ему свое лицо, по-видимому, не допускал и мысли о том, что я могу представлять какую-либо опасность как мужчина. Однако, как оказалось, его любимая жена была иного мнения…
Надо сказать, что за свою жизнь я не раз попадал в подобную ситуацию. Мне приходилось встречать женщин, которые проявляли явное неравнодушие относительно моей скромной персоны. Бог знает, что именно привлекало их во мне — моя одаренность, оригинальный ум, остроумие (Вы ведь не станете оспаривать наличия у меня всех этих качеств?). Кроме того, моя маска, вне всякого сомнения, интриговала их и будила воображение. Однако я довольно рано перестал питать на этот счет какие бы то ни было иллюзии, прекрасно сознавая, что моя «исключительная» внешность перевесит все мои не менее исключительные достоинства. Разве наша с Вами история, милый друг, не служит тому доказательством? Но я снова отвлекся.
Обсуждая проекты различных развлечений и аттракционов, мы подолгу оставались с «маленькой султаншей» наедине и представляли, вероятно, живописное зрелище: две фигуры, большая и маленькая, с ног до головы закутанные в роскошные восточные ткани, склонившиеся над столом с чертежами и эскизами. (Прибыв ко двору его величества, я стал одеваться по восточной моде, возобновив свою давнюю привычку заматывать голову по самые глаза большим платком. Моя повелительница при мне тоже никогда не открывала лица, сверкая на меня поверх чадры черными глазами.) Вся пикантность ситуации заключалась в том, что я-то догадывался, что за неземные прелести скрываются под покровами моей госпожи, тогда как она не могла даже представить себе того кошмара, который прятал я. Не говоря уж о том, чтó каждый из нас прятал еще глубже, под телесной оболочкой. Я имею в виду душу и не берусь судить, чья была уродливей. К этому времени я уже достаточно хорошо изучил характер и пристрастия моей царственной заказчицы, и, поверьте, меня вовсе не прельщала мысль поплатиться головой за сомнительную радость любви такого маленького чудовища. Но любопытство оказалось сильнее здравого смысла, и я продолжал наблюдать за развитием событий. По-видимому, перейти в прямую атаку ей не позволяла гордость, а, возможно, и боязнь, что я отвергну ее из страха перед ее супругом. Однако каждый ее взгляд, каждое движение говорили об особом отношении ко мне, и в конце концов она доказала, что способна на истинную, бескорыстную любовь. Ведь именно она спасла меня от гибели, предупредив, что, после того как я закончу оснащение покоев ее супруга всякими чудесами, шах повелит ослепить меня (я слышал, что лет триста назад русский царь Иван Грозный поступил так с зодчими, построившими ему чудесную церковь в Москве) или даже убить. Ни та, ни другая перспектива мне не улыбалась, работы же во дворце были почти закончены, и я исчез. В этом мне помог тот самый господин, который приезжал за мной в Россию, «дарога» — начальник тайной полиции его величества шаха, ныне поселившийся в Париже и известный в обществе как просто Перс. Он часто составлял нам компанию, поскольку в его обязанности входило поставлять «материал» для «комнаты пыток». Кроме того, в свое время мне довелось оказать ему одну услугу, которой он, как истинный сын Востока, не забыл. Рискуя карьерой, а возможно и жизнью, он организовал мое исчезновение так, что меня сочли погибшим и не стали искать. Я же продолжил свою деятельность при дворе другого восточного владыки, турецкого султана, где вся история повторилась почти в точности. Единственная разница состояла в том, что на этот раз я не стал дожидаться, пока моим заказчикам придет в голову мысль умертвить меня, а исчез заблаговременно и без каких-либо потерь для себя.
Оказавшись вне опасности, я почувствовал страшную усталость. Мне вдруг всё надоело: бесконечные странствия по свету, гомон ярмарок, калейдоскоп лиц, роскошь восточных дворцов, а главное — любопытство с которым все пялились на мою маску и на смену которому, стоило мне эту маску снять, неизменно приходили ужас и отвращение. (Правда, я редко доставлял окружающим такое «удовольствие».) И я решил исчезнуть еще раз, но по-другому — поселиться где-нибудь в тиши уединения, где никто не потревожил бы мою утомленную душу, где я смог бы любоваться природой, наслаждаться искусством и наконец-то серьезно заняться музыкой, сочинительством. Ибо я чувствовал, как впечатления последних лет, накапливаясь во мне, постепенно перерождались в звуки, которые распирали мне грудь, стремясь излиться наружу. Так виноградный сок, залитый в бочки, со временем начинает бродить в них, превращаясь в терпкое вино. Возвращаться во Францию, которая в ту пору вела бездарную и позорную войну с Пруссией, мне не хотелось. Поразмыслив, я решил, что лучше места, чем Италия, мне не найти. Я отправился в Рим с целью подыскать уже на месте тихое живописное местечко, где моя измученная приключениями душа смогла бы обрести покой и отдохновение. В деньгах недостатка у меня не было. Я и раньше неплохо зарабатывал своими фокусами и аттракционами и при моем достаточно скромном и непритязательном образе жизни еще до поездки на Восток успел скопить приличную сумму, поместив ее в банк. Теперь же, после «восточной эпопеи», я стал еще богаче, ибо при всем своем коварстве и жестокости, восточные владыки никогда не проявляли скупости, одаривая меня, и правда, по-царски. Итак, впереди забрезжила перспектива беспечной, безбедной жизни, свободной от каких бы то ни было обязанностей и обязательств, жизни, наполненной музыкой и благотворным одиночеством. Но…
II
Надо сказать, что за годы скитаний я не терял из виду свою семью, изредка посылая родителям весточку о себе и получая от них недлинные, но всегда ласковые и печальные письма. Я говорил ведь Вам как-то, друг мой, что по природе я — добрый и веселый человек. Отверженность и вынужденное одиночество изменили мой характер, но в душе я всегда оставался таким, каким родился. «Монстр, чудовище» — и Вы, и Перс, и Ваш возлюбленный виконт, этот жалкий юнец, не скупясь награждали меня этими эпитетами. Они справедливы только в отношении моего лица, уверяю Вас, тогда как душа моя — она иная, но, как видно, знаю об этом, к величайшему моему прискорбию, я один. Но вернемся к моему рассказу. Так вот, направляясь в Рим, я отослал матери очередное письмо. Не успел я оглядеться на предмет приобретения жилья на побережье, как получил ответ от матушки из Парижа, куда они с отцом переехали за несколько лет до этого. Из ее письма я узнал, что мой отец скончался несколько месяцев назад, завещая перед смертью нам с братом (сестра моя погибла еще в детстве, став жертвой несчастного случая) в равных долях свое дело и все состояние; что матушка моя сама очень плоха и не надеется прожить больше двух-трех недель и что она тоскует обо мне и ждет к себе, чтобы успеть познакомить с братом (я ведь так и не видел его с тех самых пор, как меня отдали в монастырскую школу). Как Вы понимаете, друг мой, я не избалован лаской, поэтому, услышав, что кто-то обо мне «тоскует», не раздумывая отринул все мечты об уединенной жизни и помчался в Париж, чтобы застать мать в живых.
Я успел, встреча была трогательной, матушка плакала, просила у меня прощения, но снять маску не предложила, как и не сделала попытки поцеловать меня. Это больно хлестнуло меня по сердцу, но я не виню ее и прощаю боль, которую она невольно причинила мне. Не обнажил я лица и перед братом, который присутствовал при нашей встрече, поглядывая на меня с опаской и смущением. Это оказался довольно миловидный, похожий на нашего отца, молодой человек небольшого роста, с честным, но мало запоминающимся лицом, одетый добротно, но без малейшего намека на элегантность. Я думаю, он чувствовал себя неловко рядом со своим старшим, совершенно не знакомым ему братом, являющим собой полную его противоположность во всем — от роста и фигуры до манеры одеваться, не говоря уж о «запоминающейся» внешности.
Сказать по правде, мне совершенно не хотелось вступать в права наследства и обременять себя заботами о продолжении отцовского дела. Тем более что брат мой за те несколько месяцев, что прошли после смерти нашего батюшки, уже достаточно вник в курс дел и вполне справлялся с ними. Посудите, друг мой, какая огромная пропасть лежит между сочинением прекрасной музыки посреди благодатной природы, вдали от людской суеты, и организацией строительных работ, при этом не где-нибудь, а в самом Париже — этом новом Вавилоне. Но такова была воля моей умирающей матери, и я не стал огорчать ее отказом, по крайней мере, до ее кончины. Однако я решил все-таки позволить себе недолгий отдых на море, правда, не очень далеко от Парижа, чтобы иметь возможность прибыть по первому зову к постели умирающей. Оставив мать на попечение брата, я отправился на побережье Бретани. Тут я вынужден просить у Вас разрешения прервать последовательное изложение моей истории и опустить несколько эпизодов исключительной важности, к которым я непременно вернусь, но чуть позже. (О друг мой, Вы и представить себе не можете, какой сюрприз Вас ждет через несколько страниц!) Скажу только, что отдых мой оказался весьма непродолжительным. Не прошло и десяти дней, как меня известили о том, что матушка при смерти. Я поспешил к ее смертному одру и застал еще в живых, так что последний вздох она испустила при нас с братом.
Признаюсь, я никогда не думал, что смерть матери, которую я почти не знал, расставшись с ней в раннем детстве и проведя всю сознательную жизнь вдали от ее родительской заботы, произведет на меня такое удручающее впечатление. Чувство бесконечного, непоправимого одиночества поразило меня, как удар молнии. Передо мной отверзлась вся бездна собственной неприкаянности, ненужности, оторванности от остального мира. Я стоял перед мертвым телом матери — единственного существа, в сердце которого сохранялась частица любви ко мне, ее несчастному, отвергнутому всеми сыну, — и чувствовал, как маска, скрывающая мое чудовищное лицо, превращается в ледяной панцирь, отгораживающий меня от мира. Какой пустой и бессмысленной предстала передо мной прежняя жизнь со всеми трюками, аттракционами и приключениями, которыми все эти годы я неосознанно пытался заполнить зияющие пустоты своего одиночества! Какими жалкими и ничтожными показались мне мечты о тихом уединении на лоне ласковой южной природы! Мир словно потерял свои краски, погрузившись во мрак безнадежности и отчаяния... Мне стоило невероятных усилий не дать захлестнувшим меня чувствам и мыслям прорваться наружу. И в этом мне помогло данное матушке обещание продолжить отцовское дело. Я погрузился в работу, ища в ней забвения и утешения от нахлынувшего отчаяния. Прозаические заботы — сметы, счета, поставки строительных материалов, выплата жалованья рабочим и прочая суета — оказались прекрасным лекарством, боль притупилась, а вскоре и вовсе перестала мучить меня. Однако мир вокруг по-прежнему был окрашен в серые тона.
Отредактировано smallangel (2011-06-26 20:54:40)