Шапка:
Кристина уходит от Эрика с Раулем, но очень скоро понимает, что начинает задыхаться без музыки своего учителя. Почти потеряв голос, она решает оставить жениха, вернуться к маэстро и умолить его продолжить занятия с ней. Однако некогда отвергнутый ею влюбленный мастер сильно переменился за два года разлуки. Кристина уже не вызывает в нем любовной страсти. Тем не менее, он соглашается помочь ей вернуть голос ради собственных амбиций. Смогут ли они оба обрести утраченное?
На основе и книги, и фильма - мешанина страшная:)
Дисклеймер:
Пишу только для собственного удовольствия, ни на какие коммерческие выгоды не претендую.
Рейтинг:
наверное, PG-13
Размер: Планируется миди или макси - как получится.
Пэйринг и персонажи: Э/К, мадам Жири, Рауль, ОЖП, ОМП, Ришар Моншармен, Жиль Андре и другие.
Ангст, Любовь/Ненависть, Психология, Романтика, Драма, немного ООС.
Отзывы приветствуются, критика тоже, желательно в вежливой форме.
Часть 1
Последние звуки были совсем плохи, хотя слушатели, конечно, ничего не замечали и упоенно хлопали в ладоши. А ее внезапно охватило отчаяние. Она уже ничего не может, совсем ничего. Триумф двухлетней давности состоялся словно бы в другом мире. И все усилия по возвращению ее голоса, предпринятые за последние месяцы под его руководством, были абсолютно бессмысленны. Под его руководством… его руководством. Она вдруг вспомнила, что одним из условий, которые он поставил ей, когда она умоляла его принять ее обратно в ученицы и позволить жить у него, было – никогда не петь ни перед кем, кроме него, пока он сам не сочтет нужным выпустить ее на сцену. Она не знала, зачем он просил об этом, а спрашивать в любом случае бы не осмелилась; к тому же, в том состоянии, в каком она тогда находилась, ей и в голову не пришло бы нарушить этот запрет. Как же сейчас она осмелилась сделать это? Какой демон внушил ей поддаться искушению и пойти на поводу у глупой Антуанетты? Возможно, она просто слишком хотела снова пережить пьянящее ощущение своей власти – если не над мужчиной, который больше ей не подчинялся, то хотя бы над другими, над зрителями? Увидеть их восторженные глаза, услышать аплодисменты? Может быть, ей просто не хватало любви? Теплоты и преданности? Или… Но долго размышлять над этим она не могла. Следовало возвращаться – иначе Эрик заподозрил бы неладное. Ведь ее рабочий день в мастерской давно закончился, а все остальные часы она, согласно еще одному пункту из списка условий, поставленных ее суровым маэстро, должна была проводить в его доме. Не потому, чтобы он вновь претендовал на время ее личной жизни – о нет, с этими глупостями, как Эрик ей тогда сообщил, он давно покончил; но для того, чтобы быть уверенным, что она не нанесет каким-либо способом вред своему голосу, а также – не будет тратить зря часы, которые принадлежат его музыке. Кристина внезапно закашлялась и еще раз порадовалась, что мастерская находится так далеко от дома! (дома? Кристина удивленно пожала плечами. С каких пор она вот так запросто называет подземную обитель Эрика – домом? А впрочем – разве есть ей теперь куда идти, кроме этого места?) Эрик никогда не узнает о произошедшем – ни об этом кашле, ни о нарушении обещания, ни о ее позоре. И сама она постарается о нем забыть, затолкать во тьму ненужных воспоминаний, и помнить только о том, что ее учит гений, которому под силу – со временем, конечно – вернуть обретенный и преданный некогда дар. А она – она просто поторопилась. Ну, ничего, все нала… На этой мысли ей пришлось прерваться – на нее резко упала темная тень. И, не успела она опомниться и хотя бы поднять глаза на подошедшего, как ее подняли одним рывком, накинули на голову капюшон, резко схватили за руку и потащили по улице прочь от изумленных слушателей, как непослушного ребенка.
- Я надеюсь, вы понимаете, что заслужили наказание? – спросил Эрик. Он стоял, скрестив руки на груди, у дверей ее комнаты, куда приволок ее. Кристина задрожала, глаза ее расширились, в горле пересохло. Никогда она еще не испытывала такого страха – даже во время той кошмарной сцены с Раулем. Тогда силы ей придавало осознание своей правоты и его вины, теперь же она осознавала, что виновата сама, что оступилась по собственной глупости – и, кроме того, на этот раз она сама предала себя в его руки, он ведь отпустил ее, но она выбрала вернуться, выбрала вновь остаться с ним, хотя и не на правах возлюбленной супруги, как предлагал он ей когда-то и как никогда не предложит вновь. Что же он с ней сделает? Она снова закашлялась. Эрик медленно подошел к ней. По маске, как всегда, прочесть было ничего невозможно, и тем страшнее ей было на него смотреть.
- Я запретил вам петь где-либо, кроме этого дома. Никто не должен был слышать вашего голоса, пока я вновь не придам ему нужную огранку. Ваш выход должен был стать моим триумфом, вершиной моего творчества и моей жизни. А вы не просто осмелились спеть – вы пели перед толпой, на улице, как... цыганка. Более того, вы выбрали для этого то самое время суток, когда как раз становится холодно, и один из самых сырых дней осени. И вот результат! Вы кашляете, вы осипли... Глупая тщеславная девчонка, неужели вы думаете, что мне будет интересно работать с вами дальше? – его голос был холоден, и только.
Кристина задрожала еще сильнее. Нет, не может быть… Значит, это то, чего она боялась больше всего на свете. Он выгоняет ее. Лучше бы он, как думала она мгновенье назад, схватил, как тогда, за волосы, накричал… Но не это ледяное равнодушие, не это отречение. Перед глазами стояли картины прошлого – этот же человек не далее, как два года назад, валялся у нее в ногах, целуя подол платья и умоляя остаться с ним; рыдая, повторял, что в ней заключено все счастье его жизни… Она сама, сама разрушила все, чем могла бы обладать, некогда – как женщина, теперь – как певица.
- П-простите… - выдавила она еле слышным голосом, глаза набухли слезами.
- Простите? Вы думаете, этого будет достаточно? – с угрозой в голосе спросил он. – Достаточно для удовлетворения того, кого вы раз за разом обманываете, предаете, лишаете надежд?
Она рухнула перед ним на колени, сложила руки в молитвенном жесте, опустив голову. Вот так же она стояла перед ним тогда… Тогда, когда он отпустил ее. Когда он любил ее. Когда все имело смысл. Теперь же – какая жалкая карикатура! Наверняка он просто посмеется над ней, а затем вышвырнет за дверь, бросив одну, как она бросила его тогда – только, в отличие от него, у нее не останется музыки. Снова одна в глухом мире – и теперь уже навсегда…
Эрик задумчиво смотрел на нее. Вот перед ним маленькая лгунья, охочая до легкой славы девчонка, готовая предать не только его, но и, что гораздо хуже, саму себя, и свой дар, и свои собственные надежды – ради краткого мгновенья ложного торжества. Она истосковалась не по музыке, но по аплодисментам, не по счастью творчества, но по его плодам, не по голосу, но по его эху… Готова подвергать свое горло опасности... и для чего? Как же все это глупо, глупо, глупо... И все же что-то снова загорается внутри него, когда он видит ее глаза, ее волосы, ее руки. Когда он слышит ее слова, обращенные к нему: «Учитель… пожалуйста…». Она растеряла все, что он дарил ей в таком изобилии на протяжении многих лет, начиная с ее детства, но исхитрилась сохранить крохи какой-то власти над его привязанностью, хотя и сама этого не знает. Правда, он научился не боготворить ее. Правда, он понял, чего она на самом деле стоит – возможно, меньше, чем любая из хористок ее театра. И никогда больше он не будет ее бесправным рабом – но он осознает, как ни жаль ему с этим согласиться, что что-то привязывает его к ней, и это что-то заставило его последовать за ней сегодня вечером, из опасения за ее безопасность, и это что-то сейчас не даст ему – как действительно хотелось в порыве ярости в первое мгновенье – выгнать ее навсегда, не заботясь о том, куда ей идти... Но что же ему теперь делать с ее кашлем?
Девушка почувствовала на себе его тяжелый взгляд и робко подняла глаза. Он стоял перед ней, мрачный, суровый, не подавая ей ни малейшей надежды на снисхождение. Значит, все кончено. Пора уходить, не дожидаясь обидного приказания сделать это. Она стала тихонько подниматься с колен.
- Стойте! – рявкнул он. Кристина опешила. - Куда вы собрались? Думаете, инцидент исчерпан? Ошибаетесь. Вы никуда не уйдете. Вы пробудете в этой комнате ровно столько, сколько нужно, чтобы ваше горло смягчилось, а в вашей непокорной голове запечатлелось: неуважения к музыке я не потерплю! Вы слишком долго жили без нее и решили, что можете позволить себе выбирать, как себя вести, не руководствуясь ничем, кроме собственной воли. Так вот, мадмуазель, извольте запомнить: с этой минуты вы отказываетесь от этой своей воли и всецело предаетесь моей, так как очевидно, что сами вы повиноваться музыке пока не способны. Разговор окончен.
- Но… - пролепетала Кристина, вновь опустившись на колени, – значит ли это, что я могу надеяться… могу надеяться… что вы не выгоните меня?
- Выгнать вас? – он усмехнулся. – Если вы предпочитаете уйти, чтобы не оставаться взаперти – милости прошу. Вы не моя узница, а я не ваш палач. Но запомните одно: сюда уже не будет возврата.
- О! – воскликнула она. – Если так, я готова провести здесь на коленях хоть целый год, лишь бы наши уроки продолжались!
Он странно взглянул на нее.
- Вам лучше встать - ледяной пол еще никому и никогда не помогал от простуды. А вот в уроках будет перерыв – вы пели на холодном воздухе, маленькая клятвопреступница, и заработали себе кашель. Поэтому неделю вы точно проведете под замком в этой комнате. И в одиночестве – чтобы как следует поразмыслить над своим поведением.
Он посмотрел на нее, желая понять, как она отреагирует – не покажется ли ей это требование слишком жестоким. Она спросила только, совсем робким голосом:
- А… моя работа в мастерской?
- Сегодня вечером вы показали мне, как вы там работаете. – Язвительно сказал он. – Поэтому с этого дня вы там появляться больше не будете. Напишете сами вашей – теперь уже бывшей – хозяйке просьбу об увольнении, она будет доставлена по назначению. С этого дня вы под моей опекой и, как и прежде, принадлежите мне душой и телом.
- Но… - начала было она. В его голосе зазвучал металл:
- Придется выбирать, дорогая моя швея. Или вы не боитесь более суровой кары?
- Простите, учитель, я сделаю, как вы сказали, – прошептала она. Ей было не по себе, но вовсе не от его угрозы, которую она отчего-то не принимала всерьез.
- А теперь ложитесь, но перед этим наденьте шарф и носки потеплее, я принесу вам горячий напиток, и чтобы больше я не слышал от вас ни слова до тех пор, пока сам не обращусь к вам, – резко сказал он и вышел из комнаты. В замке щелкнул ключ. Она поспешила лечь, чтобы не раздражать его лишний раз… а в ее груди, непонятно, из-за чего, теплым огоньком разгоралось ощущение полузабытого детского счастья.
Эрик продержал ее в комнате под замком даже не семь, а целых четырнадцать дней. Конечно, жилось ей здесь гораздо лучше, чем в меблированной комнате – он трижды в день приносил ей поднос с нормальной едой и чаем с медом и травами, а вечером – даже с горячим шоколадом, зажигал огонь у нее в камине и молча уходил. Она же не осмеливалась заговорить с ним, страшась нарушить новый запрет, и покорно ждала, когда истечет срок заключения. На самом деле, ее угнетала не столько несвобода, сколько его новая холодность. В момент ссоры в его голосе ясно прозвучало чувство к ней – пусть это была злость, но уже и не полное равнодушие, и ощущение счастья тогда возникло именно из-за этого. Она и сама не могла объяснить, почему это ее утешало, но, пожалуй, предпочла бы ту вспышку ярости его вновь вернувшемуся ледяному, словно бы презрительному молчанию и периодически появлявшейся в глазах новой жесткой усмешке. Единственный раз за это время ей удалось-таки получить искомое, хотя на сей раз отрады это и не принесло: в один из вечеров (время суток она определяла по трапезе) она попробовала было тихонько начать распеваться, так как очень сильно соскучилась по музыке. Кашель уже прошел, и ей казалось, что горло уже не доставит проблем. Его игры из-за закрытой наглухо двери теперь почему-то слышно не было – и это было самой болезненной частью ее заточения. Но зато он каким-то образом услышал ее попытку, дверь немедленно распахнулась, и он ворвался в комнату, дрожа от гнева.
- Бессовестная девчонка, вы опять за свое!
- Учитель, я…
- Молчать! Вы не должны были издавать ни единого звука все эти дни!
- Но я только…
- Ваш голос принадлежит мне – и я один решаю, как с ним обращаться! Послушайте себя! Эти хрипы!.. У вас все еще не прошла осиплость после того замечательного вечернего концерта, а вы, видимо, хотите надорвать связки окончательно!
- Я не думала…
- А вы никогда не думаете! И не надо! За вас в данном случае подумал я. И придумал, что удвоить срок вашего пребывания в полной тишине будет самым правильным. А попробуете самовольно открыть рот – засуну вам туда кляп и буду вынимать только на время еды.
- О нет! Две недели без музыки!..
- Научитесь сильнее ценить то, что так легкомысленно попытались разбазарить, – непреклонно отрезал он и вышел из комнаты. Она кинулась на пол перед кроватью и горько зарыдала, спрятав лицо в ладонях. Обиднее всего было не заключение, а два момента: во-первых, полное отстранение от музыки – и ладно бы от собственного исполнения, но и от наслаждения его игрой – еще на много тяжелых минут, часов и дней; во-вторых же – и это, пожалуй, было самым неприятным из всего – его мнение о ней, о ее якобы легковесном и небрежном отношении к тому, без чего она жить не могла; уж в этой-то невозможности у нее был случай убедиться. И ведь он знал об этом, помнил о ее исповеди – он ничего никогда не забывал; она и вернулась к нему потому лишь, что без него музыки не существовало. Ни один пианист, приглашенный в салон виконта де Шаньи, не мог бы сравниться с ним; разве можно наслаждаться игрой Марсия, услышав Аполлона? …Как он не поймет – зачем ей все слушатели мира, все театры, все концерты, если его не будет рядом, если только рядом с ним она становилась сама собой? Или не становилась… Слезы хлынули новым потоком. Ах, как безбожно она фальшивила в конце самовольного выступления! Должно быть, ей уже никогда не стать прежней! И ведь… вдруг подумала она – ведь он слышал это! Как же до этого она не сообразила… Это, вероятно, стало еще одной причиной его ярости, но главное – разочарования. Он разочаровался во ней до конца. И, возможно, эти 14 дней вместо обещанных семи – на самом деле лишь отсрочка, лишь мягкая, милосердная попытка постепенно объяснить ей, что ничего не вернуть, что музыке, как и любви, пришел конец. Но при всей своей жесткости он не настолько жесток, чтобы сказать ей об этом сразу же, и вот пытается исподволь подготовить ее к этой новости. Слезы перестали течь – горе было слишком сильным, чтобы они могли его смягчить. Отрывистые, сухие рыданья вырвались из ее груди. И вдруг она, не веря себе, услышала… Услышала звуки скрипки – ту саму мелодию, которая когда-то была залогом любви и надежды. Воскрешение Лазаря. Музыка скрипки ласкала ее, обнимала, лелеяла, уговаривала, что не все заканчивается, что тьма сменяется светом, смерть – жизнью, тишина – дивной гармонией сфер, а она все еще сопротивлялась, она все еще мотала головой, сомневаясь, но скрипка властно и нежно убеждала ее в собственной глупости; и не с ядовитой ухмылкой, а с прежней добродушной, легкой и любовной насмешкой говорила ей, что она должна верить, верить и доверять, и ждать своего часа, как Лазарь, который дождался рассвета… Окутанная музыкой, как теплым одеялом, она и не заметила, как скрипка вдруг замолчала, а дверь резко распахнулась, и Эрик, все с тем же ледяным видом, поставил на стол горячий шоколад и бросил:
- Мадмуазель, если вы и дальше так будете сидеть на холодном полу, можете вообще отказаться от мысли о пении. Хоть иногда вы можете сами позаботиться о себе, без моего напоминания? Немедленно под одеяло!
Выйдя наконец из своей комнаты, Кристина почувствовала, что у нее немного кружится голова. Эрик вовремя подхватил ее, выругавшись себе под нос. Но она тут же пришла в себя и устремилась к органу. Ей хотелось касаться инструмента, целовать его, прижиматься к нему. Но Эрик сурово указал на ее обычное место и сел за инструмент.
- Ну что, мадмуазель уличная певица, начинайте распевку. Посмотрим, достойны ли вы столь желанной вам славы.
Кристина привычно сжалась от его слов, сказанных, впрочем, не грозным, а всего лишь насмешливым тоном, но тут же распрямила плечи и постаралась дышать так, как он всегда ее учил.
-----------------------------------------------
[Далее - немного ретроспекции и интроспекции:)]
Глухая стена. Да, именно так: она упиралась в глухую стену, ей не хватало воздуха, и ее внезапно охватила паника, страх безлюдного пространства. Люди вокруг нее были, но она среди них оставалась абсолютно одна. Каждый из окружавших ее ощущался плотно закрытой дверью, из-за которой не просачивалось ни лучика света, не проникало ни глотка свежего воздуха. Рауль привез ее к себе в особняк как невесту, старался всячески угодить ей, прежде всего – заставить позабыть о произошедшем ужасе. Она же задыхалась рядом с ним, и в какой-то момент нехватка воздуха начала мучить ее почти физически. Ей все время хотелось открыть окно, высунуться наружу и снова почувствовать забытый аромат того, что ушло от нее и, видимо, уже никогда не вернется. Знакомство с сестрами Рауля, милыми, хоть и несколько высокомерными; представление его родителям, огорошенным выбором сына, но на удивление быстро смирившимся с ним; общение с многочисленными слугами и служанками графского особняка; встречи с несколькими знатными знакомыми ее новой семьи и - пустота. Чудовищная пустота, наполнявшая ее сердце. Сначала она думала, что дело в страхе, не отпускавшем после произошедшего в подземельях Оперы. Однако ей не снились кошмары, у нее не случалось нервических припадков, и напрасно домашний доктор по настоянию Рауля прописывал ей одни капли за другими – ощущение пустоты не уходило. Поначалу она пыталась обсудить его с женихом, но от этого становилось еще хуже: смотреть в глаза, искренне желающие тебя понять, но не способные это сделать, оказалось гораздо печальнее, чем не смотреть ни на кого. Временами она сама казалась себе запертой шкатулкой, ключ от которой выброшен, так что никому ее не открыть. В какой-то момент она даже задумалась об исповеди. Возможно, ее грызет изнутри раскаяние в предательстве? Возможно, Бог не простил ей измены человеку, много лет называвшему себя ее ангелом-хранителем? И бывшему им на самом деле, внезапно поняла она. Ведь даже с Раулем она встретилась вновь благодаря ему, иначе он бы просто не узнал ее, скромную хористку. Но встреча с Раулем была лишь завершающим аккордом подаренной ей мощной симфонии длиною в десять лет. Да, с семилетнего возраста Кристина была окружена его знаками внимания, скромными, но дорогими ей подарками, а главное – его голосом. Его голос. Он следовал за ней, куда бы она ни шла, он согревал и защищал ее, наставлял и хранил. Все свои ничтожные обиды, мелкие переживания, всю свою детскую боль она поверяла ему, и он всегда слушал и слышал ее, понимал и как будто отражал в себе все, что испытывала она в самой глубине души; отражал и даже объяснял то, что было непонятно ей в самой себе. И чаще всего он делал это через музыку: он пел ей и поднимал нечто со дна ее сердца, и это нечто наполняло все ее существо не легкой временной эйфорией, сиюминутным восторгом экстаза, но всеобъемлющим смыслом, абсолютной сутью, непреходящей ценностью. Она, маленькая Кристина, никому не нужная в этом мире сирота, которую шпыняли все, от мадам Жири до балерин и хористок постарше, никем не услышанная и не замеченная, внезапно становилась самым важным человеком на свете – самой собой. И – самым важным человеком для других. Не только сияние солнца и луны, не только витражи театральной часовни и широкие окна, выходящие в большой мир, обретали смысл от его пения, но и сама она обретала огромное значение в собственных глазах для этого мира. Она пела для него, и ее голос звенел ясно и нежно, и он называл ее своим ангелом… Но теперь она больше не слышит его. И она больше не может петь. Она больше не может петь. Вот что давило ее грудь, вот что наполняло ее дни горечью. Вот что нельзя было объяснить Раулю, его семье и знакомым. В сравнении с этим потрясение от произошедшего в его подвалах, от смены обстановки и положения в обществе было сущей чепухой. «Я не могу так жить», подумала Кристина. «Я умру». Но умирать не хотелось, а вернуться к учителю было невозможно по многим причинам. Не последней из которых была та, что он сам в итоге предложил ей уйти.
……………
Эрик сидел на низкой кушетке, уставившись на привезенную из Персии игрушку – обезьянку с цимбалами. На губах все еще горел ее последний поцелуй, пальцы сжимали возвращенное кольцо. Во рту была горечь. Если бы его спросили, чего бы ему сейчас желалось больше всего, он бы не ответил. Неужели ты не хотел бы вернуть Кристину? – удивились бы спрашивающие. А он бы все равно продолжал молчать. Молчание внутри и снаружи. Пустота. Выжженное место. Вот все, что осталось в нем после ее ухода. Или раньше? Пожалуй, раньше. Случилось это, когда она сорвала с него маску, или потом? Пожар страсти. Языки вздымаются до неба, но после костра остается лишь горстка золы и угольков. А если эти угольки еще и обильно – по-настоящему обильно – полить дождем слез, то они никогда не разгорятся вновь. Когда он тащил ее в свое подземелье, когда напялил на нее фату, когда схватил за волосы, заставив подойти к зеркалу, когда швырнул наземь, увидев взгляд, которым она на него смотрела – пылал ли все еще пожар? Хотел ли он ее или свою мечту о ней? Ненавидел или любил? Все равно. Он отпустил ее не только потому, что понял, что она никогда не будет счастлива с ним. Но и потому, что больше не узнавал ее. В ее покрасневших, жалких глазах, в ее поцелуе он не чувствовал больше того, что чувствовал на протяжении этих пронизанных нежностью и трепетом десяти лет. Не он один был здесь привидением. Она тоже была для него призраком, выдуманной грезой все это время, и вот, сделавшись реальной, отпустила его навсегда. Она обрела свою, отдельную от него, неподвластную ему и роковую реальность, сорвав с него маску перед всем театром. Не тогда, когда целовала виконта на крыше и согласилась на помолвку. Тогда Галатея лишь осмелилась поиграть в романтическую игру за спиной у своего мастера. Но только сняв с него маску, Галатея обрела свое собственное лицо. И лицо это оказалось для него абсолютно чужим. Он больше не отражался в ней. Желание, чтобы она стала его женой, гнев, страстные крики, мерзкая сцена в подземелье, увенчавшаяся его последним признанием: «Кристина, я люблю тебя» - все это уже было данью его отказу расставаться с иллюзией, попытке удержать ее. Ее неверящие глаза, их холодное, чужое выражение… «Ты все равно будешь принадлежать мне!» – вопил он, как ребенок, не желающий расставаться со сломанной игрушкой, которую уже нельзя починить. Но игрушку, так или иначе, пришлось выкинуть. И просто жить дальше.
Эрик медленно поднялся, осмотрелся. Орган, свечи, картины, платья. Столько от нее во всем этом, все дышит ею, а на самом деле, ее никогда и не было. Как больно… и как пусто. И как же горько, горько, невыносимо горько во рту. Он открыл бутылку ликера, налил немного в рюмку и отпил глоток. Что же теперь делать? Перед ним – вся жизнь. Театр он запугал так, что они будут повиноваться ему гораздо охотнее, чем раньше. По крайней мере, можно на это надеяться. Хватит робких закулисных игр. Настало время открыто заявить о себе – через музыку. Они будут ставить его оперы и играть их по его правилам. Музыка – единственное, что ему остается от себя. И от мечты о ней.
Часть 2
Кристина стояла у порога дома мадам Жири, не решаясь постучаться. Она подняла было руку, чтобы взять дверной молоток, и снова опустила ее. Как встретит ее бывшая наставница? Не потребует ли, чтобы Кристина вернулась в театр? Или отошлет обратно к Раулю? Оба варианта были для нее одинаково неприемлемы. Ей хотелось убежать от самой себя, а это означало – от своего прошлого и настоящего. Музыка ушла, а вернуться под своды Оперы, не имея возможности петь, было бы пыткой еще худшей, чем нынешнее блеклое существование. Оставаться с женихом – теперь уже бывшим – Кристина тоже не могла: ей представлялось, что именно он поместил тяжелое надгробье на могиле ее голоса. И каждым словом, каждым жестом утрамбовывал все плотнее землю на этой могиле. В которой ее голос оказался после злосчастного выступления, закончившегося предательством. Да, было и еще кое-что, что мешало ей вернуться в Оперу: она не сомневалась, что он все еще там. Он, полный ярости, полный желания отомстить, каким она увидела его в ту ночь; или – она не могла решить, что хуже – он, раздавленный отчаянием, ее ложью и своим одиночеством. А у нее не было сил, совершенно не было сил – ни выдерживать еще раз его гнев, ни утешать его, вымаливая прощение. Да и нужно ли было это делать? К чему бы это привело? Что бы он захотел услышать от нее? Ведь в его случае все сводилось к желанию обладать ею как женою, как женщиной. Музыка оказалась для него прелюдией к тому, чего добивался и Рауль – к браку, к совместной жизни. Он хотел ее, хотел ее объятий, ее поцелуев и, конечно, еще большей близости, а она… она любила его музыку, но любила ли она его самого? В маске он пугал ее, без маски – ужасал. Она не могла жить без его голоса, трепетала в его присутствии, но можно ли было назвать это любовью? Хотелось ли ей хоть раз прикоснуться к его руке? Да, хотелось. Тогда, на сцене, перед самым злым поступком в ее жизни. Но достаточно ли этого? Не было ли это внушенной им одержимостью? Хочет ли она каждое утро, просыпаясь, смотреть на его лицо? Изо дня в день смотреть на него, изо дня в день быть жертвой его дурного характера, а из ночи в ночь – его неистовой страсти? И почему это должно было случиться именно с ней? С ней, такой кроткой, такой нежной, такой ласковой со всеми?.. Единственное, что она знала точно – это то что, без его голоса и музыки ее жизнь мертва. Но ведь он не сводится к своему голосу и игре на органе… Она почти ни в чем не была уверена; в конце концов, ей всего семнадцать! Откуда ей знать, что для нее лучше? А для него? Ведь он ей в отцы годится! Возможно, ее привязанность к нему и есть привязанность дочери к отцу… Требовать от нее большего было безумием с самого начала. Впрочем, сейчас думать об этом не было сил. У нее просто нет выбора. Она должна попросить помощи у мадам Жири и сделает это – ведь иначе ей придется ночевать под мостом. И она постучала в дверь.
Мадам Жири открыла почти сразу. Высокая, стройная, в строгом черном платье, она казалась несколько постаревшей, лицо ее было печально, у губ залегла складка. С тех пор, как Маргарита вышла замуж и уехала в Лион, она стала еще молчаливее и сдержаннее, чем раньше. Увидев Кристину, мадам Жири изумленно охнула.
- Дитя мое, что привело тебя сюда? – воскликнула она.
- О, мадам, – начала робко Кристина, - не откажите мне в милости. Мне больше некуда идти, я не знаю, что мне делать, к Раулю я не вернусь.
Мадам Жири нахмурилась:
- Виконт недостойно повел себя с тобой?
Кристина воскликнула:
– О, что вы, мадам! Он скорее причинил бы вред себе, нежели мне. Я сама решила уйти от него – я больше не могла с ним оставаться.
- Я ничего не понимаю, – резко сказала мадам Жири, – но, в любом случае, в ногах правды нет, тебе лучше зайти в дом, я напою тебя чаем, и ты все мне расскажешь.
Они прошли в переднюю, и из нее по узкому темному коридору в скромно убранную гостиную. Серый вязаный плед на старом продавленном кресле с львиными головами на ручках, белое фарфоровое блюдо с голубым рисунком на каминной полке, зеркало напротив с небольшой трещинкой в правом верхнем углу, крошечный выцветший коврик на полу… Как хорошо ей была знакома каждая мелочь в этой комнате, куда отец привел ее совсем малышкой, где они столько играли с Марго, разучивая первые па... И как странно было возвращаться сюда совсем другим человеком, никому здесь больше не нужным и нежданным, а возможно, даже и нежеланным. Мадам Жири молча кивнула ей на ее детское место – маленький резной стул у круглого столика – затем ушла на кухню, велев немного подождать, и через некоторое время вернулась с подносом, на котором было две чашки, причем Кристина сразу узнала свою, из которой всегда пила чай в этом доме, с отколотым некогда ею же самой кусочком фарфора с верхнего краешка. Разлив чай, мадам Жири уселась в кресло с львиными головами и коротко приказала:
– Рассказывай.
Кристина замялась, потом все же проговорила, сглатывая и запинаясь на каждом слове:
- Понимаете… я больше не слышала музыки.
Мадам Жири нахмурилась:
– Что ты имеешь в виду?
- Я… я привыкла слышать музыку. С тех пор, как… познакомилась с ним, еще ребенком, я всегда слышала какую-то мелодию внутри себя. И никогда не чувствовала себя одиноко. Теперь же все изменилось.
- Теперь?
- После того, как случилась эта история на сцене, – поправилась Кристина.
– После того, как… как… ну, словом…
- Как ты при всех сорвала с него маску, – безжалостно закончила за нее мадам Жири. Она была из тех, кто любит называть вещи своими именами. Кристина мертво сказала:
- Да.
Мадам Жири помолчала.
– Дорогая моя, и чего же ты хочешь теперь? – спросила наконец она после долгой паузы, во время которой Кристина, обхватив себя руками за плечи, смотрела куда-то вдаль. – Самым лучшим решением для тебя было бы вернуться к виконту, он сумеет позаботиться о тебе, и ведь ты же любишь его, не так ли? Быть может, ты опасаешься, что его семья не примет тебя?
– Мадам, его семья на удивление хорошо ко мне отнеслась, его родители – весьма сердечные люди, которых, казалось бы, нисколько или почти нисколько не смутило ни мое происхождение, ни занятие. И Рауль, безусловно, очень нравится мне, я питаю к нему самое сердечное расположение. Он замечательный человек, и…
– Тогда в чем же дело?
- …и все бы хорошо, но я не могу с ним оставаться. Мне не хватает воздуха… Каждый вечер я засыпаю с трудом, надеясь проснуться в своем оперном дортуаре, и каждое утро, открывая глаза, понимаю, что снова задыхаюсь.
– Какие глупости, – неуверенно сказала мадам Жири. Она не знала, что и думать. Она, безусловно, любила Кристину и хотела ей добра, а добро для нее она усматривала совсем не в том, в чем видел его подземный житель Оперы. Брак с виконтом представлялся ей наилучшим вариантом для бедной хористки, за последние несколько месяцев познавшей вершины триумфа, горечь поражения и чудовищные страсти несчастного гения. В то же время, она прекрасно понимала, что многолетнее общение с человеком, бредившим музыкой, не могло не дать своих плодов. Возможно, все, что мучает Кристину – лишь иллюзия, но возможно также, что эта иллюзия настолько укоренилась в ее существе, что расставание с ней обернется для девушки тяжелым горем, а то и душевным заболеванием.
- Ну хорошо, вот ты пришла ко мне. А как отнесся виконт к твоему уходу? – осторожно спросила мадам, видя, что Кристина никак не реагирует на ее предыдущее замечание. Кристина опустила голову:
– Я не сказала ему… – С несчастным видом прошептала она.
- Ну, это никуда не годится… – начала было мадам Жири, но тут же осеклась и быстро поинтересовалась: – Уж не намереваешься ли ты возвратиться в театр? Ты же понимаешь, что после произошедшего тебе не стоит рассчитывать на ведущие роли. Тебе пришлось бы опять пойти в хор, и, кроме того… – Что «кроме того», мадам Жири не договорила, но Кристина даже слишком хорошо представляла, что она имеет в виду: глубоко внизу, под теми залами, где предстояло бы петь вернувшейся в театр Кристине, пылает – хорошо, если только любовью, но, скорее всего, и яростью – уродливый и отнюдь не склонный прощать человек, который добровольно отпустил ее с женихом, но, увидев, что она вернулась на старое место, мог бы… мадам Жири – и Кристина вместе с ней – предпочитали не думать о том, что именно он мог бы совершить в этом случае. Но было и еще кое-что, пожалуй, даже пострашнее его гнева, что не позволяло ей даже мечтать о возвращении в театр. Кристина поспешно воскликнула:
– О нет, мадам! Я вовсе не хочу снова работать в Опере! Когда я говорила вам, что не слышу больше музыки, это означало, прежде всего, что я сама больше не могу петь…
Мадам Жири охнула.
– Ты… потеряла голос? – потрясенно спросила она. В голове ее пронеслись картинки из давнего и недавнего прошлого: вот маленькая девочка в тоненькой холстяной рубашечке восторженно прибегает к своей наставнице вечером, перед сном, рассказывая о том, что ей явился обещанный отцом ангел музыки, который теперь будет ее учить пению; вот девочка постарше, думая, что ее никто не видит, отвечает урок своему учителю в часовне, за дверью которой мадам Жири, замирая от волнения, слушает ее хрустально чистый, по-весеннему свежий голосок; вот шестнадцатилетняя девушка неожиданно выступает вперед на репетиции «Фауста», чтобы спеть арию Маргариты перед пораженными директорами; и вот странная обольстительница, неведомая мадам Жири женщина, в чертах которой детская невинность перемешалась со сладострастием и жестокостью, поет, как колдунья, заставляя весь зрительный зал замереть от восторга – а потом резко сдергивает маску со своего партнера…
– Боюсь, что да. – Прошептала Кристина. Мадам Жири покачала головой:
– Но, быть может, это ненадолго… Потрясение, которое пришлось тебе пережить, когда он забрал тебя…
- Он забрал меня, – эхом повторила она.
- Он... мучил тебя там? Я ведь ничего в точности не знаю о произошедшем… Виконт увез тебя от него…
– Да… Нет… Он хотел, чтобы я стала его женой, – бесцветно произнесла она.
– Просто сделал предложение? И, едва ты отказалась, отпустил тебя с женихом восвояси? Я немного знаю его… Насколько это возможно... И сомневаюсь, что он мог повести себя именно так.
- Он угрожал мне, что взорвет весь театр, если я откажу ему. Он угрожал задушить Рауля. Потом… я не помню, что было потом. Кажется, я поцеловала его. И тогда он отослал нас обоих.
– О Господи. – Мадам Жири обхватила голову руками. – Взорвать театр. Глупый мальчишка… Но… твой голос ведь еще может вернуться.
– Не знаю, мадам. Мне больно говорить об этом. Как можно жить без чего-то, что стало для тебя так же необходимо, как зрение или обоняние? Что почувствовал бы человек, привыкший вдыхать все ароматы этого мира, если бы проснулся однажды утром, не ощущая ни единого запаха? Можете ли вы представить это?
– Я… не знаю. Наверное, я могла бы… – проговорила медленно мадам Жири. Она вспомнила, как много лет назад, еще в юности, у нее по неизвестной причине воспалилось колено, и она боялась, что уже никогда не сможет танцевать. Но воспаление, к счастью, не оставило серьезных последствий и прошло довольно быстро.
– Ты уверена, что не хочешь вернуться к виконту де Шаньи? Ты должна понимать, Кристина: чувства чувствами, а состояние на дороге не валяется. С виконтом ты будешь обеспеченной и всеми уважаемой дамой; если он любит тебя, то проследит, чтобы ты ни в чем не нуждалась. Положение его супруги могло бы составить предмет мечтаний любой девушки, тем более твоего происхождения. Потрясение от произошедшего со временем пройдет, а брака, если сейчас ты от него откажешься, будет уже не вернуть.
Кристина молча смотрела на нее. Затем сказала:
– Мадам Жири, я не вернусь к Раулю. Мне проще умереть. Возможно, я ошиблась, уйдя из подземелий, лучше бы он убил меня, когда был так зол..
– Он бы никогда не сделал этого! – бросила мадам Жири.
- Откуда вы знаете?
– Знаю, и все, – отрезала она.
– Хорошо. Но, в любом случае, назад мне хода нет. И в театр тоже. Могу ли я… могу ли я попросить у вас совета? Мне хотелось бы работать. Хотелось бы какой-то самостоятельности. Пусть самой маленькой. Когда-то вы учили меня шить, на случай, если бы я не смогла остаться в хоре. Возможно, пришло время вспомнить эти уроки. У вас ведь была двоюродная сестра, державшая швейную мастерскую где-то неподалеку от театра? Не могу ли я поступить к ней в подмастерья – азы я знаю, но их явно недостаточно? Я была бы счастлива заняться самой тяжелой работой, чтобы хоть немного отдохнуть от своих мыслей…
Мадам Жири внимательно посмотрела на нее, затем медленно кивнула головой.
– Все так. Антуанетта действительно владеет неплохой мастерской, но не слишком близко отсюда, в получасе ходьбы, на рю Сегаль. И я, безусловно, могу попросить ее взять тебя – новые подмастерья ей всегда нужны. У нее, скажем прямо, не самый кроткий характер, многие не выдерживают и уходят.
– Я… я привыкла учиться у не самых терпеливых людей, – с легкой улыбкой сказала Кристина. На самом деле, сейчас она улыбнулась впервые за все время, прошедшее с ее последнего спектакля. «После Эрика характер Антуанетты, видимо, действительно покажется лучшим в мире», подумала мадам, не подозревая, что Кристина в данном случае имела в виду ее саму. И, видя, что девушка вдруг повеселела, строго прибавила: – Но я все же советую тебе выбросить эту дурь из головы и вернуться к виконту. Променять будущее его супруги на будущее швеи – глупее этого я ничего не слышала. И рассчитывать тебе в этом случае придется только на себя, а кто знает, добьешься ли ты успеха в этом деле?
Кристина покачала головой:
– Мадам, для меня другого пути нет. Во многих вещах я не уверена, но это знаю точно. Я не буду виконтессой де Шаньи. И… могу ли я просить вас приютить меня здесь до тех пор, пока я не смогу сама обеспечить себе жилье? Я буду делать всю работу по дому…
Мадам Жири прервала ее:
– Ты, разумеется, можешь остаться. Но, думаю, надолго тебе это не понадобится. Подмастерья Антуанетты обычно ночуют при мастерской. Тебе придется вставать очень рано, чтобы побольше работать при дневном свете; увидишь, так будет удобнее.
– О таком я и не мечтала! – с жаром воскликнула девушка.
– Подожди радоваться, – поджала губы мадам Жири. – Работа там ничем не напоминает ни театральные будни, ни жизнь в поместье виконта. Да и характер Антуанетты…
Но Кристина уже не слушала ее. Новая жизнь! Новые люди! И, возможно, новые звуки…
------------------------------------------------------------------
Ателье кузины мадам Жири представляло собой нечто среднее между модным салоном и обычной швейной мастерской для широкого населения. Ее услугами пользовались обеспеченные буржуа, дело было поставлено на широкую ногу; в мастерской трудилось двадцать приходящих мастериц и, кроме Кристины, было еще четверо подмастерий. В мастерской имелись новенькие швейные машины «Зингер», и Кристине сразу же пришлось обучиться работать на них, однако затраченные усилия того стоили: машины дейстивтельно экономили много времени. Впрочем, это не спасало работниц от усталости. Мадам Жири не лгала, когда говорила о нелегком нраве своей родственницы. Антуанетта была неплохой женщиной, но усердно заботилась о своем доходе и не терпела лени и несобранности. Кристина привыкла к тяжелой работе на репетициях и к изматывающим занятиям с маэстро, но здесь от нее требовался труд совсем иного рода. Кроме того, если она поначалу и надеялась, что он поможет прогнать нежеланные мысли из ее головы, то надежда себя не оправдала: руки были постоянно заняты, но голова свободна. Берясь за выкройку, склоняясь над очередной рубашкой (она начала с самых простых заказов и занималась мужскими рубашками), отслеживая шов или откусывая нитку, она не могла думать ни о чем, кроме своего голоса. Иногда она засиживалась в ателье допоздна, когда остальные работницы уже уходили, и пыталась распеться, но из ее горла вырывались звуки, худшие, чем у Карлотты в тот злосчастный вечер. Тогда она тихо плакала, давясь слезами, стараясь не закапать ткань, лежащую перед ней. Зрение ее за несколько месяцев работы немного ухудшилось, от постоянной работы в наклонку часто болела шея. Условия жизни у нее теперь были довольно тяжелые: она ночевала в одной комнате с двумя ученицами мадам; это была меблированная комнатка в том же доме, где находилась и мастерская, со всеми недостатками, свойственными подобным местам: треснутым умывальником, протекающим потолком, жесткой постелью и холодным полом. Впрочем, помещение было чистым и на удивление свободным от обычных жильцов подобных мест – клопов и тараканов. Несмотря на постоянную занятость, Кристина зарабатывала крайне мало. Она столовалась у хозяйки, самой же ей едва хватало средств на кусок сыра и чашку кофе с кусочком шоколада, без которого она по-прежнему не могла обойтись. Но отчего-то – она сама не понимала, отчего – в этих странных, близких к монастырским, условиях, ее настроение было все же лучше, чем в особняке виконта.
Последний явился к ней в мастерскую спустя несколько дней после ее побега. Он попросил ее выйти к нему на улицу, и она, испросив позволения у мадам Антуанетты, неохотно прикрыла за собой двери. Рауль увлек ее в соседний скверик и усадил на скамейку для разговора. Виконт был в растерянности и в отчаянии. Он не знал, что и думать, но предполагал, что Кристина стала жертвой временного помешательства, вызванного безобразной жестокостью сумасшедшего там, в подземельях.
- Любовь моя, – шептал он, гладя ее по рукам, – бедная моя девочка, куда вы попали? Что с вами будет? Можно ли было так убегать? Как могли вы не сказать мне ни слова – мне, который так любит вас, так мечтает заботиться о вас всю жизнь? Посмотрите на ваши нежные ручки – вы искололи их иглой… Ваши глаза покраснели – вы плакали, признайтесь? Разве я чем-то обидел вас? Но я никогда бы не простил себе этого, вы же знаете. Давайте поскорее покончим с этими глупостями, сядем в карету и скорее уедем отсюда…
Кристина только качала головой, высвобождала руки, уворачивалась от его объятий.
– Рауль, – наконец сказала она, – простите меня, простите за все. Я совершила большую ошибку, обещая вам то, чего выполнить не могу. Я не могу быть с вами, я не могу жить с вами! Вы ничем не обидели меня, это верно, но я просто не могу…
- Это же из-за того монстра, признайтесь, Кристина! Вас мучают картины произошедшего, вы не можете избавиться от мыслей о нем! Вы ничего ему не должны, он довел вас до такого состояния, этот мерзкий урод!
- Нет, Рауль, прошу вас! Он тут не при чем. - Проговорила Кристина и, внезапно решившись, добавила: – Я не могу петь.
– Петь? Дорогая моя, но вам вовсе не обязательно петь, чтобы быть счастливой! Я подарю вам все, что вы только пожелаете. Батюшка с матушкой не против нашего замужества, сразу после венчания я увезу вас в Италию, мы будем гулять по Венеции, поедем в Рим, Неаполь, Помпеи… Мы совершим грантур, и вы забудете обо всех переживаниях, а потом вас будут ждать новые радости… радости жены и матери. – Он осекся, наткнувшись на ее холодный, точно неживой взгляд.
- Рауль, я не поеду с вами, – повторила она. Тогда он начал сердиться. Конечно, не на нее – несчастное дитя, разве можно винить ее хоть в чем-то после всего случившегося? Нет, не на нее, но на себя; зачем он сидит тут и слушает ее лепет, когда должен просто увезти ее, не спрашивая ни о чем, и заставить выкинуть из головы кошмары прошлого.
- Кристина, – промолвил он, – давайте сядем ко мне в карету. Лучше поговорить обо всем уже у нас дома. Вы сейчас сами не понимаете, что делаете, вы больны, вы бредите и наносите себе вред. Я не могу оставить вас здесь. Я отвечаю за вас.
Она резко поднялась со скамьи.
- Прошу меня простить, я должна возвращаться в мастерскую. Мадам Антуанетта не терпит опозданий. Я и так слишком долго говорила с вами.
- Слишком долго?? Кристина…
- Вы не можете увезти меня силой. Я буду кричать, буду звать на помощь. И кроме того, тогда вы окажетесь ничем не лучше его, но у вас не будет его музыки. Я не желаю с вами ехать, я не буду с вами жить, я хочу… независимости.
- Вы будете… кричать? – неверяще пробормотал Рауль, ему казалось, что все это он слышит во сне.
- Да, и звать жандармов. Пока еще мы не женаты, и вы не имеете на меня никаких прав. – Подтвердила Кристина, сама не понимая, откуда у нее взялись силы и апломб так разговаривать с ним. Но, говоря это, она тихонько отступала к решетке сквера, под защиту прохожих на улице. Рауль шел за ней, не делая, однако, попыток ей помешать. Сравнение с монстром подкосило его решимость, а на смену желанию защитить малышку от нее самой пришла мучительная неуверенность в себе, знакомая каждому юноше - ему, в конце концов, было всего двадцать лет!
- Кристина, я люблю вас… – Прошептал он. Девушка, между тем, уже вышла на улицу и остановилась, дожидаясь его.
- Рауль, простите меня! Я не хотела так говорить с вами. Но я не вернусь. Я, право, очень дорожу вашей дружбой, но… - она не договорила. Он прикрыл лицо рукой. Значит, это не нервы, потрясение не при чем. Она ошиблась в своих чувствах, дружескую привязанность приняла за влюбленность. И невольно воспользовалась этой ошибкой, ища в нем защиты от монстра. Что ж, хвала небесам, он по крайней мере смог быть ей полезен, раз избавил ее от страшилища. Но теперь… теперь ему действительно лучше оставить ее в покое. Однако прежде…
- Кристина! Я все понимаю. – Произнес он каким-то отстраненным тоном. – Не буду более настаивать на вашем переезде ко мне. Помолвку легко расторгнуть. Но вот только - что станется с вами? Не рассматриваете же вы ваше нынешнее занятие как серьезный вариант? Петь вы не можете, значит, в театр не вернетесь. Но быть швеей… Вам семнадцать лет, Кристина. Как я могу вас оставить одну в этих условиях? Позвольте мне хотя бы помочь вам… Я… я мог бы снять для вас домик в пригороде, нанять прислугу. Вы могли бы даже брать заказы на шитье на дом, если уж так хотите независимости, но разрешите хотя бы первое время снабжать вас всем необходимым!
Кристина вновь покачала головой:
- Нет, Рауль. Мы оба знаем, что, если я поселюсь в снятом вами доме, не будучи вашей супругой, это повлечет разного рода толки, которые ни вам, ни мне, совсем нежелательны. К тому же, повторюсь, я не хочу зависимости, не хочу жить ни у кого на содержании. Я вполне могу самостоятельно обеспечивать себя – собственно, я и работаю на себя всю жизнь. Уверяю вас, я чувствую себя вполне счастливой. И не приму от вас ни су.
Каждое ее слово ранило его, но она, казалось, вовсе этого не сознавала. Чтобы не длить эту муку, он воскликнул:
- Хорошо… Тогда, по крайней мере… Обещайте мне, что, если у вас появится в чем-то нужда, вы обратитесь ко мне немедленно. Вы сами не сознаете, как вы жестоки ко мне, Кристина. И это после всего, что с нами было! - Рауль… Я вовсе не хотела делать вам больно. Я благодарна вам за все, благодарна... И я обещаю, что дам вам знать, если мне вдруг что-то понадобится. Но сейчас, умоляю, оставьте меня. Мне правда нужно возвращаться!
Он склонился к ее руке, резко развернулся и пошел к ожидавшему его экипажу. Она же поднялась на крыльцо и зашла обратно в ателье.
- Мадмуазель Дайе, это выходит за всякие рамки! Посреди рабочего дня! – возмутилась Антуанетта.
- Мадам, это больше не повторится.
И она прошла на свое место под шепот обсуждавших ее мастериц и стрекотанье машин.
-------------------------------------------------------------
Моншармен держал в руках конверт с хорошо знакомым почерком. Красные загогулины угрожающе подмигивали ему с листа, приглашая к прочтению. Директору казалось, что он видит какой-то страшный сон. Убийца, похититель и гениальный певец, оказавшийся действительно потусторонним существом – это доказал обыск подземелий после случившегося на сцене, ведь полиции не удалось найти ни следа от якобы находящегося там жилища монстра – никуда не исчез, но продолжал терроризировать театр.
- Жиль! – несколько истеричным фальцетом выкрикнул он, – Жи-и-иль!
На зов Моншармена в кабинет прибежал полненький низенький мужчина с роскошными седыми бакенбардами, забавным хохолком на голове и несколько комичными голубыми глазами-пуговками под вечно приподнятыми как бы в удивлении бровями. Его вид вызывал улыбку даже у самых пугливых балерин. Впрочем, сейчас Ришару Моншармену было не до смеха.
- Что случилось, Ришар? – начал было Жиль Андре возмущенно, но тут заметил конверт в руках компаньона, и у него перехватило дыхание. - Опять?? – пробормотал он.
- Да! Опять. Опять! Я не знаю, что мне делать. Может быть, позвать экзорциста? Раз полиция не помогла? – Моншармен сжал кулаки, пытаясь успокоиться, но его трясло. Андре пытался привести дыхание в норму, наконец ему это удалось, и он пролепетал:
- Но… но ведь мы уже три месяца ничего о нем не слышали! Возможно, это чей-то злой розыгрыш?
- Ах, – нетерпеливо махнул рукой Моншармен, – разве вы не помните, Жиль, затишье перед последним карнавалом? Тогда мы точно так же радовались его молчанию, а потом начался кошмар. Нам с трудом удалось возместить убытки от пожара, а теперь все начнется заново… Иногда я подумываю, не избавиться ли совсем от этого театра. Далось нам это служение музам! Если подумать, умнее всех поступил месье Лефевр, сбежав отсюда в Вену! В старые добрые времена, когда мы занимались металлоломом, мы не знали, что такое настоящие трудности…
Андре огладил свои бакенбарды и немного более спокойно сказал:
- Ришар, давайте все же посмотрим, что в письме. Возможно, беспокоиться и правда не стоит… В конце концов, основные наши проблемы, в сущности, были связаны с мадемуазель Дайе. Теперь, когда она ушла из театра, что такого он может потребовать от нас, чего мы не могли бы выполнить? Кроме жалованья, конечно… - кисло добавил он.
Моншармену ничего не оставалось, как послушаться компаньона. Дрожащей рукой он налил себе воды из графина, стоявшего на обтянутом сукном столе, отпил из стакана, едва не расплескав жидкость, поставил его на место и вскрыл конверт. К его удивлению, письмо представляло собой пронумерованный список. Вглядевшись в него мутным взглядом, он стал различать пункты, состоявшие – какой сюрприз! – в требованиях поменять ту или иную декорацию к отдельным постановкам, заменить вторую скрипку в оркестре, выслать неизменные двадцать тысяч франков… Тут он прочитал повнимательнее: «двадцать тысяч за один месяц, стало быть, господа, вы должны мне шестьдесят тысяч франков за пропущенные три месяца и двадцать тысяч аванса за нынешний. И советую вам не злоупотреблять моим долготерпением». Моншармен откинулся на спинку стула, качая головой.
- Восемьдесят тысяч единовременно! Это невозможно, Жиль! Мы разорены… Что же будет…
Андре вздохнул.
- Месье Призраку придется обойтись без этих денег. Он должен понимать, что пожар, устроенный по его милости, не способствовал обогащению. Мы не сможем выплатить ему эту сумму.
Моншармен вновь покачал головой:
- Мой бедный Жиль, это существо не дает себя труда вникать в проблемы простых смертных, таких, как мы с вами, оно не знает жалости. Оно требует своего и угрожает, и, если не получит того, чего просит, нам всем придется плохо… Я не хочу даже представлять, что нас ждет…
В этот момент в комнате раздался сухой насмешливый голос, от которого у директоров по коже побежали мурашки:
- Месье Моншармен, вы мыслите совершенно правильно, ваша логика достойна всяческих похвал. Это «существо» действительно претендует на то, что ему положено по праву и готово на все, чтобы это получить. А вам, месье Андре, следует серьезно подумать о своем отношении к делу – могу предоставить вам такую возможность.
Моншармен затрясся, хватая губами воздух, а Андре неожиданно весь подобрался, выказывая мужество кролика перед змеей, и воскликнул:
- Но, месье Призрак, что же вы предлагаете нам делать в сложившемся положении? Мы и рады были бы послушаться вас, но выплатить единовременно восемьдесят тысяч франков театру просто-напросто не под силу!
- Охотно верю, – жестко ответил голос. – После того, как на протяжении года вы убивали весь репертуар и все постановки, которые нам с Лефевром удалось поднять до вашего прихода на небывалую высоту! Не говоря уж о подборе артистов и музыкантов! А декорации!..
- Но, месье Призрак, мы лишь включили в репертуар комические оперы, пользующиеся наибольшим успехом у публики!
- Публики вашего пошиба, месье Андре! Публики с вашими вульгарными вкусами! Вы перепутали сцену моего театра с кафешантаном!
- Однако вы не можете отрицать, что поставленные нами оперетты привлекали зрителей больше, чем творения Гуно и Бизе!
- Но отваживали от театра серьезных ценителей искусства! А на тех, кто все же приходил, не жаль было и уронить люстру!
Директора содрогнулись. А голос продолжал отчитывать их за каждое действие, когда-либо совершенное ими на новом посту, начиная с предпочтения французской версии «Лючии ди Ламмермур» итальянской и заканчивая сменой костюма Бартоло в «Севильском цирюльнике». От насмешек голос перешел к сарказму и гневу, не забывая подробнейшим образом объяснять причины, по которым считал все решения директоров безнадежно неудачными, и в итоге взлетел на такие высоты, что его раскатам мог бы позавидовать и Моисей, увидевший, как избранный народ поклоняется золотому тельцу. Закончилось тем, что директора, раздавленные уже не только страхом перед Призраком, но и ужасом перед реальной перспективой разорения, в которой теперь были полностью убеждены, в один голос взмолились:
- Месье Призрак, пожалуйста, скажите, что нам делать! Как спасти театр??
Голос как будто только и ждал этого вопроса. Громовые раскаты сменились вкрадчивостью мягчайшего шелка:
- Господа, единственное, что может вам помочь – это советы того, кто разбирается в музыке, живописи и костюмах лучше вас. Будете его слушаться – и восемьдесят тысяч франков покажутся каплей в море.
- К кому же нам обратиться??
- Боюсь, только ко мне.
- К вам??? Но вы же… вы же… – начал заикаться Моншармен.
- В некотором роде… дух… - пришел ему на помощь Жиль Андре.
- А что это меняет?
- Но позвольте, вы же не можете вникать в каждую мелочь управления и снисходить до работы художественного руководителя?
- Неужели? – насмешливо прошелестел голос. – А возможно, вам всего-то стоит подыскать другое название для деятельности, которой я занимался на протяжении всего нашего с вами знакомства, заменив этим названием слово «шантаж»? Правда, дело это было неблагодарное - ведь разумным советам вы не внимали.
Директора переглянулись.
- Но почему вы так уверены, что сможете поправить дела театра? – неожиданно выпалил Жиль Андре, который явно превзошел сегодня сам себя в смелости – или безумии, по мнению Моншармена. – Разве вы художник? Постановщик? Декоратор?
- ...а еще композитор и музыкант. И певец, как вы сами имели случай убедиться. Но я вовсе не хочу настаивать, господа. Напротив, я предпочел бы получить свои деньги, не прилагая к этому усилий. В конце концов, зачем мне работать, если есть прекрасная возможность этого не делать? Но имейте в виду, – в голосе его вновь зазвучали грозные ноты, – если уж вы так уверены в собственных силах, что отказываетесь от моего предложения возродить театр… То будьте уверены и в том, что последствия вашего отказа выплатить мне требуемую сумму в срок будут гораздо более катастрофичны, чем случившееся на премьере моего «Дон Жуана».
В комнате воцарилась жуткая тишина. Директора побелели и вновь переглянулись.
- Месье Призрак, – пролепетал Моншармен, – мы умоляем вас не лишать нас вашего бесценного руководства!
Тишина.
- Месье Призрак, – подхватил Андре, – мы будем счастливы следовать вашим мудрым указаниям!
Тишина.
- Месье Призрак, – возопили они хором, – каковы будут ваши первые распоряжения в роли руководителя театра?
От адского хохота, раздавшегося откуда-то сверху, с потолка посыпалась штукатурка.
- Пока начните делать хотя бы то, что написано в письме. Поверьте, на первое время вам хватит. Ставить в этом месяце будете «Кармен». Я буду руководить репетициями лично. А в следующем месяце получите мою оперу на античный сюжет.
- Месье Призрак, надо же, какое совпадение! Мы как раз думали поставить «Орфея в аду»… – Льстиво вставил Моншармен, надеясь угодить потустороннему собеседнику. Но реакция, паче чаяния, получилась обратной: - Как вы посмели даже думать об этой пакости ничтожества Оффенбаха?? Впрочем… если уж вы не посовестились принять к постановке «Мадам Фавар»… Зарубите себе на носу: здесь не «Буфф Паризьен»! Или вы хотите, чтобы мою Оперу постигла та же судьба?? Андре отметил про себя это «мою», слегка скривившись, но Моншармен уже бормотал:
- Месье Призрак, конечно же, вы правы, как это мы сами не подумали!
- Думать вам теперь не придется, – был ответ. – Думать буду я.
И, пока директора осмысливали последнюю фразу, голос безжалостно прибавил:
- Жду свои первые двадцать тысяч в счет уплаты вашего долга в обычном месте.
Затем в комнате воцарилось уже ничем не прерываемое молчание. Вернее, спустя несколько минут его все же прервал звон рюмок: Моншармен достал из шкафа бутылку арманьяка и щедро налил себе и Андре.