Ну ладно .
Я знала, что ты, Бастет, добрая .
Выкладываю меньше, чем было заготовлено, чтобы не слишком перегружать вас эмоционально и физически:) -- потому что тут один за другим следуют два довольно напряженных эпизода -0 .
Итак, эпизод первый. Следующий -- по первому сигналу:)
Часть третья
Ловушка
Темно… Плотные, наглухо задернутые шторы надежно отгораживают меня от внешнего мира — от солнечного света и весеннего тепла. Холодно… Степан уже несколько раз пытался затопить печку, но я всё гоню его прочь. Присутствие чужого человека, даже этого охламона, которого я обыкновенно не замечаю, мне невыносимо. Темно и холодно… Да, так гораздо лучше. Да, так, и только так должно быть… Мрак и холод — вот мой удел, моя стихия. Уехать, уехать… Уехать как можно скорее, как можно дальше, забиться в какой-нибудь темный угол, забыть… Но сил нет… Третий день я валяюсь на тахте, в одежде, посреди страшного развала, учиненного мной самим и до сих пор не убранного Степаном. Я сам не даю ему сделать это. Несколько раз на день он просовывает в дверь свои рыжие вихры и угрюмо спрашивает то про еду, то про печку, то про ванну, то про уборку. Я молча машу на него рукой, и этот жест отнимает у меня столько сил, что мне удается восстановить их только к его следующему появлению. Я лежу на спине, придавленный навалившейся на меня усталостью, и молча гляжу в потолок, где в центре великолепной паутины по-прежнему восседает роскошный паук и ждет свою жертву. Безмозглая тварь! Он и не подозревает, что когда-нибудь, возможно очень скоро, сам станет жертвой. Его сожрет паучиха, его самка, такая же хищная и кровожадная, как он сам. Я читал об этом когда-то у Брема, а потом забыл… Но мне напомнили…
У нее на рояле осталась «Мадонна дель Инканто»… Моя «Мадонна»… Надо послать за ней Степана, но у меня нет сил и на это… Боже, как я устал!.. Почему, когда я успел так устать?.. Не понимаю…Но я все сделаю, я пошлю Степана за скрипкой, я соберу вещи… Потом… Позже… Только сначала немного отдохну… Мне, в моем возрасте, уже нельзя спешить… Мне надо беречь силы… Потому что мне не меньше тысячи лет. Да, именно тысячи… Таким я ощущаю себя сейчас — тысячелетним старцем. Мафусаилом… Нет, Мафусаил — это не про меня. Тот был патриарх, отец семейства. А я — Агасфер. Да, я Вечный Жид, вечный скиталец, осужденный повсюду таскать за собой свое проклятие, ища смерти и не находя ее… Господи, «Вечный Жид»! Какая пошлость! Опять мелодрама… Куда я снова качусь?.. Однако, что правда — то правда: сил во мне не больше, чем в дряхлой тысячелетней развалине…
…Два года назад вот точно так же валялся я без сил в своем подвале — среди такого же холода и мрака. И точно так же, как сейчас Степан, Антуан пытался поднять меня, привести в чувство, заставить поесть… Я умирал, я был уверен, что умру. Но прошло время, и я не умер. Не смог, хотя и хотел… Не умру и сейчас… Потому что не хочу… Правда, не хочу. И то: с чего мне умирать, а?! Разве сам я не знал с самого начала, что мое предприятие не вечно, что этой истории все равно когда-нибудь придет конец? Знал! Ради чего я все затеял? Ради того, чтобы погреться в тепле, попользоваться ее любовью — и исчезнуть. Погрелся? Попользовался? Всё. Дело сделано. Настало время исчезнуть. Ей сейчас намного хуже, чем мне. Это у нее — любовь. Это она осталась ни с чем. Это ее оскорбили и ударили… Что ж! Поделом! Так ей и надо! Она сама себя наказала! За собственное коварство! За любопытство это мерзкое, бабье! Она еще попомнит меня! Пусть знает, каким Эрик может быть жестоким и безжалостным!..
Вскипевшая с новой силой злоба будто подкинула меня кверху, и я вскочил на ноги. Действительно: сколько можно киснуть? Спасибо, Эрик Благоразумный, на этот раз ты явился вовремя! Всё, хватит! Мой трюк удался, в этом нет сомнения, но продолжения не будет. В самом деле, зачем продолжать то, что не имеет больше смысла? Зачем подвергать себя такой опасности — снова пасть жертвой пустого бабьего любопытства? О нет, на эти грабли мы больше наступать не будем!
— Степан! — крикнул я, наскоро прикрыв лицо измятой за три дня и пришедшей в полную негодность маской. Голос прозвучал хрипло, но вполне бодро. — Ванну, чистое белье, завтракать!
Явившийся в тот же миг охламон со всех ног бросился исполнять приказание. Небось, испугался, прохвост, что единственный источник его доходов даст дуба! Естественно: кто еще, кроме меня, станет терпеть рядом с собой эту вечно недовольную наглую физиономию?
— И прибери здесь наконец! Развел грязь, как в свинарнике! Да паутину, паутину над тахтой смети к чертовой матери!
Хватит мне любоваться на эту мерзость! Нет у меня с ней ничего общего — нет и быть не может.
Приняв ванну, я с удовольствием надел белоснежное, пахнущее лавандой белье и прошел в спальню, чтобы взять из комода свежую маску. Рука наткнулась на что-то твердое, и я достал спрятанную среди рубашек фотокарточку. Из простой металлической рамки на меня глядела сестра милосердия. Резким движением я засунул портрет поглубже в ящик, но тут же вынул и осторожно взглянул в печальные прозрачные глаза, светящиеся немым укором. Что вы так смотрите на меня, сударыня? Осуждаете? Что ж, ваше право! Поверьте, вы еще легко отделались. Ха! Жалеете?! А вот жалеть меня не надо! Пожалейте лучше себя!!! Новый приступ злобы стиснул горло, и я в бешенстве зашвырнул рамку в дальний угол. Послышался звон разбитого стекла. А, к черту!!! Я! Я!! Я хозяин в этом доме!!! И никаких немых укоров я здесь не потерплю!!! Святая!!! Знаем мы таких святых!!! Святым тут не место!!! Тут живет «сын дьявола»!!! И тем, кто этого еще не понял, придется...
Я так и не додумал, что придется сделать тем, кто этого еще не понял, потому что, пулей вылетев из спальни, столкнулся на пороге гостиной со Степаном, который с удовлетворением на угрюмой физиономии тащил туда поднос с завтраком.
— Это еще что такое?! — заорал я, наперед зная ответ на совершенно пустой вопрос.
— Сами велели завтракать, — буркнул он и, недовольно стукнув подносом о стол, с обиженным видом вышел вон.
В залитой весенним солнцем гостиной царил идеальный порядок: за то время, что я занимался своим туалетом, охламон успел расставить по местам разбросанные вещи, вытереть пыль и смести злосчастную паутину. Вид столь преобразившейся комнаты несколько привел меня в чувство. Злоба ушла, но вместе с ней исчезли и призрачная бодрость и сила духа, которые я ощущал несколько минут назад. Снова навалилась… Нет, это уже не усталость. Это — скука. Мне скучно. Скучно… И пусто… Ничего не хочется…
Присев на диван за низкий столик розового дерева, я с тоской взглянул на свежие булочки и желтое масло и отвернулся с отвращением. Нет, кажется, я поторопился, решив, что справился с собой. Не так все просто. Но я справлюсь. Опять. В который раз. И я поплелся варить себе кофе.
*
Темно и холодно… Где-то там, за плотными, наглухо задернутыми шторами, снаружи, сияет солнцем и звенит птичьими голосами весна. Но мне нет до нее дела. Здесь, в укрытии, вдали от света и тепла, мне привычно и спокойно. На рояле в серебряном канделябре оплывают свечи. Я работаю. Вернее, пытаюсь работать. Смертельная скука липкой паутиной опутала мой мозг, не давая сосредоточиться ни на чем — даже на музыке.
Третьего дня, выпив через силу своего традиционного кофе, я засел за инструмент, решив избавиться от напавшей на меня хандры при помощи вернейшего средства — моей музыки. В какой-то мере мне удалось отвлечься, но потом… стало только хуже. Мне все не нравится, все не так, ничто меня не устраивает. «Розовые ночи» кажутся настолько пресными и бесцветными, что об их продолжении противно даже думать. Партитура «Каменного гостя», оперы, которую я взял для очередного переложения исключительно ради сюжета — как-никак опять история про Дон Жуана, — повергла меня в уныние совершенной своей неудобоваримостью. Попадись мне раньше это великое творение русского композитора с такой же неудобоваримой фамилией, из которой я могу выговорить только три первых буквы — Дар?.. Дра?.. Дро?.. — я, наверное, от возмущения расколотил бы собственный рояль, но сейчас… Сейчас мне скучно, смертельно скучно… А потому партитура «Каменного гостя» мирно перекочевала с крышки рояля в нетопленную печку, а я продолжаю сидеть за клавиатурой и бездумно импровизирую наобум святых, вплетая в отрывки из «Розовых ночей» куски из «Торжествующего Дон Жуана», который снова все больше и больше завладевает моим сознанием. Вырывающиеся из-под моих пальцев случайные аккорды столь чудовищны, что их стоило бы, наверное, записать на бумагу, но… меня одолевает скука, и браться за карандаш мне попросту лень. По этой причине потрясающая музыка, подобно клубам черного дыма, вырывающимся из кратера проснувшегося вулкана, грозно повисает в воздухе, чтобы через несколько мгновений навсегда раствориться в неумолимом времени. И мне ее нисколько не жаль… Мне все равно…
Уже почти неделя… Точнее, шесть дней… Шесть дней назад все кончилось. Мне давно надо было уехать, но я все медлю — даже не начинал еще собирать вещи. Что меня удерживает? Не знаю, не думал. Я вообще не думаю: ни о ней, ни о том, чем жил последние месяцы, ни о случившемся неделю назад. Приказал себе не думать — и не думаю. Да, Эрик, боюсь, скоро твоя голова затрещит по швам от запретных тем… Там и так уже тесно, как в оперном фойе в день премьеры…
Она тоже не подает признаков жизни. Моя скрипка по-прежнему находится у нее в доме, но она до сих пор не прислала ее мне. Чего она ждет? Что я приду сам? Зачем? Просить прощения за нанесенные ей побои? Разве за такое просят прощения, баронесса? Она здесь, рядом, я знаю. По утрам она по-прежнему ходит на прогулки, но теперь ее путь лежит в другую сторону. Я вижу, как она намеренно избегает проходить мимо моего дома. Презирает? Боится? Ну что ж… Завтра я прикажу Степану собрать вещи, потом пошлю его к ней за скрипкой… Да, не далее как завтра… Именно завтра. А пока мой дом, от подвала до готической башенки, сотрясается от чудовищных звуков, которыми я пытаюсь заполнить такую же чудовищную пустоту, зияющую внутри и вокруг меня…
…Я не сразу понял, что стучат в дверь, — настолько тихим был стук, — а когда понял, поспешил надеть маску. Медленно отворилась створка. На пороге стояла она, прижимая к груди футляр с «Мадонной дель Инканто». «Пришла!» — предательски ёкнуло сердце. Не сводя глаз с бледного, напряженного, такого знакомого лица, я усиленно старался прогнать неуместную радость, против воли затрепетавшую где-то глубоко внутри меня.
— А, сестричка милосердия! Что привело вас в мою скромную обитель? — небрежно поинтересовался я, намеренно оставаясь сидеть в присутствии благородной дамы.
В ответ она лишь сдавленно прошептала:
— Что это? — и через мгновение выдохнула: — Какой ужас…
Ужас? Где — ужас?.. Ах да! Она же никогда не слышала моей настоящей музыки. Ведь «Цыганская рапсодия», которую она имела счастье слушать несколько дней назад, написана другим человеком — другим Эриком. Однако моя музыка ее больше не касается. Ее вообще не касается отныне ничего, что происходит со мной или в моем доме.
— Не обращайте внимания. Так — чепуха, воспоминания… Мемуары, так сказать, — все же пояснил я и поспешил перейти на более жесткий тон: — Так чему, собственно, обязан?..
— Вы забыли вашу скрипку, сударь, — смиренно проговорила она, обводя глазами комнату. Взгляд ее упал на висящие на стене гравюры Пиранези, подаренные мне когда-то ее матерью. Узнала. Ну и что? Я ни перед кем не обязан отчитываться. Тем более, перед вами, сударыня. С удовлетворением отметив, что предательская радость уступает место спасительному раздражению, я перешел к неприкрытому хамству:
— Ну? В чем еще дело? — Этого тона она явно не вынесет и оставит наконец меня в покое. Скорей бы… — Говорите, что вам надо, и…
Моя стрела попала в цель: я увидел, как и без того бледные щеки заливает мертвенная бледность, как раздуваются от негодования крылья аристократического носа, как нервно дрожит подбородок.
— Сударь, по какому праву вы так разговариваете со мной? — спросила она срывающимся голосом. — Вы же сами знаете, что я ни в чем перед вами не виновата! Зачем вы хотите казаться хуже, чем вы есть на самом деле?
Хуже, чем я есть?!! Хуже?!!! А вот этого, сударыня, вам не стоило говорить! Теперь, сударыня, пеняйте на себя! Эрик не терпит нотаций. Нотации приводят Эрика в бешенство. А когда Эрик приходит в бешенство, он уже ни за что не отвечает, он умывает руки, он… Раздражение разрасталось, как снежный ком. Знакомый холодок в затылке заставил меня на мгновение замереть на месте… Я смотрел на себя будто со стороны, даже не пытаясь бороться с захлестнувшей меня яростью. А, пропади оно все пропадом!!! Чем хуже — тем лучше!!! Стиснув кулаки, я двинулся прямо на нее, выкрикивая, видимо, нечто настолько чудовищное, что бледное лицо ее совершенно вытянулось, а глаза приняли детски-растерянное выражение. Когда, подойдя к ней вплотную, я безобразно заорал ей что-то прямо в лицо, она отшатнулась, вздрогнув от неожиданности, и вжалась в стену. Взгляд ее упал на стоявшую на рояле недопитую бутылку коньяку, которую мой Лепорелло так и не удосужился убрать со вчерашнего вечера.
— Вы пьяны, сударь?! — воскликнула она, и на щеках ее вспыхнули малиновые пятна. Эрик Благоразумный, наблюдавший за этой сценой со стороны, чуть не расхохотался, глядя на ее округлившиеся от праведного гнева глаза и возмущенно подскочившие кверху брови. Но, увы, бал нынче правил совсем другой Эрик. А этот Эрик уже ничего не видел, ничего не воспринимал, ничего не чувствовал, кроме нечеловеческой боли, переполнявшей все его существо, всю его уродливую душу, боли, которая заставляла его метаться по комнате, раскидывая мебель и выкрикивая несусветную ахинею. «Скорей! Скорей! Скорей! — стучало где-то в мозгу. — Скорей бы все кончилось! Пусть она уйдет! Пусть уйдет навсегда! Вон! Вон отсюда!!!» Мне хотелось заорать, затопать ногами, схватить ее, вытолкать за дверь, вышвырнуть из своего дома, из своей жизни! Я желал теперь этого так же страстно, как несколько месяцев тому назад желал, чтобы она в эту жизнь вошла, вернувшись из той далекой юности… Но я знал и то, что не отпущу ее, пока не изолью на нее всей своей боли, пока не заставлю ее страдать с той же силой, с какой страдаю сам, пока не покараю ее за все, что вынес в этой жизни, за то, в чем она не виновата, но за что она ответит, ответит сполна — так я хочу, и так будет!!! И я знал, как именно покараю ее…
…Знал, но все еще выкрикивал что-то, дико жестикулируя и заламывая руки, пока наконец не задохнулся собственной злобой и не умолк, чтобы перевести дух… И тут заговорила она. Дрожа от негодования, она путала в волнении французские слова с русскими, так что речь ее становилась временами совсем невразумительной, — ну да мне это было все равно: я и не пытался вникать в смысл ее слов. Она подбежала к окну, отдернула штору, впустив в комнату поток солнечного света, и снова повернулась ко мне, запальчиво выкрикивая что-то. Голос ее звучал нелепо высоко, как-то неуместно по-детски в этих мрачных декорациях. И опять Эрик Благоразумный, немой свидетель учиненного мной дебоша, чуть не улыбнулся, умилившись этим детским голоском, но я… Я был далек от умиления. Прислушиваясь к грозному рокоту, с которым росла внутри меня новая волна ярости, я не отрываясь смотрел на мягкую каштановую прядь, выбившуюся из ее прически и готовую вот-вот упасть ей на плечо. Вот она повисла петлей, ниже, еще, еще, вот уже изгиб ее коснулся тонкой бледной шеи, вот… А она все говорила, говорила...
— Я не знаю, что вам довелось пережить в других местах, но мне прекрасно известно, что здесь, в России, было, по крайней мере, несколько человек, которые по-настоящему любили вас! — словно сквозь туман доносились до меня ее слова. — Вспомните дядюшку, вспомните ваших рабочих с ярмарки! А ведь это немало, когда тебя любят! — звонко выкрикнула она, в запальчивости тряхнув головой.
Всё. Развернувшись во всю длину, прядь тонких каштановых волос рассыпалась по шерстяной ткани скромного платья… И в тот же самый миг переполнившая меня ярость с диким ревом прорвалась наружу…
— Любят?! — истерически завопил я. — Любят???!!! Я не хочу, чтобы меня любили, я хочу, чтобы меня оставили в покое!!!
Вздрогнув, словно от удара, она вся поникла и, невнятно пробормотав что-то, направилась к двери, но я одним прыжком опередил ее и повернул ключ. Нет, баронесса, так вы от меня не уйдете!!! Эрик уже принял решение, и ничто и никто в мире не сможет удержать его! Меня снова понесло. Я едва отдавал себе отчет в том, что происходит. Я знал лишь одно: сейчас, сейчас я освобожусь от этой тяжести… Сейчас она узнает… Сейчас…
Видимо, я наговорил чего-то очень обидного для нее — ха! ведь именно этого я и добивался! — потому что она снова, чуть не плача, подбежала к двери и схватилась за ручку.
— Выпустите меня! — взмолилась она, взывая к тому человеческому, что еще могло во мне оставаться.
Но в подскочившем к ней злобном существе ничего человеческого уже не было.
— Стоять!!! — хрипло прорычало победившее во мне чудовище, грубо хватая ее за руку и швыряя в глубину комнаты, подальше от двери — так, что она едва удержалась на ногах. — Стоять, я сказал!!!
«Остановись!!! Погляди на нее!!! Она ни в чем не виновата!!!» — отчаянно прокричал Эрик Благоразумный, но его слабый, безвольный голос потонул в грохочущем потоке извергавшейся из меня ярости. Нет, я не желал глядеть на нее — я и так знал, что передо мной враг! Коварная предательница! Лживая, изворотливая тварь! Хищная паучиха! А против врагов у меня есть, есть средство…
«Стой, несчастный!!! Ты будешь жалеть об этом!!!» — простонал в последний раз мой «альтер эго», захлебываясь в мутном, грязном потоке… Но я не слушал его. Мне надо, надо было повернуть этого кузнечика, надо было разнести к чертовой матери все, что я сам столь кропотливо выстраивал в последние месяцы. И пусть она, пусть я сам — пусть оба мы погибнем под обломками этого призрачного замка, возведенного моей больной фантазией и ее глупой любовью!!! К черту!!! К дьяволу!!! Свобода!!! Свобода от всего — от страданий, от привязанностей, от любви, от жизни, — вот чего жаждал я всем сердцем в этот момент, к чему стремился всей своей нечеловеческой душой… В один прыжок я оказался в пятне ослепительного солнечного света, заливавшего середину комнаты, и, глядя ей прямо в глаза, обнажил свое главное оружие — свое мертвое, свое смертоносное лицо. И снова, как бессчетное количество раз, почувствовал, как упоительный восторг, мешаясь с нестерпимой болью, наполняет все мое существо мучительно-сладостной истомой, от которой хочется одновременно рыдать в голос и торжествующе хохотать…
Стало тихо. Не издав ни звука, будто окаменев, она застыла, уставив на меня пронзительные серые глаза и кусая в припадке безумия собственный кулак. Минута проходила за минутой. Стоя все в той же позе, с отброшенной в сторону рукой, сжимающей маску, я прислушивался к тому, как торжество и восторг постепенно покидают меня, уходят, словно вода в песок, оставляя по себе лишь боль, одну только боль, становившуюся все сильнее, все нестерпимее… Что же она медлит? Ей давно пора что-то делать: биться в истерике, падать в обморок, а лучше всего — бежать отсюда. Да, бежать, прочь, чтобы освободить меня, освободить окончательно… Ибо еще немного, и я не выдержу этой боли и упаду сам…
Оглушительно тикают часы на стене. Солнечный луч скользит по бескровному лицу, на котором зияют остановившиеся в немом ужасе серые глаза. По бледному кулаку медленно ползет рубиновая капелька крови… Тишина… И вдруг, пискнув, как мышь, она срывается с места и бросается вперед — ко мне…