Наш Призрачный форум

Объявление

Уважаемые пользователи Нашего Призрачного Форума! Форум переехал на новую платформу. Убедительная просьба проверить свои аватары, если они слишком большие и растягивают страницу форума, удалить и заменить на новые. Спасибо!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Как все люди...

Сообщений 1 страница 30 из 1073

1

Название: КАК ВСЕ ЛЮДИ…
Автор: Seraphine.
Рейтинг: все вполне скромно и благопристойно :) , но  есть несколько откровенных сцен, правда, без физиологических подробностей :) )
Пейринг: Э/ОЖП
Основа: книга Гастона Леру (изначально — персонаж оттуда)
Жанр: мелодрама (?)
Размер: макси
Саммари: История, рассказанная в «Письмах из России», увиденная глазами Эрика — от первого лица.
Диклеймер: автору принадлежат только персонажи, придуманные им самим, никакой материальной выгоды он не извлекает.

Несколько слов до того, как…  :)

Как следует из саммари, эта вещь — своего рода продолжение «Писем из России» и, соответственно, «Исповеди Эрика», которые я выкладывала здесь примерно год назад. То есть, она логически вытекает из двух первых частей, и Эрик, действующий здесь, — тот же самый, что и в предыдущих фиках. Мысль написать нечто подобное пришла в процессе обсуждения «Писем из России» и была поддержана кое-кем из читателей. Это не графоманство (во всяком случае, мне так кажется *-p ), а лишь очередная попытка побольше раскрыть характер всем известного персонажа  :0  и объяснить мотивацию его поступков. Поэтому прошу воспринимать этот опус как очередной «психологический опыт» — как и «Исповедь Эрика», и «Письма из России». Сначала я думала, что это будет опять дневник. Но, как выяснилось, мой Эрик (продолжение Эрика Леру) дневник писать просто неспособен :blink: . Ему не хватает усидчивости. Получился поток сознания  ^^-0 .

Фик не закончен. Написано две с половиной части из четырех задуманных (есть еще кусок четвертой). Но пишу его так долго, что ждать окончания уже нету сил. Пора выпускать на свободу :) .

Что еще? Да, думаю, что, несмотря на все вышесказанное, текст вполне может восприниматься как самостоятельный, хотя, конечно, тем, кто читал две предыдущие части, кое-что в нем будет понятнее. Вообще, хотя события там описываются ПОЧТИ те же, композиция совершенно другая, много отсылок к воспоминаниям, которые нигде раньше не фигурировали. Короче говоря, Эрик — не Лиза ^^-0 . В общем, сами увидите.

И насчет деления на главы. Ну никак он не делится :unsure: . Пришлось отделять воспоминания от событий, так сказать, онлайн просто звездочками, а внутри этих разделов применять еще кое-где двойную отбивку после абзацев. Ничего больше придумать не получается.

Ну вот… Выкладываю увесистый кусок, продолжение будет, как только пожелаете *-p .

КАК ВСЕ ЛЮДИ…

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои -
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи,-
Любуйся ими - и молчи.

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймёт ли он, чем ты живёшь?
Мысль изречённая есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи,-
Питайся ими - и молчи.

Лишь жить в себе самом умей -
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи,-
Внимай их пенью - и молчи!..

Ф.Тютчев SILENTIUM

Часть первая
Замысел

Я увидел их в опере… Эти глаза… На меня словно повеяло каким-то давно забытым ароматом. Что-то неуловимое, из далекой юности… Я не сразу понял, что это было, лишь инстинктивно откинулся на спинку кресла и спрятался во мраке ложи. А глаза — серые, безумные, широко раскрытые в немом потрясении — все смотрели, не отрываясь, на мои руки, лежавшие на бархате балюстрады…

В этот вечер я решил устроить себе праздник и пошел в оперу… Опять опера… Словно нет для меня другого места, словно вся моя жизнь раз и навсегда связана отныне с оперным театром — неважно где, в каком городе, в какой части света он расположен. Уже во второй раз отмечаю я эту знаменательную дату — день, когда в мою жизнь вошла Она…

Да, прошло два года с того момента, как я впервые увидел Ее за зеркалом… Два года, как вся моя кропотливо выстроенная, устоявшаяся жизнь покатилась к чертовой матери…

Интересно, сколько еще я буду возвращаться к этому? Сколько буду вспоминать, терзать себя, растравлять душу?.. Правда, сегодня можно… Сегодня — праздник. Праздник воспоминаний. Сегодня я пирую — растравляю душу, терзаюсь, вспоминаю... Только это теперь и осталось…

А что, собственно, могло остаться? Что это было — наваждение, сон, бред?.. Да и было ли что-то вообще?.. Было!!! Конечно, было! Три месяца почти безоблачного, безмятежного существования, наполненного музыкой, теплом и ожиданием какого-то смутного, неясного счастья… А потом? Потом почти столько же кромешного ужаса, темного кошмара, безумия, постепенно скатывающегося к тошнотворной мелодраме с истериками, заламыванием рук и ползанием по полу… О господи!.. Нет!.. Дьявол!!! Как вспомню, спина холодеет от омерзения к самому себе… И это я, всегда гордившийся своим якобы здравым смыслом и умением смотреть отстраненно и с иронией на столь мало касавшуюся меня жизнь!.. А чем еще, если не здравым смыслом, холодной расчетливостью и умеренным цинизмом, мог я уравновесить свое уродство, неудержимо тянувшее меня в сторону крайностей и чрезмерностей? И вот, стоило только этому шаткому равновесию нарушиться, как… Когда же это произошло? В тот миг, когда Она сорвала с меня маску? Или раньше, когда в Ее гримерной впервые объявился этот «друг детства»? Не знаю, но в один прекрасный момент все полетело к дьяволу — чудовище одержало верх над человеком… Бедное, бедное дитя! Ей-то за что такие страдания? Чем Она провинилась перед небом, что оно сделало Ее орудием моего наказания? Милое, чистое существо!.. Подумать только: ведь я готов был поднять руку на Нее, принести Ее в жертву своей чудовищной страсти!.. Но этого не произошло, и я, право, не знаю, кого благодарить за снизошедшее на меня просветление… Как хотел я умереть тогда тут же, у Ее ног, когда, прощаясь, Она поцеловала меня!.. Да, сдохнуть, как собака, — только бы не оставаться снова одному в этом застенке…

Но я не умер… Проклятая живучесть… Опять она подвела меня. Почему так: самые мерзкие твари на земле оказываются и самыми живучими? Крысы, тараканы, я… Сколько раз бывал я на волосок от смерти — и хоть бы что. Тогда, в юности, в цирке: сорвался с трапеции и летел вниз головой из-под самого купола — ни царапины! Или в Персии, во время холеры. Кругом смерть, горы трупов, а я — «живой труп»! — переболел, будто простудой, и ничего! А ведь тогда я тоже желал умереть! Умереть естественной смертью, а не быть казненным, умереть — и не участвовать больше в той омерзительной бойне. Но ведь выжил… Выжил — и кошмар продолжился…

А как просто было бы все, если бы после Ее ухода я отдал Богу душу! Ведь все шло к этому, я был готов и с нетерпением ждал освобождения, лежа в своем нелепом гробу… Так нет же: черт дернул меня взяться за это предсмертное письмо! И стоило мне написать его, как смерть отступила. Очередной парадокс. Вся моя жизнь — сплошной парадокс… Да, письмо. Предсмертное… Перечитав его, прежде чем запечатать и оставить вместе с нотами там, на столе, в моей подземной гостиной, я чуть не прослезился от умиления. Однако! И правда — ангел, только крылышек не хватает! Как странно: вроде бы стараешься писать честно, а на бумаге получается полнейшая чушь. Видимо, слишком жалко мне было себя, когда я писал это, слишком уж хотелось остаться в Ее памяти… хорошим. Что ж, пусть думает обо мне лучше, чем я есть. Бедное дитя! Хватит с Нее и того, чтó Она увидела, когда сорвала с меня маску. Обнажать перед Ней еще и душу было бы слишком жестоко. Как бы я там ни распинался, что бы ни пел о своей природной доброте и веселом нраве, сам-то я знаю — душа у меня не менее уродлива, чем лицо…

Итак, смерть отступила. Силы по каплям стали возвращаться ко мне, лишая надежды на скорое избавление от мук… О самоубийстве думать не хотелось. Вешаться, топиться, резать вены, бросаться с крыши?.. Нет, на это я, похоже, никогда не решусь. Наверное, все дело опять в ней, в этой чертовой живучести. Это она заставляет меня цепляться за жизнь вопреки здравому смыслу… И потом, как представлю себе собственные мозги на мостовой, или плавающий в мутной воде раздувшийся, посиневший труп, или липкую кровавую лужу, или вылезшие из орбит глаза и вывалившийся черный язык… Бр-р-р, благодарю покорно, такой мерзости я и при жизни насмотрелся. Яд? Ну да, яд — это можно, это вполне пристойно… Ну а дальше что? Лежать там, в подземелье, и разлагаться? Я — да еще и разлагаюсь… Прелестная картинка, однако!..

Конечно, взрыв — то же самоубийство, но все-таки это совсем другое дело. Великолепное, эффектное зрелище, величественный конец для гения! При этом какая честь — отправиться на тот свет в изысканной компании почитателей оперного искусства!.. Бах! — и в клочья! Никаких следов! И ведь как гениально и остроумно придумано! Но момент, увы, был упущен. Мой подвал залило водой, спасибо этим олухам — дароге и «другу детства». Если бы не эти «спасители», дело, может быть, закончилось все-таки кузнечиком… А тут… Ждать пока высохнет порох?.. Да я бы за это время и так подох — от старости.

Пришлось жить дальше, как бы мучительно это ни было… Но ведь было же, было время, когда жизнь моя вполне меня устраивала! Я даже был по-своему счастлив: я имел все, что нужно — музыку, независимость, свободу… Все это оставалось у меня и тогда, весной, почти полтора года назад, так чего же мне не хватало? Глупый вопрос…

«…Взгляни правде в глаза, чудовище!» — услышал я знакомый голос. Это заговорил наконец Эрик Благоразумный — мой «альтер эго», благодаря которому я все еще продолжаю коптить небо. Давненько он не появлялся! Я даже думал, что он сгинул совсем. Ан — нет! Глядите-ка! Жив! «Прежней жизни нет и быть не может, — продолжала моя благоразумная половина. — Посмотри вокруг — спектакль давно окончен, занавес опустился, на сцене — ни одного актера. Кристина Даэ? Ее нет больше, есть виконтесса де Шаньи. Даже не виконтесса — графиня: ведь утонувший граф оставил братцу титул. Значит, и виконта де Шаньи тоже нет — есть граф. Ну а уж про Эрика и говорить нечего — его и не было никогда. Кто такой Эрик? Призрак, тень, никто… Всё кругом переменилось! Так, может, пора сменить и декорации? Ты ведь вроде вознамерился жить дальше? Или собираешься по-прежнему сидеть, как крот, в своей норе, валяться в своем нелепом гробу и нюхать вонючую лужу, которую все это время пытался выдавать за озеро?»

А ведь и правда, подумалось мне тогда… К черту! К дьяволу!! И, прислушавшись к голосу разума, я решил исчезнуть снова — уехать, как только смогу передвигать ноги, подальше от этого некогда уютного, а теперь вконец опостылевшего мне «гнездышка». Действительно, что меня там удерживало? Да ничего!

Так всегда: стоит мне принять решение, поставить перед собой цель, и вся моя энергия устремляется сама собой в заданное русло. Если Эрик что-то задумал, ничто не сможет удержать Эрика, даже сам Эрик… Когда в юности мне взбрело в голову научиться работать под куполом цирка, я сутками болтался на трапеции, в кровь стирая ладони, пока не овладел искусством воздушной акробатики настолько, чтобы включать в свой номер акробатические трюки. То же самое в Персии: даже нависшая надо мной угроза смерти не остановила мой творческий порыв, пока я не воплотил в жизнь все свои фантастические замыслы… И позже, когда строил квартиру в подземелье: я мог сутками не спать, не есть, все чертил, рисовал эскизы, придумывал себе жилище — такое, чтобы не уступало в комфорте лучшим парижским отелям.

Вот и той весной, почти полтора года назад, мысль о возможной перемене, о новом исчезновении так захватила меня, что я ни о чем другом не мог уже думать. Жизнь вновь брала свое. «Живой труп» решительно отказывался превращаться в труп настоящий. Все мои помыслы были направлены на одно — как можно скорее убраться из этого подземелья, из этой опрокинутой вверх тормашками Вавилонской башни, из самого этого дьявольского Вавилона — Парижа с его пошлым мишурным блеском. Оставаться там дольше было просто невыносимо. «Великое творение» господина Гарнье давило на меня всей своей тяжеловесной роскошью — я физически ощущал этот страшный груз. И ведь что за безвкусица! Тонны золота, километры бархата, цветной мрамор, а формы какие! Чудовищно! Поистине олицетворение нашего времени, с его разгулом нуворишей и разнузданных выскочек разного толка! Подумать только, что когда-то это могло мне нравиться! Позор! Стыдно вспомнить, что я принимал в этом участие. Нет, сомнений не было — ехать прочь, и как можно скорее.

Итак, я решил оставить это гиблое место. Но куда мне было податься? В свое время я исколесил всю Европу и пол-Азии, так что любое путешествие теперь было бы поездкой «по старым местам». Единственно, где я еще не был, это в Скандинавии. Но ход туда мне закрыт. Ни в коем случае. Я был почти уверен, что Она там, а это означало, что меня там быть не должно, иначе… Нет-нет, должно пройти время. Я знал: моя живучесть, моя способность выбираться из самых безнадежных положений и тут помогут мне, и я смогу — раз уж я остался на этом свете — в сотый раз начать все заново. Но мне необходимо время. А потому я решил податься в противоположную сторону — на юг. Туда, где собирался поселиться много лет назад, до матушкиной смерти. Немного осмотрюсь, сказал я себе, а потом буду думать, что делать дальше. Главное — вырваться на волю.

Перед отъездом я привел в порядок финансы: пока кипели страсти, дела мои пришли в страшное запустение. К счастью, «бедный Эрик» по-прежнему был не так уж беден. Не напрасно я всегда с особым вниманием относился к этой стороне жизни, отдав ее в ведение Эрика Благоразумного. Материальная независимость — первое дело, особенно в моем положении. Страшно представить себе, что бы я делал, не будь у меня достаточных средств, чтобы ни от кого не зависеть.

За несколько дней до отъезда я снова написал Жан-Полю. Бедняга! Представляю себе, как он обрадовался, получив то мое письмо, где, известив его о своей близкой кончине, я сообщил, что завещаю ему все, что у меня есть. Конечно, как добрый христианин, он посокрушался о безвременном уходе брата, но все же такие деньги на дороге не валяются, да и какой я ему брат? Зато теперь его постигло страшное разочарование. Ну да ничего, когда-нибудь он все же дождется своего счастья. Кому же еще мне завещать свое добро, как не ему и его отпрыскам?

Да, возможно, я тогда поторопился с объявлением о приближающейся смерти. С визитом к дароге — тоже. И позже, когда переслал ему с Антуаном все свои реликвии, оставшиеся от Нее… А может, это и к лучшему. Чтобы помнить, мне не нужны вещественные напоминания. Я и так никогда не забуду ни мгновения, ни слова, ни взгляда… Зато я отлично подготовил свою новую мистификацию. Проводив меня на вокзал, Антуан сообщил дароге о моей смерти, тот, как было условлено, дал объявление в «Эпок». В этом можно не сомневаться — Перс есть Перс, в таких делах на него всегда можно было положиться… Ей понадобилось, наверно, несколько дней, чтобы добраться до Парижа и исполнить обещанное. Бедная, милая девочка… Я рад, что Ей не пришлось возиться с моим разлагающимся трупом. Она прочла письмо, Она поняла меня, Она увидела меня таким, каким я сам видел себя, когда писал к Ней. А еще Она получила мою «Свадебную мессу». Конечно, я опоздал со своим подарком: думаю, что к моменту моего «погребения» все уже давно состоялось — и свадьба, и месса, но это — лучшее, что я мог Ей подарить…

Двадцать восьмого мая я сел на Лионском вокзале в поезд, отправлявшийся на Юг, откуда до Италии рукой подать. Антуан купил для меня все купе, я мог чувствовать себя абсолютно свободным, но…

Последние недели перед отъездом я был еще слишком слаб, и поэтому почти всеми приготовлениями занимался Антуан. За это время я покидал свое подземелье не более двух-трех раз, чтобы побывать в банке и у портного — мне надо было полностью сменить свой провонявший сыростью гардероб, — а также выправить себе паспорт для поездки за границу. Однако во время этих вылазок я чувствовал себя настолько скверно, что ни разу даже не задумался, чтó именно могло быть причиной столь отвратительного самочувствия. И вот, распрощавшись со стариной Антуаном (надеюсь, ему хватит ума, чтобы правильно распорядиться той суммой, что я ему оставил), я очутился в уютном плюшевом купе один на один со своими мыслями. Тут-то и начались мои мучения! Поистине, ничто на свете не проходит бесследно, за все, что выпадает на твою долю — и за плохое, и за хорошее, — ты расплачиваешься сполна. Почти семь лет прожил я в своей квартире на берегу Авернского озера, выбираясь наверх преимущественно в вечерние и ночные часы, и бóльшую часть этого времени я радовался своему уединению, поздравляя себя с пришедшей мне когда-то в голову счастливой мыслью. Но вот настал час расплаты. Семь лет почти без дневного света, без солнца превратили меня в крота, в какого-то земляного червя. Я немыслимо страдал, страдал физически от обилия наполнявшего купе света, с которым не могли совладать даже задернутые шторы. И дело было не только в светобоязни, от которой начали вдруг слезиться глаза: наибольшее страдание доставляла мне отчетливость, яркость, с которой представала передо мной окружающая жизнь. Все эти годы я старательно отгораживался от нее, отсиживаясь во мраке своего подземелья и аккуратно дозируя необходимые соприкосновения с действительностью. А теперь эта яркая, кричаще пестрая, ослепительная жизнь, не считаясь с моими желаниями, обступала меня со всех сторон, самым непристойным образом наваливалась на меня, лезла мне в глаза и в уши своими разнузданными красками и звуками. Покинув свою каменную крепость, я оказался совершенно беспомощным и беззащитным — словно червяк, извлеченный из-под камня рукой рыболова, словно вынутый из раковины рак-отшельник, словно морщинистая черепаха, с которой содрали панцирь. Да-да, именно черепаха, ибо, в отличие от червяка и рака-отшельника, черепаху невозможно лишить ее панциря бескровно, я же почти физически ощущал, как истекаю кровью. На какое-то время эти муки даже вытеснили из моего мозга постоянно присутствовавшую там мысль о Ней…

Тем временем поезд уносил меня прочь от Парижа, все дальше на юг, туда, где — я теперь отчетливо понимал это — яркость и пестрота окружающей жизни будут лишь возрастать, доставляя мне еще более страшные страдания. Но пути к отступлению были отрезаны. «Ты хотел этого, Жорж Данден , — сказал я себе. — Ты сам виноват во всем, что случилось с тобой за последнее время. Что ж, пора платить по счетам. И скажи спасибо, что физические муки отвлекают тебя пока от других мыслей…» Ибо я знал, что цель, к которой я стремился всеми силами в последние дни и недели, была достигнута — я вырвался из Парижа, а это означало, что в душе моей вскоре вновь образуется пустота, которую неминуемо заполнят мысли и сожаления о Ней…

Все так и получилось. Больше года загнанным волком метался я по Европе, не находя себе места среди ее красот и многочисленных «представителей рода людского», окружавших меня омерзительно-пестрой, безликой толпой.

Сначала была Италия с ее лазурным небом и наглой, показной красотой. Быть может, много лет назад, когда, чудом оставшись в живых после «восточной эпопеи», я намеревался поселиться здесь, желая лишь одного — покоя, я и смог бы прижиться в этих роскошных декорациях. Я даже успел присмотреть себе тогда домик неподалеку от Рима, на средиземноморском побережье, в маленьком местечке с чуднЫм названием — Торваяника. Однако судьба распорядилась иначе, и, будучи вынужден вернуться на родину, я без сожаления променял сияние итальянского полдня на вечную ночь парижского подземелья.

И вот спустя десять лет я первым делом двинулся в Рим, а затем на побережье, в Торваянику, где мне без труда удалось снять пару комнат у местного аптекаря, в жалком домишке на окраине деревни. Месяца два промучился я на берегу безбрежной морской лазури в тщетной надежде вернуть хоть часть своих давнишних ощущений и желаний. Боже, как я страдал тогда — страдал душой и телом! Всё, абсолютно всё причиняло мне неимоверную боль. Ослепительное солнце, сияющие краски природы терзали мое зрение, слух подвергался страшным испытаниям со стороны местного населения, чей резкий, крикливый говор напоминал своей дисгармоничностью гомон галочьей стаи. Но особенно невыносимой была жара. Я и прежде с трудом переносил ее — сколько неприятностей доставляла она мне там, на Востоке! Однако за годы, проведенные в подземелье, я как-то позабыл о ее существовании. Тем более мучительной показалась она мне теперь. Поневоле мне вновь пришлось перейти на ночной образ жизни. Промучившись день за закрытыми ставнями, с наступлением темноты я отправлялся на берег моря, уходя как можно дальше от человеческого жилья, и лишь там находил относительное отдохновение, слушая шелест набегающих волн и созерцая бархатное южное небо, усыпанное огромными, мохнатыми звездами. Я брал с собой скрипку и, сбросив маску, часами играл, как безумный, подставляя лицо напоенному йодом и влагой морскому ветру. Музыка, как всегда, приносила мне некоторое облегчение. Но все же ее было слишком мало. Да, для лечения моего недуга требовались усиленные дозы лекарства, и скрипка, как бы ни любил я ее щемящий душу голос, не годилась для этого. Чтобы по-настоящему забыться в чарующих звуках, мне нужен был рояль, а еще лучше — оргáн! Вот, пожалуй, о чем сожалел я больше всего там, в этой итальянской глуши, — о моем оргáне, обреченном на медленную смерть в сыром подвале.

По мере того как стихали мои физические муки, начинались страдания душевные. Ибо все, что меня окружало — как бы нелепо ни выглядели эти сравнения, — напоминало о Ней. В небесной лазури, заглядывавшей днем сквозь щели ставен в мою комнату, мне чудился цвет Ее глаз, в мерном, ласковом шепоте волн я слышал Ее дыхание, когда Она, такая чистая, юная, уснула в первый наш вечер, слушая мое пение… Кроме того, все, что я видел вокруг, все, что привлекало меня своей красотой, я видел как бы Ее глазами: я постоянно представлял себе, как мы с Ней могли бы отправиться вместе в такое вот путешествие, как хорошо и радостно было бы нам вдвоем, как всё, что причиняло мне сейчас нечеловеческие муки, обернулось бы наслаждением и удовольствием, будь только Она рядом …

Это было настолько невыносимо, что однажды я даже пошел на несвойственное мне безрассудство. Я решил попробовать напиться, надраться как сапожник, чтобы мучительные мысли, растворившись в винных парах, хоть на какое-то время оставили меня в покое. Окликнув прислуживавшего мне соседского мальчишку, до неприличия хорошенького смуглого пятнадцатилетнего чертенка (Джаннино, Джузеппе, Дженнаро, Джино, Джакопо — черт его знает, как его там звали), я велел принести мне из трактира граппы — местной виноградной водки. Потом, запершись в своих комнатах, я снял маску и принялся методично, стакан за стаканом, вливать в себя содержимое объемистого глиняного кувшина, напряженно ожидая, когда «лекарство» подействует. Эффект не заставил себя долго ждать. Средство оказалось сильнодействующим… Не успел я допить до половины третий стакан этого вонючего пойла, как сильнейший желудочный спазм заставил меня согнуться в три погибели, а к горлу подкатил ком какой-то мерзости, грозя вот-вот вырваться наружу. Обливаясь холодным потом, на слабеющих ногах я из последних сил выбежал в соседнюю комнату и только успел добраться до умывального таза, как все, что я только что выпил, плюс то немногое, что я ел и пил в последние сутки, фонтаном стало изливаться из меня наружу. Это длилось довольно долго. Я стонал и икал, злорадно отмечая про себя «изысканность» издаваемых мною звуков, пришедших на смену моему «ангельскому» пению. Потом, с трудом добравшись до обшарпанного дивана, я рухнул на него со всего роста, ощущая пустоту и легкость как во внутренностях, так и в голове…

Это был не первый эксперимент подобного рода, который я ставил над собой. Впервые я решил обратиться к этому средству против душевной тоски, проверенному многими поколениями пьяниц, лет шестнадцать назад, здесь в Петербурге…

Точно! Вот, кого напомнил мне этот печально-потрясенный взгляд серых глаз! Да, она гораздо больше походит теперь на свою мать, чем на ту забавную девчонку, которой я знал ее когда-то. Да-да: это то же выражение — задумчивое, грустное и детски-удивленное. Глаза девочки, которой против воли приходится быть взрослой женщиной.

…Это было здесь, в Петербурге, почти шестнадцать лет назад… Эти глаза… Я впервые увидел их в кондитерской на Малой Морской. Было морозно. В своей неуклюжей, но невероятно теплой шубе я пробирался за толстяком Альбером через кофейный зал в его контору, служившую мне отдельным кабинетом. Стараясь не отводить взгляда от его услужливо виляющего зада, боковым зрением я все же успел заметить среди множества смотревших на меня глаз эти — особенные, излучавшие какое-то глубоко запрятанное тепло. Это была женщина явно из общества, дорого и — что большая редкость — со вкусом одетая. Рядом с ней за столиком у окна сидела девочка-подросток, которую я сначала принял за ее младшую сестру… Наши глаза встретились на какую-то долю секунды, но этого хватило, чтобы взгляд ее навсегда запечатлелся в моей памяти.

То был странный день… Ибо через час мы снова повстречались с ней, совершенно случайно. Я зашел в книжную лавку на Невском проспекте, где мое внимание давно уже привлекли замечательные по красоте гравюры Пиранези — огромная папка с парой десятков великолепных листов. Раза два в неделю я бывал здесь, чтобы еще и еще раз полюбоваться их строгой красотой, но купить их все не решался: не столько из-за цены, весьма и весьма солидной, но в общем-то доступной, сколько из-за нежелания обременять себя — в ту пору молодого, бездомного скитальца — лишним имуществом. Войдя в дверь, я привычно направился к прилавку и тут лицом к лицу столкнулся с ней. Несколько мгновений мы никак не могли разойтись. Наконец, улыбнувшись, она посторонилась, пропуская меня, но я сделал то же самое, и снова мы замешкались в этом чертовом проходе. Когда же, собравшись с мыслями, я все-таки уступил ей дорогу, она, любезно кивнув, прошла к прилавку с романами. Я же бросился к своим гравюрам… Она была старше, чем показалась мне там, в кондитерской. Лет тридцать, может, даже больше… Но это мало что меняло… Этот взгляд… Впервые в жизни я увидел смотревшие на меня женские глаза, в которых не было ни страха, ни любопытства, ни желания проникнуть мне под маску, ни похоти наконец, — это все я множество раз наблюдал в своей жизни, — а лишь какое-то лучистое тепло, симпатия и живой человеческий интерес. Все еще под впечатлением от этой встречи, я спросил у книгопродавца свою заветную папку. Однако, едва я развязал тесемки, как что-то заставило меня инстинктивно обернуться — я не сразу понял, чтó именно. На меня снова смотрели те глаза: с нераскрытой книгой в руках она стояла в дальнем конце магазина, не сводя с меня печально-вопросительного взгляда. Я поспешил отвернуться и тут в полном смятении заметил, что совсем рядом со мной стоит та девочка-подросток, которую в кондитерской я принял за ее сестру, и смотрит на меня широко распахнутыми глазами — точно такими же, как у ее спутницы, если бы не смешное детски-ошарашенное выражение. Это было уже выше моих сил. Бросив папку на прилавке, я пустился в бегство, но у самого выхода вдруг почувствовал, как меня тянут за рукав. Это снова была она, ее дочь (теперь я понял это). Робко глядя на меня снизу вверх, она тоненьким голоском, запинаясь, пролепетала по-французски: «Сударь, вы забыли свою перчатку». И правда, в руке у нее была моя рукавица — одна из этих страшных, уродливых кучерских рукавиц, которыми снабдил меня на время морозов наш цирковой конюх. Не помню, ответил ли я ей что-нибудь тогда или нет, но через секунду я уже мчался по Невскому, сжимая в руке рукавицы и пытаясь привести в порядок свои вконец перепутанные мысли и чувства.

В тот же вечер, за несколько минут до выхода на манеж, ко мне в гримерную явился какой-то старик — судя по одежде, слуга из приличного дома. Кряхтя от смущения и боязливо косясь на мою маску, он вручил мне папку — ту самую, с гравюрами Пиранези. Я сразу понял, от кого он явился, хотя на все мои настойчивые расспросы, кто его послал, он стойко отвечал, что «говорить не велено». К счастью, у меня в арсенале уже тогда было множество способов заставить других беспрекословно повиноваться мне. К этому бедняге я применил самый гуманный: несколько звонких монет быстро перекочевали из моего кармана в его зажатый кулак, и я узнал, что эту папку послала мне в подарок госпожа баронесса фон Беренсдорф, супруга статского советника, барона Михаила Александровича фон Беренсдорфа. Допытываться дальше я не стал и отпустил старика с миром, тем более что приближался мой выход. В тот вечер представление я отработал с превеликим трудом, хотя, уверен, этого никто не заметил, ибо ни разу в жизни я не позволил себе роскоши опуститься в чем-либо ниже того уровня совершенства, который определил себе сам. Ночью же я и вовсе не сомкнул глаз, разглядывая у себя дома, в пансионе мадам Бошан, изысканные гравюры и пытаясь понять, что же привело меня в такое смятение.

Мне было в ту пору двадцать три года, и семь лет из них я вел скитальческую жизнь одинокого волка. За это время — не сразу, но довольно быстро — я многое понял в устройстве этого мира и постарался как можно точнее определить свое место в нем. Была у меня разработана и собственная шкала, по которой я определял, что есть благо, а что — зло. Для меня самого, естественно, ибо на знание того, что есть благо и зло в их абсолютном значении, я не претендую до сих пор. На самой верхней отметке своей шкалы я поместил равнодушие — полное отсутствие внимания и интереса к моей персоне. Ибо за свою недолгую тогда еще жизнь я в полной мере ощутил на собственной шкуре всю «прелесть» человеческого любопытства и любознательности. Людям никогда не давала покоя моя маска, и в тех случаях, когда им удавалось увидеть, чтó я под ней прячу, их реакция не оставляла у меня ни малейшего сомнения в том, что человек — всего лишь грязное, жалкое животное, наделенное самыми низменными потребностями и страстишками. Одним словом, полная мразь…

И вот моя стройная система рухнула. Я столкнулся с поступком, выходившим за рамки моей скрупулезно выстроенной шкалы добра и зла. Что заставило эту баронессу сделать мне такой подарок? Почему она тáк смотрела на меня? Чтó ей во мне? Чего она добивалась? Ведь, скрыв свое имя, она явно не рассчитывала на ответ с моей стороны. Значит, от меня ей ничего не было нужно? Но зачем тогда ей все это? Впервые в жизни я оказался объектом доброго деяния, свободного от какой бы то ни было корысти. Как же мне жить теперь после этого? Я чувствовал себя каким-то Адамом, ибо, как и он, я только что утратил свой «рай», вкусив от древа познания Добра и Зла. Только, в отличие от первого человека, я познал Добро — что оказалось для меня не менее губительным, чем для него познание Зла.

Шло время. Постепенно смятение в моей душе сменилось привычной яростью. Я отшвырнул папку с драгоценными гравюрами и стал метаться по комнате, натыкаясь на скудную мебелишку, которой она была обставлена. По какому праву эта утонченная русская баронесса, эта барыня, купающаяся в достатке и любви своего статского советника (в этом я был почему-то уверен), вторгалась в мою — какую-никакую, но мою и только мою! — жизнь со своей добротой и милосердием? Кто позволил ей нарушать мой столь относительный, но с таким трудом достигнутый, выстраданный душевный покой? К утру я пришел в такое состояние, что, будь у меня ее адрес, я помчался бы к ней, и уж не знаю, до чего смог бы я тогда дойти в своем бешенстве. Но адреса у меня не было. А было сомнение, сверлившее душу: ибо в глубине ее я знал, что неправ, что мне не в чем упрекать мою незнакомку, что я, напротив, должен был быть благодарен ей — не только за ее подарок, за доброе отношение ко мне, но и за эту ночь, заставившую меня вновь задуматься над жизнью. И сквозь просверленную этим сомнением дырочку вся бурлившая во мне ярость понемногу вытекла, оставив по себе жуткую тоску, от которой хотелось выть и буквально лезть на стену…

Вот тогда я и решил попробовать утопить эту тоску в бутылке… Как и второй, первый мой эксперимент закончился неудачей. Выпитая водка (а в тот раз я накачивался русской водкой) не принесла забвения. Однако, оправившись после приступа мучительной рвоты, я ощутил в голове поразительную ясность, позволившую мне тотчас же принять единственно правильное решение. Поистине, опьянение действовало на меня отрезвляюще…

Приведя себя в порядок, я сразу отправился в цирк, где объявил Гаэтано о своем намерении не продлевать контракт, срок действия которого заканчивался через пять дней. Директор заголосил, затараторил что-то по-итальянски, по-французски, по-русски, забегал по кабинету, угрожая, уговаривая, взывая то к моему милосердию, то к благоразумию. Но я уже все решил для себя. Не обращая внимания на его стенания, я пообещал отработать все оставшиеся пять выступлений и отправился на почтамт. Там я отправил письмо в Нижний Новгород, в котором давал свое согласие на работу на знаменитой ярмарке.

Теперь, когда прошло столько лет, у меня уже почти нет сомнений в том, что все это была судьба. Особенно, когда я сегодня вновь увидел перед собой эти глаза… Конечно, судьба. Провидение… Но все-таки, что этому Провидению от меня надо? Почему, зачем все эти встречи, будто бы совершенно случайные? К чему оно клонит, это Провидение?

Человек, к которому я писал, ворвался в мою жизнь с солдафонской бесцеремонностью. Я переодевался после представления и только что снял сценическую маску, собираясь заменить ее на другую, повседневную, когда дверь распахнулась (в этом чертовом балагане задвижки на дверях всегда были чистой фикцией) и в нее буквально влетел, раскинув руки для объятий, крупный, прекрасно одетый мужчина с сияющей от восторга усатой физиономией. От неожиданности я обернулся, а поскольку в руках у меня были мои собственные панталоны, которые я как раз натягивал, то прикрыть лицо мне было просто нечем… Мне не нужны зеркала — свое отражение я вижу в лицах смотрящих на меня людей… Вот и тогда я увидел, как блаженная улыбка вошедшего, словно пласт штукатурки, свалилась с его лица, которое вдруг посерело, вытянулось и исказилось гримасой недоверчивого отвращения… Этого я не научился выносить до сих пор… Я заорал что-то не своим голосом и, на ходу застегивая крючок на панталонах, бросился на оторопевшего гостя. В руке у меня оказался табурет от гримировального столика. Я точно разбил бы его об эту безмозглую, тупую башку, но он опередил меня, крепко стиснув мою занесенную над его головой руку. При этом в глазах его уже читалось глубокое раскаяние. Все еще держа меня за запястье, он сконфуженно пробормотал какие-то извинения, половину из которых я не понял, и, учтиво поклонившись, сунул мне в руку визитную карточку, после чего поспешно вышел вон. Мельком взглянув на кусочек бристольского картона («имярек, полковник в отставке»), я без сожаления бросил его на горящие уголья жаровни.

Однако дня два спустя горничная мадам Бошан принесла мне точно такую же карточку и сказала, что господин, приславший ее, настоятельно просит о встрече. Я уже почти позабыл о том случае — сколько их было в моей жизни! Если я так и не смог привыкнуть к выражению, с которым люди обычно смотрят на мое лицо, то к своей реакции на это выражение я давно привык: приступ ярости проходит быстро, а о его последствиях — коли таковые случаются — я приучил себя не задумываться долго. Подивившись настырности и сообразительности посетителя, разыскавшего меня в пансионе, я спустился вниз, в общую гостиную. Ожидавший меня господин мало напоминал того бесцеремонного солдафона, который ворвался тогда ко мне со своими назойливыми поздравлениями. Это был солидный, немолодой уже человек с открытым серьезным лицом. Пышные седые усы, отменная выправка — явно бывший военный. Впрочем, об этом можно было судить и по его визитной карточке. Ни словом не упомянув о моем неудавшемся покушении на его драгоценную жизнь, он представился и с безукоризненной учтивостью изложил цель своего визита. Полковник Батурин состоял членом попечительского совета знаменитой Нижегородской ярмарки и, будучи крайне впечатлен моим выступлением, пожелал предложить мне сотрудничество. Он будет счастлив, сказал он, если я окажу честь ему и его коллегам по совету, согласившись потрудиться на благо их предприятия. Его безупречно доброжелательный тон выглядел неуместно и подозрительно. Я пожал плечами: какой смысл мне ехать куда-то со своим номером, если я и здесь имею успех и вполне приличные гонорары? Однако, когда он пояснил, в каком именно качестве хотел бы меня пригласить, я призадумался. Оказалось, что мой номер заинтересовал его больше всего своей технической стороной, и он намеревался предоставить мне возможность наиболее полно проявить изобретательские таланты при сооружении различных аттракционов для ярмарки. Это меняло дело, ибо мне давно уже надоело ежевечерне выставлять себя напоказ перед жадной до зрелищ толпой, и никакой успех, никакие аплодисменты не удержали бы меня, если бы мне только было куда податься. Правда, я был связан контрактом и до его истечения — а до этого дня оставалось еще около трех месяцев — не мог уехать из Петербурга, о чем и сообщил «благодетелю». Тот же пообещал ждать, сколько мне будет угодно, если я сейчас же выражу свое принципиальное согласие принять его предложение. Не долго думая я согласился, и мы еще какое-то время беседовали, обсуждая различные возможности практического приложения моих способностей на Нижегородской ярмарке. При этом я с удивлением отметил про себя, насколько непривычно легко чувствую себя в присутствии этого совершенно чужого человека… Это тоже было подозрительно и странно, но я не стал особо задумываться на этот счет. Там посмотрим! Расставаясь, мы условились, что, как только я надумаю ехать, то за несколько дней отпишу ему, чтобы он смог подготовиться к моему приезду.

*

…Безумный взгляд широко распахнутых серых глаз был прикован к моим лежавшим на балюстраде рукам. Я сидел, откинувшись на спинку кресла, не смея пошевельнуться, чтобы не выдать себя. Не знаю почему, но мне не хотелось, чтобы она меня увидела. Хватит и того, что, судя по всему, она узнала мои руки… Странно, однако, столько лет… Неужто возможно, чтобы она до сих пор настолько помнила меня, чтобы смотреть вот такими глазами? Но вот она по-детски зажмурилась, и я воспользовался этим мгновением, чтобы отодвинуться вглубь ложи. Вновь раскрыв глаза, она уже ничего не увидела, и взгляд ее постепенно потух, словно обратившись куда-то внутрь. Теперь я мог вдоволь разглядывать ее без малейшего риска быть замеченным.

Она очень изменилась, хотя я и без труда узнал ее. Не красавица, но… Длинная шея, изящный поворот головы, чуть впалые бледные щеки… От девичьей округлости и румянца не осталось и следа. Нос выглядит немного крупноватым на худом лице, но эта горбинка придает всему ее облику определенную изысканность, особенно в сочетании с печальным, даже скорбным выражением глаз. Да, порода, ничего не скажешь… Баронесса — дочь барона, жена барона… Может быть, еще и мать барона, да не одного?.. Сколько ей может быть сейчас лет? Немного за тридцать. Конечно, это уже не та юная барышня, каждый раз заливавшаяся краской, стоило мне только на нее взглянуть. Глупая, смешная Лиз. Теперь она гораздо больше походит на свою мать, такую, какой я видел ее в последний раз, какой навсегда запомнил…

*

…Я увидел их, как только на манеже зажегся свет. Это было мое последнее выступление перед отъездом в Нижний Новгород. Прошло уже около недели с того дня, как старик слуга вручил мне те злополучные гравюры. За это время многое успело перемениться. Смятение и ярость, терзавшие меня после получения неожиданного подарка, давно улеглись. На смену им пришло привычное возбуждение, которое я всегда испытываю в предвкушении новых событий. Начинался новый этап моей жизни, неизведанное, несбывшееся манило меня, будоражило ум и горячило кровь. Все мои помыслы были устремлены туда, вглубь этой варварской страны, «за темные леса, за высокие горы», где мне предстояли новые свершения, где меня ожидала новая, увлекательная работа и новая — я верил в это — громкая слава. Мои скудные пожитки — два сундука с одеждой, кое-какими книгами, нотами, чертежами, скрипкой и той самой папкой с гравюрами — ждали своего часа в гримерной.

Свое последнее выступление я работал с особым подъемом. Я был в ударе и чувствовал, как публика замирает от восторга при каждом моем трюке. Но вся публика мало волновала меня, ибо в тот вечер я работал не для нее. Мать и дочь сидели в ложе почти у самого барьера, напротив занавеса, и, не отрываясь, следили за каждым моим движением. Что бы ни происходило на манеже, я неизменно ощущал на себе взгляд двух пар восхищенных глаз, удивительно похожих друг на друга, но при этом таких разных. И я старался еще и еще поразить их своим искусством. Чем, кроме этого, мог я отблагодарить эту женщину за те новые чувства и мысли, что она сумела пробудить во мне? Под конец выступления, когда по моему знаку на манеж пролился дождь из цветов, смешанных со звездами голландского фейерверка (мое давнишнее изобретение, неизменно вызывающее бурю восторгов), я собрал с ковра охапку роз и бросил их в ложу, прямо ей на колени…

Я никогда не забуду взгляда, которым она ответила на этот пошлый в общем-то комплимент, вполне в духе циркового фокусника… Растерянность, восхищение, детское удивление, смущение — что еще было в нем? Не знаю… Но все это заслоняли душераздирающая печаль и немой укор — словно своим пестрым веником я нанес ей смертельную рану… Ее же дочь, стоявшая рядом, залилась какой-то мертвенной бледностью… Однако мне было недосуг размышлять над их столь необычной реакцией на мой столь банальный поступок. Выступление было окончено, и, покинув арену, я не мешкая, даже не переодеваясь, бросился в ожидавший меня уже экипаж и помчался навстречу новой жизни.

*

Отыграли увертюру второго акта. Поднялся занавес, в зале стало светлее. Отодвинувшись вглубь ложи, поближе к перегородке, я мог беспрепятственно продолжать свое наблюдение. Она сидела, глядя в сторону сцены, но мне и без бинокля было видно, что она не следит за действием. Рядом с ней в ложе восседала крупная пожилая дама, которую я мог бы принять за ее мать, если бы не знал, что та давно уже лежит в могиле. Да и не похожа была эта дама на баронессу фон Беренсдорф. Позади женщин, в полумраке ложи маячила мужская фигура. Меня самого удивила настойчивость, с которой я пытался разглядеть этого совершенно не известного мне, чужого человека. Но вот мужчина подался вперед, чтобы шепнуть что-то на ухо пожилой даме, и я увидел почти лысый продолговатый череп и холеные седые усы с бакенбардами. Кивнув, дама в свою очередь наклонилась к ней и что-то произнесла. Она же, улыбнувшись, обернулась к мужчине и воспользовалась этим полуоборотом, чтобы взглянуть в сторону моей ложи. Нет, она определенно узнала меня и, видимо, хотела теперь еще раз удостовериться, что не ошиблась. Серые глаза смотрели в мою сторону с печалью и детской надеждой…

*

…Я обнаружил это место случайно, гуляя по крутому берегу Волги, в самое первое утро своего пребывания в усадьбе полковника Батурина. Мне сразу понравилась уединенность и заброшенность этого уголка, расположенного в дальнем конце имения. Удобный спуск к воде, узкая песчаная полоса — это было идеальное место для утренних купаний, и, как только установилась подходящая погода, я не преминул воспользоваться им. Наверное, никогда в жизни я еще столько не купался. Мне просто никогда не приходилось так подолгу жить рядом с водой, да еще и иметь возможность наслаждаться на берегу полнейшим одиночеством. Еще затемно я выходил из сторожки, которую добряк-полковник отдал в мое полное распоряжение вместе со своим старым слугой, и прямиком шел туда, на «свое» место, чтобы успеть вдоволь наплаваться в ледяной воде. Так что, когда всходило солнце, я готов был уже отправляться в обратный путь и, наскоро выпив кофе в сторожке, ехать в город, на стройку.

В то утро, подпрыгивая на одном месте и размахивая руками, чтобы согреться после ледяного купания, я, как обычно, ждал, пока из-за горизонта появится солнечная макушка, когда за спиной у меня, наверху обрыва, раздался хруст веток. Не оглядываясь, я инстинктивно набросил на голову что-то из одежды и, схватив остальное платье в охапку, как был нагишом, бросился наутек. Вскарабкавшись по почти отвесному берегу, — цирковые навыки оказались тут очень кстати, — я быстро оделся и, крадучись, пробрался к тому месту, откуда раздался шум. Она все еще стояла там, глядя в ту сторону, куда я скрылся две минуты назад. Хрупкая, невысокая девочка-подросток. Каштановая коса, сбившаяся светлая косынка, простое полотняное платье, которое, помнится, я принял сначала за крестьянское. Весь облик ее показался мне знакомым. Тихо ступая в зарослях ивняка, я продвинулся чуть левее, так, чтобы увидеть лицо… Оторвав наконец взгляд от куста, за которым я только что одевался, она обернулась. В серых глазах застыли растерянность, разочарование и детская надежда — то самое выражение, с которым она смотрела сейчас в сторону моей ложи. Бог наградил меня прекрасной памятью, в том числе и зрительной. Увидев раз человека, я уже не забуду его никогда. Вот и тогда у меня не было никаких сомнений в том, кто передо мной. Это была та девочка, что подала мне мою рукавицу в книжной лавке и что позже сидела рядом со своей матерью в цирковой ложе и, затаив дыхание, следила за манипуляциями заезжего фокусника. Откуда она здесь взялась — это был другой вопрос, и я надеялся скоро прояснить его. Тем временем, глубоко вздохнув, она развернулась и пустилась в обратный путь по той самой тропинке, по которой я сам недавно пришел из своей сторожки. Мне тоже пора было возвращаться, и я пошел за ней, держась чуть позади и прячась за окаймлявшими тропинку густыми кустами. Она ни о чем не подозревала, я мог вдоволь разглядывать ее худенькие лодыжки, мелькавшие под коротковатой юбкой, круглые ягодицы, забавно натягивавшие при ходьбе тонкое полотно платья, завитки каштановых волос на длинной тонкой шее. Судьба нечасто баловала меня таким увлекательным зрелищем. Помнится, я еще подумал: как мать не боится отпускать ее одну бродить вот так, вдали от дома, да еще и в такую рань? Ведь с ней сейчас можно сделать что угодно — стоит только захотеть… Солнце поднялось уже достаточно высоко, пора было ехать на стройку, а потому мне некогда было додумывать эту непривычную, хотя и отнюдь не неприятную мысль. Прибавив ходу, я обогнал ее, все так же скрываясь за кустами, и поспешил к ожидавшему меня кофе.

В сторожке я первым делом расспросил Петровича — приставленного ко мне старого батуринского денщика. К тому времени я уже отлично понимал по-русски, да и говорил вполне сносно — во всяком случае, моего языка мне хватало для объяснения с рабочими на стройке. С Петровичем же у нас не заладилось с самого начала. То ли этот старый пень был туговат на ухо, то ли туповат от природы — не знаю, но меня он понимал с трудом. Когда же он сам обращался ко мне с какой-либо речью, то начинал отчаянно орать и жестикулировать, считая, по-видимому, что так я быстрее пойму его. Я с трудом переносил этот стиль общения, а потому старался сокращать разговоры с ним до минимума. Но тут мне пришлось изменить этому правилу. С превеликим трудом растолковал я этому тупице суть своего простейшего вопроса: что за барышню, темноволосую, в полотняном платьице, встретил я сегодня на берегу Волги, — и он, с готовностью выпучив глаза и надсадно крича и размахивая руками, принялся пространно излагать мне чуть ли не всю историю рода Батуриных. После четверти часа немыслимых испытаний, которым подверглись мои барабанные перепонки, я узнал, что имел счастье видеть родную племянницу полковника Батурина, дочь его любимой сестры, барышню Елизавету Михайловну. Прекрасно помню промелькнувшую в мозгу шальную мысль: я снова увижу ту, другую, ее мать!.. Однако старик уже рассказывал, что барышня и ее младший братец приехали погостить в имение к дядюшке на то время, пока их матушка находится на излечении за границей. Он еще несколько минут вопил мне что-то чуть не в самое ухо, но я уже не слушал. Незнакомка в кондитерской, девочка с моей рукавицей в книжной лавке, гравюры Пиранези, буйный солдафон, которого я чуть не прибил табуреткой в цирковой гримерной, превратившийся через несколько дней в изысканного денди, Петербург, Нижний Новгород — все сплеталось в единый причудливый узор… Однако в ту пору я еще меньше был склонен к философствованию, чем теперь, а потому, замахав на старика обеими руками, я заставил его наконец замолчать и вернуться к исполнению непосредственных обязанностей.

…Кажется, это был тот же самый день. Во всяком случае, так запечатлелось у меня в памяти. Я терпеливо растолковывал очередное задание своим бездельникам-мастеровым, когда увидел с высоты лесов хорошо знакомую мне коляску полковника. Рядом с его усатой физиономией в коляске виднелась женская шляпка и еще пара чьих-то голов. Полковник так часто наведывался на стройку со своими инспекциями, что я уже перестал придавать его посещениям какое-либо значение, а потому не двинулся с места, пока не закончил своих объяснений. Убедившись, что эти бородатые олухи поняли, что от них требуется, я спустился вниз, чтобы поздороваться с полковником, и первое, что увидел, была она. Вернее ее глаза. Только теперь они смотрели по-иному, чем там, на берегу Волги: застывшее в них выражение было чем-то средним между ужасом и изумлением. Здороваясь с полковником, я незаметно пригляделся к ней. Она выглядела гораздо лучше, чем утром: шляпка, платье, перчатки — весьма элегантная барышня. Но это выражение на лице!.. Словно юной, но уже вполне оформившейся женщине пришили голову пятилетнего ребенка: рот приоткрыт, щеки залиты румянцем и глаза, опять эти глаза!.. Право, это было очень, очень забавно… Помню, она еще что-то сказала тогда такое, от чего сама же чуть не расплакалась… Ах да! Полковник попросил ее помочь нашей беседе в качестве переводчика (чудак, я прекрасно понимал все, что мне требовалось, кроме, разве что, его прибауток, — но они мне и так были без надобности), а она вдруг заговорила не то по-английски, не то по-немецки… да, именно по-немецки — видимо, от смущения… Бедняга! Я думал, тут она и окочурится — так она покраснела, когда солдафон-дядюшка стал прилюдно удивляться ее оплошности. Пришлось прийти ей на помощь. Я ответил тоже по-немецки — не зря же я провел почти год в Баварии, у Людвига, — и тут настала моя очередь смущаться. Взгляд, которым она одарила меня в ответ, был полон такой благодарности, такого — иначе не скажешь — обожания, что я, наверное, впервые в жизни порадовался тому, что должен прятать лицо. Только намотанная по самые глаза шаль помогла мне скрыть охватившее меня смятение. Признаться, я привык совсем к другим взглядам. Все, что угодно, — страх, удивление, неприязнь, отвращение, подозрение, недоверие, недоумение, любопытство — но только не обожание. Правда, я быстро пришел в себя, а, занявшись делами и с головою погрузившись в обсуждение строительных тонкостей с полковником и его подрядчиком, и вовсе позабыл о существовании этого глупого маленького существа… Да-да, я как-то сразу решил для себя тогда, что она неумна… Наверное, потому, что умная барышня не стала бы смотреть такими влюбленными глазами на чужого человека, да еще не своего круга, — по крайней мере, она постаралась бы скрыть свои чувства. Не помню, где она была все то время, пока мы с полковником и подрядчиком осматривали стройку и обсуждали разные насущные вопросы. Наверное, присматривала за своим братцем — был с ними еще мальчишка-сорванец лет восьми, я его плохо запомнил. Когда же настало время прощаться, все повторилось вновь. Опять она не сводила с меня этого несносного, влюбленного взгляда. Мне стало настолько не по себе, что я даже не успел увернуться от объятий ее дядюшки.

…Этот русский медведь с первого дня все время пытался меня облапать. В самый первый раз, когда я только приехал в Нижний Новгород, ему удалось застигнуть меня врасплох. Когда он набросился на меня там, на вокзале, обе руки у меня были заняты: в одной — саквояж, в другой — скрипка. Если бы не это, он непременно получил бы свое. А так, он обхватил меня лапищами и сжал что было мочи — я не успел даже квакнуть. Ненавижу, когда ко мне прикасаются, тем более так бесцеремонно. Ненавижу, потому что… Потому что ненавижу. Не верю я, что соприкосновение с моими костями может кому-нибудь доставить удовольствие. Да что там не верю — я уверен в обратном! Слишком часто приходилось мне в этом убеждаться. Тем более непонятным, а значит подозрительным, казалось мне упорство, с которым полковник Батурин раскрывал мне каждый раз свои объятия. За неполных полтора года, что мне пришлось пробыть в Нижнем Новгороде, я, кажется, только и делал, что уворачивался от слишком бурных проявлений его нелепого радушия.

Странные люди, эти русские! Все — независимо от сословной принадлежности. Я всякого насмотрелся тут, в России — и в Петербурге, и в Нижнем Новгороде. Далеко ходить не надо — взять хотя бы моих рабочих, «артельных мужичков», как они себя называли. Был у меня один, не помню уж, как там его звали, — я для себя прозвал его Голиафом. И правда, Голиаф — огромный детина, косматый, борода лопатой, одной рукой мог подковы гнуть. И взгляд такой свирепый, что первое время я поглядывал на него с опаской. Я прекрасно представлял себе, как в пьяной драке этот мужик проламывает башку одному, другому, третьему, а потом идет домой и колошматит там свою жену и детей… Однако однажды, когда, уже достаточно освоившись со своими подчиненными, я устроил им очередной нагоняй — не помню, по какому именно поводу, — я увидел нечто, что привело меня в крайнее недоумение. Среди провинившихся был и Голиаф, и, когда я обрушил на него вполне справедливые упреки, то вдруг увидел, что глаза этого монстра наполнились слезами размером с горох. Взрослый, громадный мужик стоял передо мной, двадцатитрехлетним мальчишкой, которого он мог прихлопнуть одной ладонью, и громко шмыгал носом, виновато повесив голову. Меня это настолько поразило, что я невольно сбавил тон. Помню, я даже попытался его как-то успокоить, на что он лишь больше расчувствовался и убежал куда-то. Позже я узнал, что это кротчайшее создание нежно любило свою жену, страшную мегеру, которая вила из него веревки. После этого случая он стал относиться ко мне с какой-то собачьей преданностью. Когда мой «зачарованный зáмок» был построен, я взял его себе в помощники по обслуживанию аттракционов и ни разу не пожалел об этом. Да и с остальными мужичками отношения мои стали складываться вполне благополучно, хотя я так, наверное, никогда и не смогу понять этой «загадочной русской души», позволяющей человеку сочетать в себе казалось бы несовместимые свойства характера.

Несмотря на благородное происхождение, полковник Батурин мало чем отличался от того трогательного детины. Бывший вояка, грубый солдафон, умевший, однако, при желании превращаться в изысканного аристократа, — он оказался, к моему удивлению, еще и крайне чувствительной и ранимой натурой. Честно говоря, расстроенный взгляд, которым он отвечал на каждую мою успешную попытку избежать его медвежьих объятий, настолько напоминал глаза его племянницы, что мне подчас становилось не по себе. Правда, чаще его чувствительность раздражала меня, как раздражает все, чего я не могу объяснить более-менее правдоподобным образом.

Тогда, на стройке, он все-таки успел поймать меня. Я утратил бдительность, а все от смущения, в которое поверг меня восторженный взгляд его племянницы. Дядюшкины бурные ласки смутили меня еще больше, а в такие моменты — весьма редкие, надо признать — я способен на самые дикие выходки. Помню еще в детстве, совсем маленьким, в родительском доме, я мог от смущения сделать какую-то глупость — запеть невпопад, начать кривляться, — за что не раз бывал наказан. Вот и тут, прощаясь с ней, я вдруг протянул руку и неожиданно для себя самого ущипнул ее за щеку — такую бархатистую, теплую под моими вечно холодными пальцами. Она вся вспыхнула и потупилась — больше ее глаз я в тот день не видел. Как ни странно, самому мне от этой выходки стало легче, и, не дожидаясь, пока они отъедут, я поспешил наверх, к своим мужичкам…

*

…Мельком взглянув на сцену, я не сразу понял, что там происходит. Странные люди в нелепых нарядах с лицами, размалеванными бистром и сурьмой, сновали туда-сюда, суетились среди каких-то аляповато раскрашенных картонных сооружений… Мне пришлось сосредоточиться, чтобы, услышав наконец, будто сквозь туман, их пение, понять, где и зачем я нахожусь. И тут я почувствовал, как во мне зреет глухое раздражение. Разве затем я пришел сюда, в оперу, чтобы предаваться воспоминаниям пятнадцатилетней давности? Если я и собирался вспоминать о чем-то, сидя во мраке театральной ложи и слушая вполне достойную музыку господина Верди, то уж не о бородатых мужиках с далеких волжских берегов!

Я так ждал этого вечера, готовился к нему… Я собирался вдоволь насладиться болью воспоминаний, заново прожить те упоительные мгновенья, полные ожидания счастья, начало которым было положено именно в этот день, два года назад. А потом, глядя на сцену и сопереживая героям, замурованным в подземелье, где их ожидает неминуемая смерть — смерть вдвоем! — вспомнить и то, как погибло, так и не начавшись, мое несбыточное счастье… И что же? Чем занимаюсь я вместо этого? Вспоминаю, размышляю, но совсем не о Той, чей образ поклялся вечно хранить в самом заветном уголке своей души…

Поклялся… Да… Это я-то, который никогда не держит клятв… Правда, это относится к клятвам, данным другим…

*

…Надо признать, что граппа — эта вонючая гадость — оказала тогда на меня вполне благотворное действие. Не то, которого я ожидал, а гораздо лучше. Когда, выблевав все содержимое желудка, я в изнеможении валялся на диване в своей убогой комнатушке, там, в Торваянике, то уже твердо знал, чтó буду делать, по крайней мере в ближайшие часы. В голове была кристальная ясность, в душе — твердая решимость. Нескольких минут, в течение которых меня выворачивало наизнанку, вполне хватило, чтобы я понял наконец, чего хочу… Вернее, чего не хочу… Я не хотел больше быть тем скрюченным, икающим и рыгающим существом, что корчилось только что над умывальным тазом, извергая в него зловонную мерзость. Я не хотел быть кротом, что забивается в грязные дыры, прячась от дневного света. Я не хотел быть жалкой тварью, не заслуживающей ничего, кроме презрения. Мне не удалось достойным образом унести свою великую любовь с собой в могилу? Я снова вынужден жить эту треклятую жизнь? Что ж, я буду жить ее, жить достойно — достойно самого себя, своего гения. И так же достойно понесу по этой жизни свою единственную любовь, спрятав ее от всех — от самого себя! — в самом потаенном уголке своей души. Я укрою ее шелками и бархатом, запру в драгоценный ларец, где она будет храниться, никем не потревоженная, до моего смертного часа, а затем последует за мной в мир иной…

Так решил я тогда, и это решение придало мне сил. Я снова призвал к себе Дженнаро-Джанни-Джакопо-Джепетто и велел ему позаботиться об экипаже. Сам же быстро собрал вещи и написал аптекарю, у которого снимал жилье, короткую записку, присовокупив к ней некоторую сумму в качестве неустойки. Через час я уже мчался в Рим, где собирался претворять в жизнь очередной план, сложившийся у меня в голове.

План этот был очень прост по сути и крайне сложен — для меня — по части исполнения. Мне предстояло жить. Жить как все люди — разве не к этому я безуспешно стремился все эти годы? — день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Сложнейшая задача для истекающей кровью черепахи с содранным панцирем, которой я все еще себя ощущал. Но, как известно, когда Эрик что-то задумал, удержать его невозможно. Я не останавливаюсь, пока не добьюсь своего, какой бы труднодостижимой ни была поставленная цель.

Так начался очередной этап моих скитаний по Европе. Какое-то время я провел в Риме, потом переехал в Перуджу, оттуда во Флоренцию, потом в Болонью, Равенну, Венецию, Падую. Везде я селился в лучших гостиницах, методично осматривал достопримечательности, стараясь, через силу, проводить как можно больше времени на свету, среди людей, не обращая внимания на их взгляды. Одной из серьезных трудностей, с которыми я столкнулся в ходе осуществления своего плана, была следующая: в силу известных обстоятельств меня угораздило оказаться в Италии в межсезонье — ни в одном из прославленных оперных театров, которыми так богата эта нищая страна, сезон не открывался раньше начала осени. Это сильно усложняло мою задачу — ведь без музыки я своего существования не мыслю. Когда она стихает внутри меня (а это случалось и раньше — живя в Опере, я иногда месяцами не притрагивался к своим сочинениям), я должен восполнять ее отсутствие обильными вливаниями извне. Когда я жил в подземелье, мне достаточно было подняться на несколько этажей к себе в ложу — и вот я уже наслаждаюсь оперным искусством. Кроме того, у себя дома я часто часами играл на органе или на рояле, исполняя чужие произведения — Бетховена, Моцарта, Шуберта, да мало ли кого еще. Было у меня и другое развлечение — мое собственное изобретение, прекрасное лекарство от скуки: я брал партитуру какой-нибудь оперы побольше да посложнее и перекладывал ее для фортепьяно. Это занятие — чистая математика, игры разума, сродни шахматам — не требовало особого эмоционального напряжения, давая мне прекрасную возможность отвлечься и восстановить силы после нескольких недель изнурительного творчества. Попутно я вносил в сочинения «великих» свои коррективы, исправляя на свой вкус неудачные или недостаточно проработанные места. Свою первую партитуру я попросту стащил из кабинета директоров. Это был «Отелло» Россини, вещица довольно скучная, но весьма замысловатая, а следовательно, как нельзя более подходившая для моих упражнений. Позже, чтобы не унижать себя примитивным воровством, я вставил в договор, который дирекция моего театра ежегодно перезаключала с Призраком Оперы, особый пункт, согласно которому мне полагалось получать копию партитуры каждой новой оперы, принятой к постановке. Таким образом, прежняя моя жизнь была постоянно наполнена музыкой, недостаток которой делал теперь мое новое существование невыносимым. Конечно, со мной по-прежнему была моя скрипка, но этого было ничтожно мало.

Но я все же нашел выход. Природная изворотливость и умение приспосабливаться к самым немыслимым обстоятельствам и тут не изменили мне. Я стал ходить в церковь слушать орган. В каком бы городе я ни находился, мое утро начиналось с мессы в главном соборе. Чаще всего мои ожидания вполне оправдывались — в кафедральных соборах играют обычно отменные музыканты, и музыка исполняется вполне пристойная. Я просиживал час-полтора на дальней скамье, не вникая в ход службы, а лишь стараясь проникнуться величественными звуками, а потом, несколько умиротворенный, приступал к дальнейшим действиям, в соответствии с разработанным планом. Кроме того, недостаток музыки в своей жизни я компенсировал в какой-то мере созерцанием великолепных произведений искусства: к счастью, Италия всегда славилась обилием прекрасных художников и скульпторов. Таким образом, кое-как я дотянул до осени, то есть до начала театрального сезона, к открытию которого перебрался в Милан.

Отредактировано smallangel (2011-06-26 14:16:32)

2

ВАУ !! :shok: Seraphin , вы молодец ! Я так ждала обещанного вами продолжения . Предыдущие произведения читала совсем недавно , но все равно с нетерпением ждала нового фика . Спасибо огромное ! Пойду читать !  *-) Обязательно выкладывайте проду .  *-p

Отредактировано Ангел в Аду (2008-01-13 22:13:45)

3

Уррра!  ^_^

Очаровательный Эрик! Больше всего понравилась "Граппа" и панталоны с табуретом!  :sp:
И просто - действительно очаровательный Эрик!  *-)

4

Ушла читать :) *радостно потирая руки*

5

Ах вот как!!! Оказывается, Эрик был неравнодушен к матери Лизы! Хороший ход, не банальное "он полюбил её, когда она была ещё ребёнком" и т.д. Не очень лестно для главной героини, конечно, зато более естественно (правильно, не надо превращать Эрика в Гумберта). Понравилось описание его первых впечатлений о Лизе, очень естественно и правдоподобно - как ещё нормальный взрослый мужчина может относиться к влюблённой в него девочке? (а Эрик, несмотря на то, что считал себя нечеловеком, тут получился самым что ни наесть обычным мужчиной). И как эта естественная, "земная" (или приземлённая) реакция контрастирует с предельно возвышенными мыслями о "Ней", "Бедном дитя"  (Кристине то есть), даже воспоминание о которой кажется прямо-таки "священными".
Но главное - это красной нитью прослеживаемая "связь времён" и воспоминаний, не внезапное "озарение" новой любовью (это я обращаюсь к "Письмам"), а, действительно, судьба. Только на этом фоне, то есть, зная историю и предысторию из романа Леру, "Исповеди" и "Писем", у меня потихоньку складывается впечатление, что его "великая страсть" к Кристине кажется проходящим эпизодом, всего лишь очередным шагом в долгом пути к тому, что ему "на роду было написано".
Сам стиль повествование очень удачен -  так и видишь мятущегося Эрика - эмоции, чувства и мысли переполняют его, сумбурно перебивают одна другую, и он выхватывает что-то из этого роя, пытаясь составить стройную картину воспоминаний, логических выводов, объяснений и философских размышлений. Особенно это чувствуется в начале. И сам - нервный, нелогичный, обиженный, удивлённый, ироничный - эх, хороший у тебя Эрик, действительно, КАК ВСЕ ЛЮДИ. Короче, как всегда, блестяще  appl  appl  appl  *fi*, только вот беда - эта прелесть тоже не до конца. :(

P.S. небольшой вопрос - полковник не знал французского - разве в царской России люди дворянского происхождения не знали в обязательном порядке хотя бы азов французского? Офицеры тоже, вроде бы...И тогда как-то не уловила мысль -  как же тогда они (Батурин и Эрик) договаривались о делах во время посещения полковником пансиона м-м Боншан? Вроде, они были одни, без переводчиков. Или я чего-то пропустила?

И ещё, такая придирка, даже, скорее, пожелание, так сказать, чтобы уж совсем "дотянуться до идеала" - при упоминании дел, творящихся на востоке (Персии, напр.), мне кажется, более естественно было бы упоминание Эриком какого-нибудь более конкретного места, например, Тегеран, Испахан, Тевриз, ещё чего-нибудь с  карты Передней Азии. А то как-то немного неестественно получается: если человек  МНОГО лет живёт, предположим, в Англии или Франции, он обычно вспоминает, что он делал, видел, думал и т.д., будучи  Париже, Лондоне, Ницце, Бате и т.д.(хотя бы так, не доводя до конкретики Булонского леса, Итальянского бульвара, Гайд парка и проч.) То есть конкретное яркое воспоминание всё-таки привязано к более конкретному месту, а не обобщено "где-то в Англии, Франции, Персии". А воспоминания Эрика о том периоде, как я смотрю, весьма живые. Ну, мне так кажется, что такие детали в ещё большей степени придадут реальность повествованию, подчеркнут его "историчность", "взаправдошность". :)

Отредактировано serenada (2008-01-13 22:54:21)

6

Спасибо всем за первые отзывы! *fi*
Leo, Ангел в Аду, Humulus , :friends: !

Серенада, я рада, что тебе нравится. И спасибо за такой подробный пост. Насчет восточных впечатлений -- все еще будет. И гораздо более конкретно. С другой стороны, как ты заметила, у Эрика мысли скачут с пятого на десятое -- он пока только вскользь упомянул о своей восточной эпопее, ему не до того-с:))

Насчет фр. яз. у полковника -- мне всегда вспоминается поручик Ржевский из "Гусарской баллады"  :D. Хоть и не совсем аутентичный пример, но яркий &))) . Знать-то они должны были, но вот насколько свободно владели языками -- это вопрос :). А к моменту общения с полковником и обсуждения общих планов Эрик уже несколько месяцев сидел в России (если не год)  и при его-то талантах вполне мог изъясняться и понимать по-русски.

Продолжение будет, может, завтра или послезавтра. Надо опять-таки разбить на абзацы и пр., а это требует времени.

У меня еще мнооооооого написано, хоть и не до конца %#-)  :D .
Вообще-то, первые страницы мне и самой кажутся гораздо более занудными, чем дальше ;-) , наверное, потому, что приходилось снова "пережевывать" все страдания по Кристине и пр. :unsure: .

Спасибо еще раз! :blush:

7

Прошу прощения, когда вижу размер "макси" задаюсь вопросом, а фик окончен?

Покоренная первой частью, я обязательно прочту вторую, но все же хочется быть уверенной, что автор не остановится на полуслове *-p

8

Miss, фик не окончен, но я специально стала выкладывать, чтобы подогнать саму себя :) . Выложенная часть = примерно 1/5 написанного куска. Так что есть еще порох в пороховницах :D . И идеи в голове тоже  :gmm: . Окончание -- вопрос времени. Постараюсь не затягивать, но все зависит не только от моего желания, к сожалению.

9

Терпеливо ждала обещанный фик, и рада, что дождалась.  appl  :)

Как хорошо написано! И порадовало различие стиля изложения от имени разных героев. Как точно ты вживаешься в их "шкуру"! &)))  Эта манера перескакивать с пятого на десятое очень похожа на импульсивного Эрика. Дневник Лизы был гораздо более обстоятельным и логичным.  :)

Детали, образы, которыми мыслит Эрик, специфический юмор, чувства Эрика - все на месте. Читаю и наслаждаюсь.  :)
Приятно узнавать уже знакомые по предыдущим работам эпизоды, рассматривая их с другого ракурса.

Жду продолжения.  *-p

Единственная неувязка получается с любовью к Кристине. Выходит, он сталкивался с симпатией в свой адрес со стороны юной Лизы и ее маменьки.  И по проституткам ходил. Так с чего было так убиваться из-за Кристины? Вся душераздирающая история ПО превращяется в один далеко не самый яркий эпизод в бурной биографии Эрика. Случился кризис среднего возраста, и нашло затмение? ;-)

10

Завtра из реdакции - иначе не выйdet

11

Seraphine, ваш ответ внушает доверие))))
Не буду ждать окончания, я просто не смогу удержаться, от соблазна прочесть.  ^_^
Вдохновения и побольше свободного времени!  %#-) И проды разумеется  *-p

12

Seraphine, и я здесь *-p
Как мне нравится *fi*
А можно, пожалуйста, еще... *-p .... тАк быстро кончился, выложенный кусок...
Эрик замечательный &))) , так значит, он мамой был впечатлен по началу...
Как мне понравилось, что сударыня "поставила его в тупик" проявлениями "русской души" :D , пришлось бедолаге пересмотреть свои жизненные принципы :) , а потом и Лиза, и полковник со своими объятьями...
Так-то Эрик, ето вам не Франция, и не Европа, ежели объятья - то со всей силой души, ежели обожание - то "полным ковшом" :D
Seraphine, еще хочется... *-p  :blush:  :na:

13

УРРРААА!!! Боже мой, наконец-то новый фик от Серафин! Бегу читать...

14

оо! этот фик просто  чудо!!!
Мне всё ужасно понравилось!

15

Какое удовольствие снова видеть написанное вами, Серафин! Стиль безупречен, легок. Вас читаешь, словно воду пьешь. И мне очень нравится ваш Эрик. Его образ впечатлил меня еще в "Письмах", но здесь он раскрывается еще полнее и ярче. appl  appl  appl

С нетерпением жду продолжения. Вдохновения вам и терпения!

16

Спасибо всем еще раз огромное *-p .
Пока не имею возможности ответить подробно.

Только сейчас увидела, что выложенный кусок оказался в полтора раза меньше задуманного :blink: . Видимо, само "откусилось", при этом на половине фразы.
Исправляю ошибку, дублируя последний абзац  :) .

Там я почувствовал себя более сносно. Первым делом я выкупил на весь сезон ложу в «Ла Скала» — том самом великолепном театре, где я впервые приобщился к оперному искусству. Переслушав весь репертуар, да не по одному разу, я не единожды помянул добрым словом старину Альфредо. До сих пор не понимаю толком, что тогда заставляло его, преуспевающего директора крупного цирка, опекать меня, безвестного урода, пусть и безмерно талантливого? Зачем он возился со мной, таскал с собой повсюду — в картинные галереи, рестораны, театры? Ведь он вполне мог ограничить наши отношения контрактом и выплатой жалованья. Что ни говори, именно он открыл для меня оперу, вообще искусство вокала, ставшее неотъемлемой частью моей жизни. Вряд ли я запел бы вновь сам — ведь я не пытался петь со школьных лет, — если бы не проникся такой страстью к бельканто. Чувство благодарности — не мой конёк, я слишком многим обязан в жизни самому себе, чтобы рассыпаться в благодарностях к кому-либо. Но тут я без сожаления изменю своему правилу. Спасибо тебе, Альфредо! Интересно, жив ли ты еще, старый мошенник? Впрочем, мне ли говорить о мошенниках?.. Хм.

Итак, прошлый театральный сезон я провел в Милане, наслаждаясь чудесным пением в ложе одного из лучших театров Европы. Там я впервые отметил и свой праздник — первую годовщину встречи с Ней… О, это было прелестно! Давали «Дона Джованни» — бледное подобие моего «Торжествующего Дон Жуана», — и в этом совпадении я увидел знамение свыше. Моцарт, бесспорно, тоже гений. Вынеси он в жизни столько же, сколько вынес я, возможно, он и создал бы нечто грандиозное. Но судьба оказалась более благосклонна к нему в житейском смысле, обделив тем самым в творчестве. А потому, несмотря на близость сюжета, его опера и моя симфоническая поэма — это земля и небо.

Но в тот вечер я был рад и его легкой, кружевной музыке. Сидя в своей ложе, уставленной корзинами с алыми розами (я заказал их в память о Ней, о тех цветах, которыми украшал ради Нее свое подземелье), я впервые за несколько месяцев позволил себе извлечь из тайников своей души драгоценный ларец, в котором хранил воспоминания о Той, что будет со мной вечно… Слушая Моцарта, я предавался сладостно-мучительным воспоминаниям о тех нескольких месяцах жестоких страданий и неимоверного блаженства, что чуть не стоили жизни и мне, и Ей, и, возможно, еще многим «представителям рода людского»… Маска моя намокла от слез… Когда же спектакль закончился, я бережно закрыл свой ларец и вновь спрятал его на самое дно своей темной души, чтобы достать лишь через год…

И вот она настала, вторая годовщина. И что же? Мой праздничный вечер летел ко всем чертям! Заканчивалось второе действие, а я еще даже не приступил к созерцанию своего сокровища. Занавес опустился, в зале зажегся свет. Поднимавшееся откуда-то из глубины раздражение грозило перерасти в приступ бешенства — я уже ощущал знакомый холодок в затылке. Попытавшись взять себя в руки и отвлечься, я снова взглянул в ложу напротив. Она была пуста. Внутри у меня уже все дрожало. Схватив бинокль, я внимательно оглядел опустевшие кресла и заметил на одном из них веер, а на другом — шаль. Нет, эта компания явно вышла прогуляться в фойе на время антракта — не могли же обе дамы одновременно забыть свои вещи. Удивившись охватившему меня чувству облегчения, я приоткрыл дверь своей ложи и приник к щели. Не знаю уж, на что я рассчитывал, но предчувствие не обмануло меня: через какое-то время в проходе, ведущем с боковой лестницы, появились знакомые фигуры. Пожилая дама, присев на бархатный диван напротив, громко разглагольствовала о чем-то, она же лишь изредка рассеянно кивала в ответ, оглядывая двери соседних лож. Ее намерения были очевидны — она искала ложу, в которой внимание ее привлекли мои руки. К счастью, она, видимо, ошиблась в своих подсчетах, потому что взгляд ее пристыл к двери справа от моей. Я же продолжал подглядывать в свою щель. Теперь я мог рассмотреть ее поближе. Что ж, неплохо. Стройна, изящна, горделивая посадка головы, тонкие, гибкие руки. Ростом невелика, впрочем, миниатюрность — не самый большой недостаток для женщины. Может быть, плечи несколько худы, но это придает ей сходство с тем подростком, каким я знал ее раньше. Вечерний туалет, скромный, но вполне элегантный, выгодно подчеркивает тонкую талию и маленькую, совершенно девичью грудь. Только вот из-за дурацкого турнюра не видно той детали, что так запомнилась мне на лесной тропинке, и потом, в зеркальной комнате…

*

…Они приехали все вместе — дядюшка с племянником и племянницей — за день до открытия ярмарки, чтобы осмотреть мой «зачарованный замок». Я сам предложил полковнику привезти с собой детей: мне хотелось сделать что-то приятное этому чудаку, отплатить хоть чем-то за ту теплую заботу, которую я постоянно ощущал на себе. Как ни раздражали меня его объятия и прочие нежности, я не мог не признать в конце концов, что он питал ко мне искреннюю привязанность. Мне это было непонятно: кто я ему? с какой стати ему симпатизировать мне? Однако факт оставался фактом, рыться в глубинах «загадочной русской души» я не собирался, но и оскорблять его чувств неблагодарностью тоже не хотел. К чему отрицать — этот кроткий солдафон с его грубоватой наивностью тоже был мне вполне симпатичен.

Итак, я показал им замок, объяснив, как действуют аттракционы. Они ходили за мной, раскрыв рот от изумления, дядюшка с племянничком громко выражали свои восторги. Она же за все время не проронила ни слова, только смотрела, смотрела огромными несчастными глазами. Восхищение публики всегда приятно возбуждало меня. Вот и тогда я был в ударе, чувствовал себя на редкость легко и непринужденно. В конце осмотра я предложил им испробовать каждому какой-нибудь аттракцион — по их выбору. Видя, что они никак не могут решиться, я схватил ее за руку и сам повел в зеркальную комнату. Помню, как дрожала ее рука в моей ладони, когда мы оказались вдвоем в кромешной тьме. Мне же было как-то отчаянно интересно — весело что ли — морочить ей голову своими «чудесами». Когда комната по моему сигналу залилась ярким светом, меня поразила ее бледность. Она стояла среди зеркал, отражаясь в них бессчетное количество раз, такая маленькая, бледненькая, несчастненькая в своем светлом платьице и соломенной шляпке, что мне стало ее жалко. Помнится, я подумал тогда, что сейчас чудеса развеселят ее, но я ошибся. С каждой переменой декораций, она как-то все больше и больше сжималась, потрясенные глаза на зеленоватом личике становились все больше, и наконец, покачнувшись, она со всего роста шмякнулась об пол.

Сказать, что я растерялся, — это ничего не сказать. Ситуация, в которой я оказался, была поистине идиотской. Я и так не знал, что мне делать с этой барышней, а тут еще, очутившись с ней наедине в таком положении, мог нарваться на страшный скандал с абсолютно непредсказуемыми последствиями. Промедление было смерти подобно. Я подскочил к этой дурочке и, схватив ее в охапку, собрался было вынести поскорее к дядюшке… Но… застыл на месте. Благоразумие и предусмотрительность оставили меня, уступив место любопытству и каким-то совершенно новым ощущениям, определить которые я не берусь. В кои-то веки я держал в руках — в своих собственных руках! — женщину, живую, настоящую! Разве мог я вот так, сразу, отдать ее, не насмотревшись вдоволь на эту диковину, не изучив ее как следует. Руки у меня были заняты, а потому я должен был довольствоваться лишь тем, что позволяли видеть глаза. Но и этого было более чем достаточно, во всяком случае для первого раза. У меня и так голова шла кругом.

Она лежала у меня на руках, как свернутый в трубку светлый ковер… Голова запрокинулась, соломенная шляпка свалилась на пол, каштановые волосы рассыпались в беспорядке. Я видел совсем близко ее лицо — зеленоватое от разлившейся по нему бледности. На носу и вокруг, на щеках, четко проступили не замеченные мной ранее редкие мелкие веснушки, на лбу блестели капельки пота, под носом, ближе к углу бледного, чуть приоткрытого рта краснел смешной прыщик… Длинные ресницы со светлыми почему-то кончиками — я и не знал, что такое бывает, — чуть подрагивали… Рассмотрев во всех подробностях это бледное личико, на котором недоставало главной детали — серых глаз, — я методично перешел ниже. Тонкая шея, золотая цепочка, видимо, от крестика, терялась в загадочных недрах, за вырезом светлого платья… Дурацкие цветочки, складочки, кружева, пуговки скрывали самое главное — маленькую, едва проступающую, но изящно очерченную девичью грудь… Дальше шли все те же цветочки, потом пояс, туго стягивавший тонкую, гибкую талию, потом — необъятная масса юбок, из-под которых виднелось кружево белоснежных панталонов и затянутые в белые чулки, безжизненно повисшие ноги в легких туфельках. Закончив осмотр, я все стоял, вытянув вперед руки со своей ношей, не решаясь сделать первый шаг к двери, боясь, что не разглядел еще чего-нибудь очень важного. Она была очень легкая, почти невесомая, но в конце концов, руки у меня устали от такого неудобного положения, и, чтобы не уронить ее, я поднял согнутую ногу, используя ее в качестве дополнительной опоры. Колено уперлось в бесконечные сборки-оборки (черт их разберет, как это называется), под которыми прощупывалось нечто, что заставило меня замереть на месте от восторга… Словно цапля, стоял я на одной ноге, наслаждаясь прикосновением к той самой аппетитной округлости, вид которой позабавил меня там, на берегу реки…

Не знаю, что бы я стал делать дальше, но тут на зеленоватом личике вдруг появились серые глаза и ошарашено уставились на меня. Очнувшись, как и она, от оцепенения, я поспешил поставить ее на ноги. Однако она была еще слишком слаба и все время кренилась набок, готовая того и гляди свалиться снова. Мне ничего не оставалось, как усадить ее прямо на пол, чтобы она пришла в себя. Сам я присел рядом, и она, бессильно склонив голову мне на плечо, вдруг расплакалась, как младенец. О, как я пережил все это тогда, не знаю. Это прикосновение, это безграничное доверие, с которым она прильнула к моим костям… Я разрывался между желанием оттолкнуть ее и немедленно спастись бегством от такого непривычного проявления чувств и неизведанным доселе наслаждением от прикосновения этой теплой, живой, по-детски доверчивой плоти. В конце концов я так и остался сидеть рядом с ней, молча похлопывая ее по плечу, не в силах вымолвить ни слова. А она все рыдала, заливая слезами мою рубашку. Но вот, шмыгнув носом, она подняла на меня распухшее от слез лицо с красными заплывшими глазами, и я услышал гнусавый голос: «Сударь, поцелуйте меня, пожалуйста».

Бедная дурочка! Как я был благодарен ей за эту глупость! Наваждение исчезло, в голове стало яснее прежнего. С невероятной четкостью я увидел все, как оно было на самом деле: вот я — чудовище, урод, нанятый для развлечения ярмарочной публики, а вот она — благородная барышня, еще почти ребенок, которую я вижу, возможно, в последний раз в жизни. И она влюблена в меня — да-да, именно так, я прекрасно понимал это! — а я в нее — нет. На сердце стало легко и спокойно. Я подавил в себе промелькнувшую было жестокую мысль — размотать у нее на глазах свою шаль и подставить для поцелуя то, что заменяет мне лицо. Это надолго излечило бы ее от подобных глупостей. Но я знал, что никогда не решусь на это: не из жалости к ней — в сущности, с чего мне ее жалеть? — а из-за себя самого. Не готов я был в тот момент увидеть, как обожание в ее глазах сменится привычным отвращением и страхом. Я вскочил на ноги и решительно поднял ее с пола. Она стояла, не смея взглянуть на меня, а я приводил в порядок ее одежду: оправил и разгладил помятое платье, пригладил растрепавшиеся волосы, приладил на голову валявшуюся до сих пор на полу шляпку. Повертев ее во все стороны и хорошенько осмотрев, чтобы какой-либо беспорядок в наряде не дай бог не вызвал у ее спутников нежелательных подозрений, я за руку вывел ее из зеркальной комнаты. Нас никто не ждал: видимо, дядюшка с братцем еще предавались восторгам в каком-то из соседних помещений. Что ж, так оно еще и лучше. Украдкой взглянув на нее, я почувствовал, как в сердце у меня все же шевельнулась непривычная жалость. На нее действительно было больно смотреть: маленькая, вся съежившаяся, зелененькое личико покрыто красными пятнами, глаза и губы распухли от слез. Я же, напротив, чувствовал себя прекрасно: мне было легко и весело, и я знал, что ничто и никогда больше не сможет смутить меня в присутствии этой влюбленной дурочки. Отныне я всегда буду хозяином положения. Не выпуская ее руки, я молча отвел ее в свой кабинет, в котором был устроен удобный уголок для приема посетителей, и распорядился насчет кофе. Больше мне нечего было делать с этой барышней, и, снова ущипнув ее — уже намеренно, ради собственного удовольствия, — за щеку, я побежал заниматься делами.

*

Интересно, как все-таки устроена человеческая память. Столько лет я не вспоминал об этом, а вот, нá-тебе, стоило всколыхнуться одному воспоминанию, как сдвинулась с места вся глыба, и вот уже целая лавина катит на меня, грозя захлестнуть с головой. В свое время я постарался запрятать как можно дальше память об этом периоде своей жизни. Там, в роскошном, благоуханном аду, куда я попал сразу после Нижнего Новгорода, такие воспоминания могли стоить мне жизни. Слишком разителен был контраст, слишком болезненны сравнения. А мне надо было не просто жить дальше — мне надо было выживать. Подобные же сантименты могли запросто погубить меня. Но, слава Богу, я умею управлять своей памятью. Я никогда и ничего не забываю, но заставить себя не вспоминать о чем-либо — это в моей власти. Вот я и выкинул из головы все мысли, связанные с моим русским периодом, с людьми, окружавшими меня тогда, с чувствами, которые я испытывал там, на волжских берегах. И, надо признаться, жить мне стало заметно легче.

Теперь же все вернулось. Достаточно было одного взгляда этих давно забытых глаз. Я так отчетливо вспомнил свои ощущения в ту пору, будто и не было всех этих лет. Что же это было? Какая-то особая легкость и радость в каждой клеточке моего существа, уверенность в себе, в собственных силах, сознание, что все тебе подвластно, все по плечу — сам черт тебе не брат! И все оттого, что кто-то — пусть даже такая девчонка, пигалица, несмышленая дурочка — любит тебя, любит ради тебя самого. Но самым главным было то, что меня-то это ни к чему не обязывало. Я мог преспокойно наслаждаться, пользоваться этой любовью, от меня же никто ничего не ждал. Напротив, я смутно понимал, что ответное чувство и какие-либо соответствующие ему действия с моей стороны были бы в данной ситуации крайне нежелательны. И я пользовался, наслаждался, забавлялся, находя особое удовольствие в ее смущении, в столь явных муках, которые она испытывала в моем присутствии.

Помню, был еще один забавный случай… А правда, сколько же всего раз я видел ее? После зеркальной комнаты раза два, наверное, и потом еще на следующий год, когда она вернулась в Нижний после смерти той, другой, — ее матери… Совсем немного. Еще, конечно, несколько раз до того — когда я жил у полковника в имении, но тогда в большинстве случаев я подглядывал за ней исподтишка, когда она — право, что за дурочка! — вертелась вокруг моей сторожки явно в надежде увидеть меня. Глупая, маленькая Лиз…

Да, тогда добряк-полковник, ее дядюшка, устраивал у себя в городском доме музыкальный вечер в честь открытия ярмарки и пригласил меня выступить на нем. Он знал, что я — музыкант. Одним из моих условий, обозначенных в контракте, был рояль, который он обязался предоставить в мое распоряжение. И правда, когда он привез меня к себе в имение, где я должен был жить первое время, пока не откроется новая гостиница, в отведенной мне сторожке я обнаружил прекрасный инструмент в отличном состоянии. Потом, когда он несколько раз заявлялся ко мне без всякого предупреждения — ох уж эта солдафонская бесцеремонность! — чтобы обсудить кое-какие деловые моменты, он мог слышать мою игру, а возможно, и пение: бóльшую часть свободного времени я и тогда уже проводил за инструментом. Мне кажется, он не ожидал, что я с такой легкостью откликнусь на его предложение. Я и сам был удивлен. Однако в глубине души я понимал, что стало тому причиной: мне хотелось еще раз увидеть влюбленный взгляд маленькой дурочки, еще раз поиграть с ее чувствами, развлечься за счет этого бедного, невинного ребенка. Накануне визита я тщательно продумал все детали своего выступления, а также свой туалет и поведение. Я не люблю экспромтов и случайностей и всячески стараюсь избегать их. Все свои поступки и демарши, к какой бы области они ни относились, я стараюсь готовить и просчитывать заранее. Видимо, здесь сказывается профессиональная привычка. А может быть, и наоборот: успехами, которых я добился в своей профессиональной деятельности, я обязан именно этой особенности своего характера. Как бы то ни было, успех и в тот вечер превзошел все мои ожидания. Не музыкальный, конечно, — в нем-то я не сомневался ни на йоту. О, это и правда было великолепно! Начиная от выражения, с которым она воззрилась на меня на балконе полковничьего дома. Бедняжка, если не ошибаюсь, чуть не сшибла там какую-то мебель — от неожиданности, когда заметила меня, сидящего в кресле. Не знаю, чем бы все это кончилось — она застыла буквально с раскрытым ртом, разглядывая меня. Я же намеренно решил не делать ничего, чтобы помочь ей выйти из затруднительного положения. Мы стояли и смотрели друг на друга, и, чем дальше, тем хуже ей становилось, — я видел это. Но меня настолько забавлял комизм ситуации — все это и само по себе было смешно, а тем более учитывая то, что прятал я под своей маской, — что мне не хотелось менять что-либо своим вмешательством. Все испортил полковник, примчавшийся со своими несносными объятиями. Дурочка пришла в себя и принялась разыгрывать хозяйку дома — этакую светскую львицу, что тоже было весьма и весьма забавно. А потом она осмелела настолько, что попросила меня написать ей что-нибудь в ее альбом. Я читал в романах, что девушки из хороших семей обычно имеют какие-то там альбомы, в которые записывают разные глупости, но жизнь моя до сих пор складывалась так, что мне не приходилось оказываться в такой ситуации — не было среди моих знакомых девушек из хороших семей. Поэтому не долго думая я согласился. Надо было видеть, как засверкали пятки этой «светской львицы», когда она помчалась за своим альбомом. Судя по той невероятной быстроте, с которой она вернулась, он был заранее припрятан где-то поблизости. Мадемуазель тоже, как видно, приготовилась к нашей встрече. С величайшим любопытством я пролистал ее «сокровище». Бóльшей глупости трудно себе представить! Какие-то стишки, картинки, бантики, виньетки, засушенные цветочки — чушь собачья! Но среди всей этой чепухи я обнаружил нечто, что добавило веселья к моему и без того прекрасному настроению. Несколько страниц в середине альбома были сплошь изрисованы одним и тем же мотивом — какая-то фигура в черном плаще и широкополой шляпе, с лицом, закрытым маской. Трудно было не узнать в этом загадочном персонаже себя самого, тем более что рисунки действительно были недурны. Помню, я тогда оторвался от альбома и взглянул на нее. О, это было нечто! Я думал, она тут и хлопнется в обморок. Естественно, она поняла, что я узнал себя в ее рисунках. Могу представить себе, что творилось в этот момент в ее глупой голове. Но тут на ее счастье за ней пришли: начался концерт, и ей пора было выступать. Через открытые двери лоджии я услышал прилежное треньканье: что еще могла исполнять эта бедняжка, как не затертый до дыр «Этюд к Элизе» Бетховена? Я же занялся ее альбомом. С почерком у меня всегда было не слава богу — брат Франсуа, учитель чистописания в монастырской школе, предпринял немало безуспешных попыток воздействовать на меня самыми разными методами. Чего он только не делал, чтобы придать моим каракулям надлежащее благообразие! А тем временем, ему следовало бы просто еще раз заглянуть мне под маску и успокоиться. Всем известно, что почерк отражает самую сущность человека, и не надо быть графологом, чтобы понять, что у меня с моей внешностью иного почерка и быть не может. В конце концов ему пришлось оставить меня в покое, и с тех пор я пишу как пишу.

Чтобы не портить «красоту» ее альбома, я решил ограничиться рисунком и нотами. Да и то правда — что я мог ей написать? Помню, я набросал ноты старинной французской песенки и, как бы в ответ на ее рисунки, попытался изобразить ее саму — смешную девочку на пороге моего «зачарованного замка».

Концерт тем временем продолжался, и вскоре на лоджию явился лакей, чтобы проводить меня к роялю. По договоренности с полковником, инструмент был поставлен так, чтобы публика меня не видела. Я не терплю, чтобы меня разглядывали, особенно когда музицирую. Выступления в цирке — другое дело. Там зрители смотрели не на меня, а на то, что я делаю и что я сам желаю им показать. Кроме того, я собирался петь, для чего мне пришлось бы приподнять маску, а уж показываться публике в таком виде для меня вообще было немыслимо. Рояль был спрятан за трельяжем, густо увитым зеленью. Я оценил эту удачную идею: находясь за этой зеленой ширмой, я был совершенно скрыт от глаз гостей, сам же мог видеть многое. Для своего выступления я выбрал пару ноктюрнов Шопена, кое-что из Шуберта и несколько пьес собственного сочинения, впервые представив их на суд публики. Правда, такое выражение мало подходит к тому случаю. Меня вовсе не заботило мнение собравшихся в салоне представителей рода людского о моем творчестве. Все это русское дворянство и купечество не могло оценить всей полноты моего таланта, моего гения — я уже тогда не боялся таких громких определений. Играл же я не столько для них, сколько для себя… да еще для все той же дурочки, что, вытаращив глаза, сидела в двух метрах от меня, отделенная зеленой перегородкой. Отыграв первую часть программы, я перешел к вокалу. Полковник особо настаивал на том, чтобы я спел для его гостей. Мое пение, сказал он, произвело на него неизгладимое впечатление. Ха! Еще бы! Ничего удивительного. Кажется, я пел тогда из Вагнера. Да, точно. Во всяком случае, арию Лоэнгрина я спел. Это я прекрасно помню, потому что, не успел я взять первые ноты, как за зеленой ширмой раздался странный всхлип, и, оглянувшись, я увидел, что она заливается слезами. Все время, что я пел — а это продлилось еще с четверть часа или более того, — она не отрываясь смотрела на разделявшую нас перегородку, а по щекам ее катились слезы. Ее состояние становилось опасным. Как бы я ни забавлялся, скандал никоим образом не входил в мои планы. А потому, закончив последнюю из приготовленных арий, я бесшумно выскользнул из салона, не дожидаясь реакции публики, и быстро прошел на лоджию за папкой и шляпой. Я уже готов был исчезнуть, когда она все же примчалась туда. И снова этот безумный взгляд восторженных, наполненных слезами глаз. Бедняжка Лиз… Знала бы она, на кого так смотрит… Мне кажется, задержись я тогда хоть на мгновение, она решилась бы на какое-нибудь страшное безрассудство. Во всяком случае, в глазах ее не было ни проблеска здравого смысла и благоразумия. Я же полностью владел собой и ситуацией, что позволило мне без промедления покинуть «поле битвы».

*

Тем временем закончилось очередное действие, наступил новый антракт, последний. Снова зажегся свет в зале, снова публика разбрелась по театру. Крупная дама со своим спутником тоже вышли из ложи. Она же осталась сидеть на месте, рассеянно глядя в программку. Интересно, как бы она прореагировала, если бы я сейчас вошел к ней? Какими глазами посмотрела бы на меня? Ведь судя по ее взгляду, не я один предаюсь сейчас воспоминаниям пятнадцатилетней давности. Забавно… Пройдет еще меньше часа, спектакль кончится, и всему этому придет конец…

Конец?! От этого слова кровь бросилась мне в голову. Как так — конец? Я не желаю! Со всей отчетливостью я вдруг понял, что хочу, ХОЧУ, чтобы на меня снова смотрели такими глазами, как смотрела она пятнадцать лет назад. Более того — я хотел этого все эти годы. Такого же взгляда ждал я и от Той, Другой — моего белокурого ангела! Воспоминание об этой влюбленной дурочке жило, очевидно, где-то в глубинах моего сознания, заставляя домогаться такой же любви у Той, Которая — увы! — не в силах была дать ее мне. И вот эти глаза снова передо мной, и, стóит мне только захотеть — я уверен в этом! — они вновь зажгутся любовью. Так неужели я упущу такой шанс, неужели позволю ей через несколько минут исчезнуть, уйти вот так, просто, из моей жизни? Да ни за что на свете! Она БУДЕТ смотреть на меня тем взглядом! Я сделаю все для этого, я заставлю ее!!! Пусть мое сердце навеки отдано Той, Другой, — какое это имеет значение? Так даже проще! Я буду продолжать всей душой любить Ту, Единственную, а меня будет любить эта, расплачиваясь за то, что не смогла мне дать Она! А я? Я снова, как тогда, много лет назад, буду наслаждаться ее любовью, пользоваться ею, оставаясь абсолютно свободным в своих чувствах. О, это будет мой лучший трюк, моя лучшая мистификация!

Я почувствовал, как внутри меня снова все дрожит. Но эта дрожь была не предвестником надвигающегося приступа ярости — нет, то было хорошо знакомое возбуждение, предвкушение нового захватывающего дела. Сцена, египтяне, бутафорское подземелье, Аида, Радамес — все это перестало для меня существовать. Мозг лихорадочно работал, я составлял в уме план действий на ближайшее время и на далекую перспективу. Не дожидаясь окончания оперы, в последний раз взглянул я в ложу напротив и, убедившись, что она по-прежнему сидит рядом со своей могучей спутницей, выбежал вон. К крыльцу сразу подъехал извозчик. Я поднялся в экипаж, велев кучеру отъехать в сторону и встать у противоположного тротуара, так, чтобы видеть выход из театра.

До окончания спектакля оставалось еще минут двадцать, которые я потратил на размышления. Интересно, мне только сейчас пришла в голову мысль о том, что она может быть замужем. Ведь в последнюю нашу встречу она уже, кажется, была помолвлена с каким-то бароном — ха, конечно, с кем же еще! Я удивился, насколько мало это меня взволновало. Муж — не муж, какое это имеет значение? Я же не предложение ей делать собираюсь. Любить меня она может и так. А с мужем мы как-нибудь разберемся. Главное не упустить ее, правильно расставить сети, чтобы она не ускользнула, чтобы все вышло так, как я задумал.

А вот и они, все трое, стоят под козырьком у выхода. Подали экипаж, и, распрощавшись со своими спутниками, она легко поднялась в изящную, новенькую, с иголочки, коляску с гербом. Ткнув кучера тростью в спину, я велел ему следовать за ней. Через несколько минут, проехав по Садовой, по Невскому, по Литейному, коляска остановилась у подъезда довольно большого, добротного дома на Бассейной, почти на углу с Литейным проспектом. Приказав извозчику стать поодаль, я подождал, пока она пройдет в дом. Судя по тому привычному почтению, с которым встретил ее старый швейцар, она возвращалась к себе. Я внимательно оглядел здание, стараясь хорошенько запомнить его приметы, а затем послал извозчика спросить у швейцара о хозяевах. Он прекрасно справился с моим поручением, за что и был щедро вознагражден. Дом принадлежал барону фон Беренсдорфу, проживавшему в нем с супругой. Ах вот как? Что ж, это было все, что я хотел пока знать. Остальное — завтра.

Мне опять повезло. Вообще, Бог, судьба, Провидение — или кто заправляет там наверху? — относится ко мне явно по-особому. Между нами существует нечто вроде негласного профессионального договора. Мы не вмешиваемся в дела друг друга: я не имею никакого отношения к его деятельности, он же явно закрывает глаза на мою. При этом оба мы отлично знаем друг другу цену, и при возможности не преминем обвести один другого вокруг пальца. Этот старый пройдоха — фокусник не хуже меня. Но мне иногда кажется, что он и сам понимает, что, мягко говоря, перегнул палку, заставив меня искупать чужие грехи — так, по крайней мере, мне внушали в монастыре — таким несоразмерным образом. А потому, обделив в крупном, в деталях он иногда меня просто балует. Вот и теперь ее жилище вполне могло оказаться где-нибудь у черта на куличиках — на Васильевском острове, например. Но нет. Барон фон Беренсдорф очень удачно обзавелся собственным домом в пяти минутах ходьбы от бывшего пансиона мадам Бошан, где остановился не известный ему чужестранец, имеющий серьезные виды на его супругу.

*

Приехав месяца два тому в Петербург, я сразу понял, насколько счастливой была мысль поселиться здесь. Как и много лет назад, когда я впервые ступил под это низкое, облачное небо, город встретил меня холодной изморосью. По прямым серым улицам брели серые тени, кутавшиеся в плащи от пронизывающего ветра или безуспешно пытавшиеся укрыться от вездесущего дождя под черными зонтами. Из тумана то тут, то там вставали призрачные очертания зданий, напоминающих то античные храмы, то сказочные дворцы. Ничего общего ни с наглой пестротой итальянских городов, ни с причудливой нарядностью венских улиц, ни с пряничной приторностью баварских пейзажей. Город-призрак, населенный призраками… Самое место для Призрака Оперы на покое…

Мысль о русской столице пришла мне в голову в Баварии, куда меня занесло после Италии и Австрии. Сбежав из Парижа и забравшись на юг, как можно дальше от того места, где, как я был уверен, нашел-таки покой и счастье мой Белокурый Ангел, я все же неуклонно следовал в своих скитаниях в северном направлении. Ноги, казалось, сами несли меня туда, на север, все ближе и ближе к Ней.

В Баварии я предполагал задержаться на более продолжительный срок. Воспоминания о нескольких месяцах, проведенных здесь при дворе Людвига фон Виттельсбаха, вселяли в меня призрачную надежду обрести в этих живописных краях новую жизнь, по-прежнему сопряженную с музыкой. Я приехал туда как раз к началу ежегодного Байрейтского фестиваля, учрежденного стариком Вагнером с десяток лет назад, после того как между ним и его коронованным покровителем пробежала жирная кошка. Помнится, тогда, в юности, меня весьма впечатлила музыка этого старого склочника. Впрочем, не так уж он был и стар тогда. Сам же Вагнер произвел на меня скорее отталкивающее впечатление. Хотя до его моральных и человеческих качеств мне в ту пору, как и сейчас, было мало дела. А музыка… Людвиг был без ума от нее, и, по его просьбе, я разучил несколько арий из «Лоэнгрина», «Тангейзера», еще кое-что. Мне и самому нравилась эта странная музыка, звучность немецких слов, столь необычная для уха, привыкшего к итальянскому бельканто, а главное — величественные, возвышенные сюжеты, в которых, вместо влюбленных пастушков или герцогов, действуют боги, чародеи, ну и на худой конец рыцари. Прослушав меня, маэстро пришел в восторг (впрочем, могло ли быть иначе?) и даже предложил мне выступить на сцене, но я отказался, предпочтя развлекать своим пением одного короля. Мой «германско-вагнерианский» период продлился почти год. Да, мне интересно было взглянуть еще раз на эти места, с которыми связано столько воспоминаний. Ведь, что ни говори, а Людвиг весьма и весьма благоволил ко мне. Мы ведь и правда неплохо понимали друг друга, особенно по части искусства и всяких романтических бредней. Я слышал, что за эти годы — а прошло без малого двадцать лет с того дня, как я, беспардонно бросив старину Альфредо, отстал от его цирка, приняв приглашение молодого короля пожить в его резиденции, чтобы услаждать своим пением его утонченный слух, — Людвиг успел понастроить себе волшебных замков по всей округе. Мне было любопытно, насколько соответствуют они тем фантастическим замыслам, над которыми мы с ним не спали ночами. Однако, прежде чем предаваться ностальгическим воспоминаниям молодости, я решил все же посетить Байрейт и послушать новые сочинения господина Вагнера.

Фестиваль поразил меня своим размахом. Для постановки собственных бессмертных творений старикан отгрохал в центре городка громадное здание Фестшпильхауса. Этот чудовищный кирпичный сарай, отделанный более-менее сносно лишь с одного, главного фасада, сразу заронил сомнение в мою истомившуюся по музыке душу. Плохо эта с позволения сказать архитектура сочеталась в моем сознании с музыкой, тем более с хорошей. В этом году к открытию фестиваля была приурочена премьера «Парсифаля», оперы о которой в последнее время трещали все газеты. К счастью, я успел заказать себе отличную ложу, рядом с королевской, и в день открытия имел возможность осматривать «оперный сарай» уже изнутри. Гигантский зал больше напоминал античный амфитеатр, чем традиционную итальянскую оперу, что несомненно должно было соответствовать особой тематике вагнеровских сочинений.

На следующее же утро я сбежал из Байрейта… Нет, это было не разочарование. Я и не ждал, что буду особенно очарован… Просто я до тошноты ощутил свою полнейшую несовместимость со всей этой помпой, этим надуманным величием, этим… непомерным чванством, черт побери! Творения великого Рихарда и прежде не отличались скромностью и изяществом. Были в них и раньше претензии на величие — претензии вполне оправданные, надо сказать. Но то было величие романтическое — величие любви, огромность чувства, величие подвига во имя любви. Сейчас же я не услышал ничего кроме маниакального стремления возвеличить себя самого. Музыка?.. Ну, музыка… Тяжеловесная, как «каменная баба», которой забивают сваи. И потом … По моему глубокому убеждению, музыка создана для того, чтобы выражать чувства, и только чувства. Для выражения идей есть другие средства — слова, которые, при умелом с ними обращении, способны передать любую, самую умную и самую глупую мысль, зародившуюся в человеческом умишке. Философские трактаты и политические манифесты пишутся буквами — буквами, а не нотами, черт возьми! И подменять одно другим, использовать музыку — музыку! — для того, чтобы поделиться с окружающими продуктом своей сомнительной умственной деятельности, это — кощунство. Кощунство и преступление. Преступление и глупость… К середине первого действия я уже знал, что не далее как завтра ноги моей в Байрейте не будет. Я поеду в Мюнхен, решил я, поселюсь в гостинице и буду разъезжать по окрестностям, осматривая новые королевские замки. Встреча с самим королем не входила в мои планы, но для себя я решил, что при определенном стечении обстоятельств избегать этой встречи не стану.

Стечение обстоятельств не заставило себя ждать. Я как раз размышлял над дилеммой: оставаться мне до конца спектакля или сбежать прямо сейчас к чертовой матери на свежий воздух, подальше от этих выспренних завываний о Святом Граале, когда в зале началось какое-то непонятное движение. Зрители заерзали на своих местах, то и дело оборачиваясь на пустовавшую до сих пор королевскую ложу. Обернулся и я… Представшее моим глазам зрелище было не из приятных. На расстоянии каких-то двух-трех метров от меня, благосклонно кивая направо и налево, у балюстрады стоял грузный высокий человек с одутловатым лицом, пошлой бородкой и затуманенным взором. Щеголеватый фрак едва не лопался на его круглом как мяч торсе. Людвиг… Король… В годы нашей молодости он был на редкость миловиден. В последние месяцы нашего общения, в моменты, когда меня одолевала хандра, я ловил себя на недостойной мысли, что неплохо было бы немного «подправить» это столь прелестное, столь одухотворенное личико. И ростом высок -- почти как я, и хорошо сложен, и изящен. Надо признаться, я с удовольствием пел для молодого короля: мне импонировало внимание со стороны столь тонкого ценителя искусства, неизменно выражавшего мне свое восхищение. Мы увлеченно работали с ним над проектами новых замков, придумывая все новые и новые чудеса и красоты, воплощать которые в жизнь предстояло лучшим архитекторам Европы. Как ни странно, отношения наши больше всего походили на дружбу, если только вообще возможна дружба между королем — и бродячим циркачом, между коронованным сумасбродом и мечтателем — и непризнанным гением. И хотя темы наших бесед ограничивались главным образом музыкой и архитектурой, я чувствовал, что интерес короля к моей персоне простирается гораздо дальше. Однако раскрываться перед ним, откровенничать было не в моих правилах, да и не в моих интересах. Я кожей чувствовал, что могу продолжать пользоваться королевскими милостями, лишь пока вокруг меня сохраняется ореол таинственности. Может быть, поэтому он и прозвал меня Лоэнгрином — ведь легендарный красавчик, как и я, не желал распространяться о своем прошлом. Вот только бедняга-король не подозревал, насколько смешон этот романтический образ применительно к такому чудовищу, как я. Но я, естественно, был далек от того, чтобы разубеждать его.

Стыдно вспомнить, каким наивным юнцом был я тогда… Но когда я понял, чем именно объяснялось столь пристальное внимание, которого я удостоился со стороны моего августейшего покровителя, мне не оставалось ничего иного, как сбежать. Эти томные взгляды, эти вздохи, эти романтические беседы о любви, к которым Людвиг постоянно сводил все наши разговоры, — вся эта чушь, которую я по глупости относил на счет его чувствительной и тонкой натуры, объяснилась простейшим и пошлейшим образом. В один прекрасный день, когда мы, по обыкновению, склонились плечо к плечу над столом, заваленным эскизами и чертежами, я ощутил вдруг, как теплая дрожащая рука скользит снизу вверх по моему бедру, подбираясь к его внутренней поверхности. Я не терплю прикосновений, а такое… Внутренне сжавшись в комок, я постарался не подать виду — благо лицо мое, как всегда, было скрыто под маской — и лишь, будто невзначай, отодвинулся и перешел на другую сторону стола. Не поднимая на короля глаз, я чувствовал на себе его сверлящий взгляд. Это было начало конца. К счастью, у меня достало ума, чтобы тут же понять это. К тому времени я уже отчетливо осознавал, что мне с моими «особенностями» не стóит рассчитывать на любовь женщины. Но любовь мужчины… Все мое существо восставало против этого извращения, одна мысль о котором вызывала у меня рвотные позывы… Конечно, в запасе у меня всегда было радикальное средство, способное раз и навсегда положить конец королевским домогательствам. Сними я при нем маску, уверен, он в мгновение ока излечился бы от своей любви. Однако, хоть эта мысль и пришла мне в голову, я все же поспешил прогнать ее. Я так долго эксплуатировал свое уродство в цыганском балагане, что извлекать из него выгоду в этой ситуации мне было отвратительно.

В тот же вечер ко мне пришел личный камердинер короля. Ни слова не говоря, он с поклоном протянул мне плоский футляр, обтянутый голубым бархатом, внутри которого лежала прелестная миниатюра на перламутре в серебряной рамке, усыпанной мелким речным жемчугом. По перламутровому озеру, на фоне виднеющегося вдали замка, плыл белый лебедь. Лоэнгрин. Кровь бросилась мне в голову. Это была не просто просьба о прощении, надежда на примирение. Это было признание. Не мешкая ни минуты, я тут же написал Альфредо. Несмотря на неприятности, которые должно было доставить ему мое внезапное исчезновение из цирка в самый разгар гастролей, он оказался настоящим молодцом и сразу откликнулся. Ответ пришел дней через восемь, в течение которых Людвиг отмалчивался и не поднимал на меня глаз. Но оба мы и без слов и без взглядов понимали, что произошло. Перед бегством — а я решил исчезнуть не прощаясь — я долго сидел над чистым листом бумаги, придумывая прощальное письмо королю. Все же я не держал на него зла. Он и правда был добр ко мне и по-своему несчастен. Как и я, он был не таким, как все. Как и я, он был обречен на непонимание, на отвержение теми, к кому будет тянуться его душа (если только среди них не окажется корыстолюбивых мерзавцев, которые воспользуются его «необычностью»). После долгих раздумий, я написал на листе наискосок одно слово: «Verzeihung», вложил в конверт и, надписав на нем имя короля, придавил его свернутыми в трубку нотными листами с несколькими романсами, которые сочинил незадолго до того там же, в Баварии. Я ушел из королевского замка поздно ночью. Вещей у меня было немного — скрипка да небольшой баул с нотами, выходным сюртуком и двумя сменами белья, среди которых лежал голубой бархатный футляр с драгоценной миниатюрой. Я ехал в Россию, в Петербург, работать в цирке одного из бесчисленных родственников старины Альфредо.

…Усевшись в золоченое кресло, Людвиг сосредоточился на «Парсифале», я же продолжал размышлять, рассматривая его обезображенную годами фигуру. Но вот чудовищная музыка бывшего протеже наскучила королю и, обведя зал серыми, словно подернутыми туманной дымкой, глазами, он повернулся в мою сторону. Он сразу узнал меня — я понял это по смятению, сверкнувшему в его тусклом взгляде. Мы молча смотрели друг на друга, и за эти краткие мгновения лицо его несколько раз менялось, пока на нем не запечатлелось какое-то нелепое плаксивое выражение. Это было выше моих сил. Боже мой, подумал я, что я здесь делаю?! Зачем я здесь? Мне же никто — никто! — не нужен, тем более этот пошлый сентиментальный толстяк! Учтиво поклонившись королю, я схватил шляпу и выскочил из ложи. Пора было укладывать вещи к завтрашнему отъезду.

На следующее утро я ожидал, когда подадут экипаж, как в дверь номера вдруг постучали. Сверкающий золотыми эполетами королевский флигель-адъютант вручил мне письмо. Отметив про себя отличную работу тайной полиции, так быстро установившей мое местопребывание, — и это при том, что я путешествовал под вымышленным именем, — я вскрыл конверт с вытисненным гербом Виттельсбахов и пробежал глазами короткую записку, в которой Людвиг приглашал меня отобедать с ним сегодня у него в резиденции. Холеное лицо флигель-адъютанта вытянулось и перекосилось от растерянного недоумения, когда, кивнув в сторону уложенных чемоданов, я попросил его на словах поблагодарить его величество и сказать, что я, мол, уезжаю и принять его приглашение не могу. Через несколько минут я уже трясся в экипаже по булыжной мостовой Байрейта, обдумывая свои дальнейшие действия. После такой выходки — а оставить королевское письмо без ответа было неслыханной дерзостью, — я не мог задерживаться в Баварии надолго. Мне было наплевать на Людвига — в конце концов мне он не король, я подданный другого государства, а вернее, сам себе хозяин, — но пользоваться гостеприимством человека, которому ты только что так нахамил, — хамство куда бóльшее. Вставал извечный вопрос: куда теперь податься? Мир неуклонно сужался, и я понял, что у меня осталось два пути. Или, вопреки данной самому себе клятве и здравому смыслу, я отправлюсь все же в Швецию, где все начнется сначала и где я точно возьму на душу еще один грех и убью либо его, либо себя, либо Ее, либо всех троих. Или же мне надо поселиться в Петербурге: это — совсем близко от Нее, почти та же Скандинавия, но при этом нас будет разделять целое море, и, возможно, этот факт помешает мне в очередной раз причинить Ей вред. Россия оставалась единственной из приличных стран (всякие Моравия, Богемия, Дания и прочая мелочь — не в счет), с которой у меня не было связано особо дурных воспоминаний.

Отредактировано Seraphine (2009-12-16 13:43:40)

17

Шикарно. И каков главный герой! Он горд, циничен, нередко жесток, обладает громадным (пусть и оправданным) самомнением и при всей отверженности не упускает шанса полюбоваться собой. Рассуждения о Моцарте и его творчестве выше всяких похвал. "Он тоже гений" -  &)))

Линия с Людвигом весьма неожиданная. :))

Отредактировано Nemon (2008-01-14 09:49:10)

18

Прэлэстно, прэлэстно, какая пикантная сценка в зеркальной комнате!  А с Людвигом так вообще нет слов!  :D Но каков Эрик! Какое самомнение, самоуверенность, и ещё чисто мужская логика и цинизм - потешить самолюбие, поиграть чувствами влюблённой женщины, будучи уверенным, что его рассудок всегда будет на стороже его собственных чувств. Опасная уверенность, сам себя успокаивает, типа: "Я только так, поиграюсь...Вот ТА, другая!..., а эта..." Ну-ну...Да и вообще, чего-то мне это напоминает? "Кто-то" тоже писал тут фик об Эрике, желавшим поиграть "в любовь" и проделавшим массу мистификаций эксперимента ради... ;-)

19

Бедная Лиза! Бедный Людвиг!  :crazy:
Фигасе - сердцеед наш Эрик!  :D Вообще, немного непривычно воспринимается такой его цинизм на почве "делов сердешных :heart: ". Но в общем образ - действительно очень точный.

20

Серафин, спасибо! *fi*
Я даже уже и не надеялась, что вы это напишите.
Какое удовольствие вас читать!
И какой удивительный Эрик, на мой взгляд, гораздо лучше, чем у Леру. :)

21

Фик любопытный. Читаю по-эрикосвки, с пятого на десятое, сперва конец, потом начало. Обязательно начало прочту.

Эрик в этом фике  показался мне каким-то приземленным - и очень злым. Уж слишком безжалостно он играет чувствами подростка!
Он эгоист - принимает решения за других, весьма высокого мнения о себе - его самоуверенность, приправленная извращенными пререживаниями по поводу уродства раздражает.

Линия с королем - до того неожиданно, что я даже не знаю, как "пристегнуть" ее к образу Призрака.  Как мне подсказывает моя память, Людвиг Баварский сошел с ума и покончил с собой?
НЕ из-за Эрика ли - в этом фике?
Все равно, унизительная старсть короля в уроду-циркачу... Мдя...

Читать буду - но у меня больше вопаросов чем ответов.

Стиль изложения, язык - нравятся. Они как-то не чувствуются, не мешают. Немон прав - читать очень легко. Хотя персонажи не вызывают у меня особой симпатии.

22

Seraphine, чудесно *fi*
Мне очень, очень, очень нравится!
Ух, ты, а Эрик-то каков!
Действительно как все люди (как все мужчины, в данном случае, извините). Такой цинизм узнаваемый, и самомнение тоже знакомо. Но хорош все равно  :blush: &)))  :nyam:
Поиграть решил :crazy:  :D, ну-ну... ох, заиграется... заиграется... :zuu:

23

Надо все же ответить по порядку, а то, боюсь, что-нибудь пропущу.

Еще раз спасибо, во-первых :)

Bastet

Единственная неувязка получается с любовью к Кристине. Выходит, он сталкивался с симпатией в свой адрес со стороны юной Лизы и ее маменьки. И по проституткам ходил. Так с чего было так убиваться из-за Кристины? Вся душераздирающая история ПО превращяется в один далеко не самый яркий эпизод в бурной биографии Эрика. Случился кризис среднего возраста, и нашло затмение? 

Да вроде нет тут неувязки :) . Мало ли кто и как к нему относился? Важно то, что, во-первых, у него очень заниженная самооценка и отношение к нему других людей ни разу не убедило его в том, что он "не так плох" (про манию величия не говорю -- она и есть оборотная сторона заниженной самооценки). А во-вторых, Кристина была первым случаем в его жизни, когда он позволил себе любить, поверил, что это и для него возможно. Поэтому она навсегда для него -- единственная в своем роде. И это дальше будет звучать в той или иной степени (во всяком случае, я старалась). Проституткам тоже будет объяснение :D .
А насчет кризиса среднего возраста -- ты совершенно права. Это он и был ;-)  -- вещь хоть и банальная, но для некоторых очень страшная и мучительная.

Astarta

Seraphine, еще хочется...   

Сейчас будет :)

Nemon

Линия с Людвигом весьма неожиданная. )

Ну, эта сторона жизни короля вроде известна, вот, решила ее малость поэксплуатировать... Чтобы не слишком все безоблачно казалось в их отношениях :)

serenada

Да и вообще, чего-то мне это напоминает? "Кто-то" тоже писал тут фик об Эрике, желавшим поиграть "в любовь" и проделавшим массу мистификаций эксперимента ради... 

Только решила тупо начать спрашивать, на кого это ты намекаешь, а потом, кажется, догадалась. Ты не про "Исповедь"? :unsure:  Так Эрик-то тот же самый, соответственно, те же и грабли, на которые он встает :D

Leo

Вообще, немного непривычно воспринимается такой его цинизм на почве "делов сердешных  "

Не знаю, цинизм, вроде, оправданный -- все же он хоть и закомплексованный, но мужчина, плюс, это тоже своеобразный способ самозащиты. И себя-то он серцеедом не считает, а наоборот смеется внутренне над дурой, которая не знает, по ком сохнет ^^-0 .

Martian
Как интересно и полезно среди всеобщего одобрения встретить критический взгляд. Спасибо!

Эрик в этом фике показался мне каким-то приземленным - и очень злым. Уж слишком безжалостно он играет чувствами подростка!
Он эгоист - принимает решения за других, весьма высокого мнения о себе - его самоуверенность, приправленная извращенными пререживаниями по поводу уродства раздражает.

Ну так я к этому и стремилась :) . Потому что при всей любви к книжному Эрику совсем не считаю его "прекрасной души человеком". Как, впрочем, и жутким монстром. "Человек неба и земли" -- так у Леру сказано? Ну так вот... При его жизни и том, что мы знаем о нем из романа, он не может не быть эгоистом, страшнейшим при этом. Человек, всю жизнь живший ТОЛЬКО для себя -- в виду физического отсутствия в его жизни тех, для кого он мог бы жить. И извращенные переживания о внешности -- именно то, что мне было нужно. Обязательно и только так :) . Насчет злости. А что, Рауля и Перса в зеркальной комнате топил добрый человек? :)  Он не злой, на самом деле, а просто, как сказано у того же Леру, не знает разницы между добром и злом. Добро для него то, что хорошо ЛИЧНО ДЛЯ НЕГО. Короче, все тот же эгоизм.

Так что спасибо, Martian, еще раз. Я утвердилась в своей правоте. Сеанс "с разоблачением" удался :D .
Только читать все-таки лучше в правильнй последовательности. Я писала долго и мучительно еще и потому, что хотела добиться нужного воздействия на читателя %#-) . Дело-то тут не в сюжете и развитии событий (которые всем известны по "Письмам"), а в раскрытии характера и демонстрации его эволюции (очень громко сказано :blink:  -- но я ради этого все и затеяла). А это можно почувствовать только читая последовательно.

24

Продолжение:)

Приехав в имперскую столицу, я отправился сразу на Моховую, решив остановиться на первое время у мадам Бошан. К моему удивлению и удовольствию, скромный пансион, где я жил и столовался когда-то в бытность свою цирковым фокусником, превратился за эти годы в небольшую уютную и весьма достойную гостиницу. Старушка-француженка, давно уже отошедшая в мир иной, оставила свое дело дочери, которая продолжила его и, надо сказать, немало преуспела. Честно говоря, я совсем не помнил ее, эту не молодую уже мадемуазель Бошан. Она же, как ни странно, сразу узнала меня (впрочем, странного в этом ничего не было, учитывая мою «особую примету»), назвала даже по имени и приняла весьма радушно, поселив в одном из лучших номеров, который — опять везение — как раз пустовал. Комнаты были вполне приемлемы, условия меня устраивали, в том числе и питание. Я неприхотлив в еде, вернее сказать, когда пища дурна, мне все равно что есть. Но хорошую кухню я способен оценить и люблю иногда полакомиться каким-нибудь изысканным деликатесом. У хозяйки же, мадемуазель Бошан, оказался весьма приличный повар, тоже француз, так что и эта сторона моей новой жизни вполне меня удовлетворяла. Кроме того, мне сразу удалось оговорить с ней особые условия, и буквально на следующий день в мой номер был доставлен рояль, отличный инструмент, взятый на время — естественно за мой счет — в музыкальном магазине на Невском. За дополнительную плату мадемуазель пообещала благосклонно отнестись к моему музицированию, а буде оно обеспокоит кого-либо из постояльцев, взять на себя заботы по улаживанию конфликтов. Так впервые за многие месяцы я смог наконец в полной мере утолить мучившую меня жажду по настоящей музыке. Набросившись на инструмент, как голодный на кусок хлеба, я, думаю, доставил немало беспокойства своим несчастным соседям, но деньги делали свое дело, и ни одна из жалоб, в которых, я уверен, не было недостатка, не возымела для меня никаких последствий.

*

Итак, у порога гостиницы я отпустил пролетку, однако подниматься к себе мне не хотелось. Возбуждение мое было слишком велико, чтобы сидеть в четырех стенах. Я отправился на Неву и несколько часов бродил по набережным, размышляя над своим предприятием и пытаясь просчитать наперед все возможные варианты развития событий. Начинало светать, когда я решил все-таки вернуться домой. Впереди у меня был день, от которого зависело слишком многое. Прежде всего, мне надо было навести справки, выяснить как можно подробнее всю подноготную моей жертвы. Самому мне заниматься этим было нельзя — по двум причинам. Во-первых, я мог случайно натолкнуться на нее, что пока не входило в мои планы, во-вторых, моя маска до сих пор вызывала подозрения у стражей порядка и особо бдительных горожан. Хотя в этом нет ничего удивительного. Когда вот уже полтора десятка лет на улицах то и дело взрываются бомбы, одна из которых угробила самого царя, поневоле повсюду начнут мерещиться террористы. Только вся беда в том, что настоящих убийц они по-прежнему распознать не могут. Меня же, не имеющего никакого отношения ко всем этим ужасам, городовой остановил у выхода из гостиницы в самый первый день после приезда в Петербург. Предельно учтиво, надо сказать, но хватка у него была мертвая. Мне пришлось пройти за ним в участок, где я попытался объяснить его начальнику в чине ротмистра, если не ошибаюсь, что именно заставляет меня носить маску. Поскольку словесными объяснениями он не удовлетворился, мне пришлось прибегнуть к наглядной демонстрации. Честно говоря, особого дискомфорта я в тот момент не испытывал. Наоборот, ситуация меня даже позабавила. Надо было видеть, как изменилась его важная, исполненная сознания собственной значимости физиономия, когда, по его настоятельной просьбе, я снял маску. Поскольку я наперед знал его реакцию, то и желания хвататься за табуретки у меня не возникло. Я лишь молча выслушал его извинения, не говоря ни слова, надел маску и спокойно покинул помещение. Больше меня пока никто не трогал, а тот самый городовой — я часто вижу его теперь на углу Фонтанки, неподалеку от гостиницы, — неизменно приветствует меня, прикладывая руку к фуражке.

У дверей гостиницы уже возился дворник. Я окликнул его и велел прислать ко мне сына, мальчишку лет четырнадцати, которого постояльцы мадемуазель Бошан нередко использовали в качестве посыльного. Едва я успел переодеться, как раздался стук в дверь. Не обращая внимания на испуг, с которым этот юнец воззрился на мою маску, я терпеливо растолковал ему суть своего поручения. Он должен разузнать всё — абсолютно всё — о людях, проживающих в доме барона фон Беренсдорфа на Бассейной улице. При этом его расспросы ни у кого не должны вызвать никаких подозрений. Я старался говорить как можно яснее и спокойнее, с трудом справляясь со все возраставшим возбуждением. Мальчишка был смышлен, но я хотел быть уверенным в результате. А потому я сунул ему в руку серебряный полтинник, пообещав дать такой же, если он как следует справится с делом. Разрумянившись от удовольствия, он уже готов был выскочить за дверь, но я остановил его. Я не имел права на риск — его болтливость могла слишком дорого стоить, — и для верности решил прибегнуть к устрашению. Ухватив его за ухо, я притянул его к себе и самым ласковым тоном предупредил, что, если он сболтнет хоть слово о нашем разговоре, то я отрежу ему язык, а уж потом отверну башку и выброшу на помойку. Хотя мой русский стал менее уверенным, чем пятнадцать лет назад, думаю, бедняга все прекрасно понял. Дико вытаращившись, он метнулся к двери, не переставая оглядываться, я же весело помахал ему рукой, проведя напоследок ребром ладони по шее.

Не прошло и сорока минут, как он снова стучался в мою дверь. Усадив его на стул, я внимательно выслушал его несколько сбивчивый, но вполне осмысленный рассказ и, задав несколько дополнительных вопросов, отпустил с богом, выдав обещанную монету и еще раз жестом напомнив, чем для него может обернуться невоздержанность на язык. Смертельно побледнев, будто он и правда поверил, что в наше время можно беспрепятственно отрезать кому-то голову и выкинуть ее на помойку, мальчишка выскользнул за дверь. Я пожал плечами. Смешно! До чего же легковерен этот «род людской»! Одним ничего не стоит поверить в людоеда, разгуливающего по улицам имперской столицы, другие верят в призрака, управляющего парижским оперным театром, третьи… Да, есть и такие, кто безоговорочно верит в ангела, спустившегося с небес, чтобы обучать их пению. А когда этот ангел оказывается просто человеком, готовым жизнь отдать ради своей великой любви, — поверить в это они уже не могут, не желают…

Приказав коридорному позаботиться об экипаже, я быстро проглотил свой кофе, оделся и вышел на улицу. Настала моя очередь действовать. Извозчик уже ждал у крыльца. Когда я сел в пролетку и велел отвезти себя на угол Литейного и Бассейной, он удивленно покосился на меня. Расстояние и правда было невелико — каких-нибудь два квартала, проходными дворами его можно пройти меньше, чем за пять минут. Но экипаж нужен был мне прежде всего как укрытие. Не мог я открыто слоняться вокруг ее дома — меня бы обязательно заметили, если не она, то швейцар или дворник.

Прибыв на Бассейную улицу, я занял наблюдательный пост напротив особняка, у противоположного тротуара, и принялся разглядывать окна, попутно размышляя над информацией, доставленной мне только что моим легковерным посыльным.

Дом действительно принадлежал барону фон Беренсдорфу, но не мужу ее, а брату, очевидно, тому самому мальчишке, что гостил вместе с ней в то лето у полковника. Брат этот недавно женился и жил в собственном доме со своей юной супругой. А недели две назад к нему приехала старшая сестра. В прошлом году она овдовела, какое-то время оставалась в имении умершего супруга, под Петербургом, а теперь по приглашению брата и его жены прибыла на зиму в столицу.

Значит, овдовела… Что ж, и тут удача. Отсутствие мужа заметно упрощает дело. Детей, похоже, тоже нет… Бедняжка Лиз. Ей, наверное, не сладко пришлось… Но право, как все великолепно складывается! Действительно, зачем нам муж? Помнится, еще тогда, в мое последнее лето в Нижнем Новгороде, известие о ее близкой помолвке оставило у меня неприятный осадок. Мне сообщил об этом ее дядюшка, сообщил как бы невзначай, между прочим, но по его смущенному взгляду я понял, что он боится моей реакции. Что он такое возомнил тогда обо мне и о моем отношении к его распрекрасной племяннице? Не знаю… Однако наличие в ее жизни какого-то барона, который скоро назовет ее своей женой, мне и правда не понравилось. Нет, ни о какой любви с моей стороны не было и речи. Я же не дурак, чтобы влюбляться в такой ситуации. Но до сих пор я был настолько уверен в своей безраздельной власти над ее мыслями и сердцем, что мне было крайне досадно убедиться в противном. Правда, тогда мне не пришлось долго размышлять над своими ощущениями. Как раз в это время в Нижнем Новгороде появился дарога с весьма заманчивым приглашением от своего государя. Открывавшиеся передо мной бескрайние и, как мне тогда казалось, совершенно волшебные перспективы настолько поглотили все мои помыслы, что я просто-напросто забыл о глупой девчонке и ее не менее глупой помолвке с каким-то пошлым аристократом. Мои переговоры с дарогой шли полным ходом. Он обещал мне «златые горы», лишь бы я согласился немедленно поехать с ним в Тегеран. Мне же не хотелось оставлять свои аттракционы без присмотра до закрытия ярмарки: слишком много сил и стараний было вложено в них, чтобы я мог вот так все бросить. К тому же я был связан словом: подписанный с полковником договор истекал лишь в конце года. Впрочем, к слову своему я всегда относился и отношусь философски, как к любым условностям, ограничивающим мою волю. В общем, я торговался безбожно, с одной стороны — боясь прогадать, а с другой — не желая упускать такой прекрасной возможности еще раз начать жизнь заново.

Она приехала в самый разгар этой «торговли». Нашу первую встречу устроил сам дядюшка… Интересно: он будто бы нарочно сводил нас, хотя я не думаю, чтобы он не понимал всей бесперспективности такой затеи. Что творилось в голове у этого трогательного в своей наивности солдафона? Трудно себе представить. Как бы то ни было, он позвал меня однажды к себе домой (к этому времени наши отношения сложились таким образом, что я бывал у него совершенно запросто), якобы чтобы обсудить какие-то дела. Только я расположился на диване у него в кабинете, как туда вошла она. Судя по ее удивлению и по смущенному виду дядюшки, он позаботился, чтобы эта встреча стала сюрпризом для нас обоих. Не знаю, как она, а я по-настоящему обрадовался при виде ее. Она очень выросла и изменилась — похорошела. В сущности, она тогда уже стала похожа на себя саму — такую, какой я увидел ее вчера в театре. Стройная, худенькая, совершенно оформившаяся барышня. Вместо физиономии пятилетней дурочки, которая так забавляла меня в предыдущее лето, я увидел вполне осмысленное лицо пусть совсем юной, но уже взрослой женщины, узнавшей, что в жизни есть и горе.

У нее, сказала она, дело ко мне, но, хотя полковник и готов был оставить нас наедине — странное поведение для дядюшки столь юной и привлекательной племянницы, — я не чувствовал в тот вечер расположения для беседы, тем более серьезной. Сославшись на занятость, я пригласил ее посетить на следующее утро свои аттракционы.

Наутро мы встретились у дверей моего «дворца тысяча и одной ночи». Она приехала в страшную рань, никого из служителей еще не было и в помине, и я сам провел ее по дворцу. До сих пор помню то ощущение приподнятости, какого-то лихого веселья, которое охватило меня в самом начале нашей встречи. В первые минуты она явно смущалась, была очень скованна. Но вот в ответ на какую-то мою шутку она подняла глаза, и меня просто захлестнуло потоком счастья — ее счастья. Мы прошли в «зачарованный замок», ко мне в кабинет, и в течение всей нашей беседы это безмерное счастье стояло в ее глазах, несмотря на выражение, которое принимало ее лицо — а эта плакса, естественно, не преминула пустить слезу, не помню уж, по какому поводу. Я же… Я упивался ее счастьем, купался в нем, играя и забавляясь чувствами бедной дурочки и любуясь — именно любуясь! — своим отражением в ее глазах…

Да, мне не нужны зеркала — свое отражение я вижу в лицах смотрящих на меня людей…. И в глазах этой девочки я видел себя не чудовищем, не угрюмым волком, не зловещим призраком, а… не знаю, не могу сказать — кем… Другим. Достойным не только страха, ужаса, омерзения, но и — любви…

Я ведь видел, видел этот взгляд еще и потом, много лет спустя! Именно такими глазами смотрела Она, моя Единственная, когда, озираясь по сторонам в гримерной, искала своего Ангела музыки, когда беседовала с ним, невидимым, доверчиво, по-детски, поверяя ему свои сокровенные мысли. Любовь, благоговение, счастье — все это было в ее взгляде, было, черт подери!!!.. Пока я сам не отразился в нем. И взгляд ее изменился. Сначала я увидел в этом голубом зеркале безумца, гнусного обольстителя, похитившего юную, невинную девицу ради своей утехи. Потом — омерзительного урода, монстра, одним своим видом внушающего отвращение и ужас. И наконец — несчастное, ущербное, убогое существо, не способное вызвать иного чувства кроме унизительной жалости. Да, чтобы быть счастливой, Ей нужен был Ангел, а не человек. Вернее, человек для этого у Нее уже был… Другой, не я, и Она смотрела на него тем самым взглядом, в котором мне было отказано… Черт!!! Шайтан!!! Дьявол!!! Опять! Ну как, как избавиться мне от этого наваждения?! Как перестать разрываться между нечеловеческой любовью, душераздирающей тоской и чувством чудовищной несправедливости, снова и снова толкающим меня на мысли о мести?! Как сделать так, чтобы помнить лишь любовь — светлую, высокую, прекрасную, — предав забвению и тоску, и обиду, и жажду мести? Может быть, мое новое предприятие все же поможет мне в этом?

…Мы долго беседовали тогда, я поил ее кофе. Она, по-прежнему смущаясь, отвечала на мои расспросы, я же настолько осмелел, что даже завел разговор о ее помолвке. Мне нравилось наблюдать за сменой выражений на ее лице. О, это был совершенно особый аттракцион! Любая мысль, посещавшая ее глупую головку, немедленно отражалась на ее физиономии. Интересно, сохранила ли она эту забавную особенность? Вряд ли. Светские дамы должны уметь прятать свои мысли. Хотя то, что я видел вчера в театре, говорит о противном…

Да, я слишком увлекся в то утро. Утратил бдительность. И, когда выражение счастья в ее глазах внезапно сменилось ужасом, я не смог сдержать обычного приступа ярости. Помню, прекрасно помню, как судорогой свело руки и как, заскрежетав зубами, я двинулся на нее. Не знаю, что именно породило у нее тот, первый ужас, — да, в сущности, какая разница? Секунду спустя это выражение было уже вполне оправданно — наверное, я и правда был ужасен. Не знаю, чем бы это все кончилось… Даже не хочу думать… Но тут, на ее счастье, явился дарога — как всегда, вовремя, — и я быстро пришел в себя… Да-а-а, интересно. Я ведь совсем забыл об этом… Мы же с ней, в сущности, плохо расстались. Какой там плохо — я просто вытолкал ее за дверь! Грубо схватил за руку, подтащил на глазах у дароги к двери и выпихнул. А через день уехал, не попрощавшись ни с ней, ни даже с ее добряком-дядюшкой. Я и так был готов уже к этому решению — бросить все и отправиться искать счастья на Восток. Этот же случай лишь ускорил его принятие, и я в тот же день дал дароге согласие на немедленный отъезд. Полковнику я оставил письмо, в котором, не вдаваясь в пространные объяснения, изложил свои рекомендации по эксплуатации аттракционов, а также распорядился относительно причитавшихся мне гонораров.

Любопытно, помнит ли она о том, как мы расстались? Помнит, конечно. Такое не забывают. А если помнит, не помешает ли это осуществлению моих замыслов? Не сохранилась ли в ее сердце до сих пор обида на меня? Захочет ли она вообще иметь со мной дело? Захочет — не захочет… Все равно: я так решил и добьюсь своего, чего бы это мне ни стоило. Хватит! Хватит мне унижаться и просить. Такие как я не должны просить — таким не подают! То, что им нужно, такие как я должны брать силой или хитростью. Я всегда знал это. А полтора года назад получил прекрасное подтверждение правильности этой мысли. Единственный раз в жизни, когда я изменил своему правилу, когда я стал умолять Ее о том, что другой на моем месте потребовал бы или взял сам, я получил отказ. Но такому больше не бывать! Эрик не будет больше просить — никого и ни о чем!

*

Дверь парадного подъезда распахнулась, и на пороге появилась она — скромно, но изящно одетая, с зонтом в одной руке и сумочкой в другой. Несмотря на густую вуаль, скрывавшую лицо, я сразу узнал ее. Оглянувшись, она сказала что-то швейцару и, поправив перчатки, пошла в сторону Литейного. Я легонько ткнул извозчика в спину, и мы поехали следом. Путешествие было недолгим. Она, не торопясь, дошла до Летнего сада и вошла внутрь. Я велел кучеру проехать чуть дальше и, выйдя, стал прогуливаться вдоль Лебяжьей канавки, не теряя ее из виду. Листья в саду почти совсем облетели, и мне прекрасно был виден ее одинокий силуэт, медленно двигавшийся по центральной аллее. Проведя в саду минут сорок, она вышла через главные ворота на Неву, где ее ждала та самая коляска с гербом. Еще какое-то время поездив по городу и зайдя в несколько магазинов, она вернулась домой. Я просидел в экипаже напротив ее дома до глубокой темноты, но она больше не появилась.

В последующие три-четыре дня все повторилось с точностью до минуты. Мадам вела весьма размеренный и благопристойный образ жизни. Никаких развлечений. Никаких выездов по вечерам. В общем-то, можно было бы успокоиться на этом и строить дальнейшие планы, но я решил продолжить наблюдение хотя бы до конца недели. И оказался, как всегда, прав.

На пятый или шестой день слежки, я снова отправился с утра к ее дому. Извозчик уже ждал у крыльца гостиницы — все тот же. В первый же день, я сказал ему, что мне потребуются его услуги в течение дней десяти. Он с радостью согласился, что неудивительно, учитывая те деньги, что я ему пообещал и ту ничтожную работу, которую ему предстояло за эти деньги выполнять. Я ничего не объяснял ему, но думаю, что он принял меня за частного детектива или полицейскую ищейку, которыми столь обильна русская земля.

Едва мы завернули на Бассейную, я увидел уже хорошо знакомую мне щегольскую коляску, стоявшую у парадного подъезда ее дома. Мой кучер едва успел развернуть лошадь, как из дома вышел молодой человек в военной форме в сопровождении сразу двух женщин, которых он держал под руку. Одна была совсем молоденькая, хорошенькая дамочка в кокетливой шляпке, другая — она. Компания уселась в экипаж, и он тронулся, а я — за ним. Действительно, удача снова сопутствовала мне. Ведь опоздай я на несколько минут, и мне пришлось бы торчать у этого дома неизвестно сколько времени, даже не подозревая о том, что она уехала.

Проехав какое-то время по Фонтанке, коляска свернула налево и двинулась куда-то в южном направлении. Я неважно знал этот район города и, лишь оказавшись у Нарвских ворот, понял, что они едут за город, в сторону Петергофа. Куда же они направляются? Вещей с ними слава богу нет, значит, это просто прогулка. Однако, хотя день был ясный и солнечный, стоял уже октябрь месяц, и сезон загородных прогулок давно миновал. Когда мы выехали за городскую заставу, мой кучер заволновался, заелозил на облучке и стал часто оборачиваться на меня. Мне пришлось помахать у него перед носом ассигнацией, чтобы он успокоился и вновь обратил все свое внимание на дорогу и на двигавшуюся довольно далеко впереди коляску.

Миновав замызганные рабочие предместья, мы ехали теперь по широкому тракту, справа от которого до самого залива простирались болотистые пустоши, а слева, на невысокой гряде, на изрядном расстоянии одно от другого, располагались загородные усадьбы петербургской знати. Я бывал в этих местах. Еще в первое свое пребывание в имперской столице мне не раз доводилось выступать на домашних праздниках, устраивавшихся в таких же вот имениях в Петергофе и Стрельне. За шестнадцать лет здесь мало что изменилось. Тишина, шум деревьев, стаи чаек и воронья… Похоже, мы все-таки направляемся в Петергоф. Что она собирается там делать? Может быть, они едут в гости? Тогда что там буду делать я? Действительно, мой подготовительный период несколько затягивается. Пора предпринимать какие-то действия, но какие? Я уже не раз мог перехватить ее где-нибудь в Летнем саду или в магазине… А что? Можно было бы обставить все очень эффектно: появиться неожиданно, вынырнуть из тумана, разыграть очередного призрака — Призрака Прошлого. А то сымитировать ту, давнишнюю сцену в книжной лавке. Тоже было бы любопытно… Но что потом? Она ведь живет не одна, более того — не у себя дома. Вряд ли она сможет пригласить меня в дом к своему брату — даже если бы очень захотела этого. И у меня нет пристанища, во всяком случае достаточно приличного, чтобы я мог устраивать там свои свидания. Свидания? Странно вновь слышать такое применительно к себе… Звучит весьма интересно, чтобы не сказать заманчиво… Но нет, время еще не пришло, придется затаиться и ждать, не спуская глаз с ничего не подозревающей жертвы. Как остро пахнет прелыми листьями… Запах такой сильный, что я ощущаю его даже через маску. И еще водой… Ветер, холодный и упругий, дует прямо с залива. Ароматы моря проникают сквозь плотную ткань, закрывающую мое лицо. Мне хочется сорвать ее, подставить лоб свежему морскому воздуху, пропитаться этими ароматами. Я закрываю глаза, вслушиваясь в мерный цокот копыт и шум ветра в остатках рыжей листвы. Если целью нашей поездки и правда является Петергоф, то ехать нам придется еще довольно долго…

…Я иду по «галерее коммунаров», крепко сжимая в руке тонкие девичьи пальцы. Неверный свет факела выхватывает из тьмы отдельные фрагменты зловещего подземелья. Я тороплюсь, а потому иду не оглядываясь, хотя знаю, что, стоит мне повернуть голову, и я увижу ясный, немного испуганный, но бесконечно любящий взгляд прозрачных, как весенний ручей, голубых глаз. Я не думаю, куда иду, но знаю точно: впереди меня ждет нечто значительное. Мне предстоит совершить что-то жизненно важное, исполнить что-то, и от того, как скоро и как ловко совершу я этот поступок, зависит вся моя будущая жизнь. И вот передо мной — заржавленная железная дверь. Не успев удивиться тому, насколько мало походит она на дверь моего озерного дома, я хватаюсь за ручку. Раздается душераздирающий скрип, дверь распахивается, и на меня низвергаются потоки света и удушающего зноя. Я стою посреди огромного каменного колодца с белыми, раскаленными от солнца стенами. От неожиданности я сжимаю сильнее Ее пальцы и вдруг понимаю, что это вовсе не пальцы, а свернутая кольцом упругая веревка, аркан — «пенджабская удавка». В ужасе оглянувшись назад, я вижу, что двери, сквозь которую я только что прошел, больше нет… Что будет дальше, я знаю до боли… Сейчас я обернусь и увижу в ложе над собой пару глаз, но не голубых, наивных и полных любви, а черных, не менее прекрасных, которые будут взирать на меня с мерзкой похотью и иступленной жаждой смерти. И я проснусь…

Этот сон я вижу чуть не каждую ночь вот уже полтора года. В нем причудливо соединились воспоминания, которые я постарался запрятать как можно глубже, в самые недра своей темной души, спасаясь от невыносимой боли, которую они мне причиняют. Я привык к этому сну, привык к своему ужасу, к омерзению, с которым просыпаюсь каждый раз. Но мне ни разу не удалось заставить себя проснуться раньше. Вот и сейчас я покорно совершаю во сне привычные действия: оглядываюсь на несуществующую дверь, поворачиваюсь обратно, поднимаю глаза к ложе… Проклятье!!! Сердце мое останавливается: там, наверху, в тени кружевной каменной резьбы, сидит Она, мой ангел, и это Ее глаза — голубые, прозрачные, чистые словно горный ручей, — смотрят на меня похотливым взглядом развратной дьяволицы… Окаменев от ужаса, я чувствую, что умираю, и… просыпаюсь.

Намокшая от холодного пота маска липнет к лицу, дышать тяжело. Сердце колотится, как бешеное. Мне понадобилось несколько мгновений, чтобы понять, где я. Мерзость! Гадость! Это что-то новенькое… Такого еще не было. Чудовище! Какое же я все-таки чудовище!.. Все самое чистое, самое прекрасное, стóит ему лишь соприкоснуться с моей душой, превращается в грязь и мерзость… Что же это все значит? За что? За что я так наказан, что даже во сне мне отказано в свете и чистоте?

Я срываю с лица маску. Если кучер сейчас обернется, неизвестно чем все это закончится. Он либо сбежит от страха, либо вышвырнет меня, как какую-то нечисть, либо… А, плевать… Лишь бы вздохнуть полной грудью, проветрить душу и тело. Холодный осенний воздух немного приводит меня в чувство. В конце концов, это лишь сон, обрывки старых мыслей и впечатлений… Мало ли как они могут переплестись у меня в голове. Тем более, что в последнее время я совсем потерял покой и сон, живу в постоянном напряжении… Вот и привидится всякая чертовщина…

Я снова закрыл глаза и снова мысленно зажмурился от ослепительного солнечного света. Это — уже не сон. Это — воспоминания, те самые, что преследовали меня все эти годы, те, что я гнал от себя, что прятал в подполье своей души.

…Я стою посреди внутреннего дворика-колодца, в самом сердце царской резиденции, в Мазендаране. Я впервые оказался здесь. Несколько дней я отчаянно сопротивлялся, изворачивался, лгал, пытался шуткой или хитростью избежать принятия единственного решения. Но моя хитрость и изворотливость оказались бессильны перед безаппеляционностью высочайшего пожелания, имеющего здесь, в этом благоуханном аду, силу закона. Мне отвели почетную обязанность — развлекать возлюбленную его величества, и развлекать так, как она сама того пожелает. И вот она пожелала увидеть меня здесь, в новой роли…

Я стою в потоке ослепительного солнечного света, изнывая от нестерпимого зноя, обливаясь пóтом под длинной рубахой из тончайшего шелка. На лице у меня легкая кожаная маска, в левой руке я держу круглый металлический щит (как нелепо выглядит этот атрибут древних сражений в наш просвещенный век!), в правой — свернутую кольцом веревку, сплетенную из кошачьих кишок: адское порождение извращенной восточной изобретательности — «пенджабскую удавку». Подняв глаза, я вижу в тени резного балкона, на уровне второго этажа, два прекрасных черных глаза, сверкающих над драгоценной тканью скрывающего лицо покрывала. Они смотрят на меня с царственной благосклонностью и детским ожиданием чуда. Я учтиво кланяюсь и перевожу взгляд вниз, где уже лязгают запоры. Открывается решетка, и на середину дворика, словно бык на арену, выбегает… Это — не человек, это — чудовище! Он — чудовище, а не я! Мощное тело заковано в доспехи, кулак размером с мою голову сжимает изогнутый турецкий меч. Мы почти одного роста, но он раза в три меня толще. Свирепые, налитые кровью глаза смотрят с ненавистью и отчаянием. Да, он ненавидит меня, потому что я — палач, а он — жертва. Ему оказана великая честь: перед смертью — самой своей смертью — он должен развлечь свою госпожу. Он будет умерщвлен в любом случае, ибо к смерти его приговорил сам великий шах, но он этого не знает. Наоборот, ему сказали, что жизнь его зависит от исхода поединка с чужеземцем — со мной, а потому он будет сражаться как тигр и стремиться во что бы то ни стало убить меня.

Живая глыба надвигается на меня, размахивая ятаганом. Я отступаю, я не умею драться, я — артист, циркач, музыкант, акробат, фокусник, кто угодно, но не гладиатор и не палач. Но я так хочу жить… Мне так много надо еще увидеть и узнать в этой жизни… Так много сделать… Я скачу по плитам как лань, кувыркаюсь, ловко уворачиваясь от неуклюжего монстра. Я знаю, он тоже не воин, а просто разбойник с большой дороги, осужденный на казнь. Поэтому и драться он умеет лишь кулаками; меч ему только мешает — он размахивает им как мухобойкой. И вот я пытаюсь набросить на него петлю. Это — единственное мое оружие, я сам выбрал его, потому что не выношу вида крови. И владею я им как бог — спасибо моей цыганской юности. Чтобы выжить, мне придется задушить верзилу, я знаю это, я готов к этому… Но я промахиваюсь. А он уже совсем рядом. Я чувствую спиной гладкие камни стены. Еще немного, и он дотянется до меня своим мечом… Встряхнув головой, чтобы отбросить с лица мешающую мне прядь волос, я застываю, прижавшись спиной к стене и прикрывшись щитом, в ожидании очередной атаки монстра. Я знаю, что где-то там, за решеткой стоят стражники, готовые придти ко мне на помощь, если дело начнет принимать опасный оборот. Но я знаю и то, что здесь никому и ни в чем нельзя верить. Если стражники промедлят хоть мгновение, эта атака может оказаться для меня последней. А для остальных моя смерть будет всего-навсего досадной неприятностью, потому что в таком случае кому-то — дароге, конечно, — придется искать новых развлечений для «маленькой султанши», этой фурии в обличье невинного ребенка. Только и всего. Верзила надвигается. Все это длится доли секунды. И вдруг лицо его меняется, он застывает, как громом пораженный, пятится назад и, споткнувшись, теряет равновесие. Я не понимаю, что с ним. Я и не пытаюсь понять. Главное для меня сейчас — набросить половчее веревку ему на шею и затянуть покрепче. И я набрасываю, затягиваю, подтягиваюсь на веревке ближе и, упершись ногой в его грудь, тяну что есть силы. Я вижу, как вываливается у него изо рта раздувшийся язык, как вылезают из орбит глаза, как багровеет, синеет его лицо, как содрогается в предсмертной судороге его могучее тело, как разливается на белокаменных плитах зловонная лужа, подбираясь к моим ногам. А я все затягиваю, затягиваю свою удавку. Меня вот-вот вырвет от этого зрелища, мне уже почти дурно, но я не могу ни остановиться, ни ослабить хватку, ни разжать руки… И тут сверху, с балкона доносится стон — нет не боли, не сострадания, а наслаждения, сладкой истомы. Очнувшись, я разжимаю наконец руки, поднимаю голову и встречаюсь взглядом с черными глазами, которые взирают на всю эту омерзительную сцену с выражением такого извращенного сладострастия, такой дьявольской похоти, что меня прошибает холодный пот. В смятении подношу я руку к лицу и только теперь понимаю, что произошло. На мне нет маски — она свалилась, очевидно, в пылу сражения, а я и не заметил... Так вот что означала эта непонятная перемена в поведении моего несчастного противника! Вот, что убило его на самом деле. Мое лицо!..

По сторонам дороги тянутся унылые осенние пейзажи. Монотонно постукивают колеса, мерно раскачивается спина извозчика… Все кончено… Я выпустил джинна из бутылки. Теперь он замучает меня до смерти. Воспоминания, которых я так страшился, добьют меня. Мне не избавиться от них больше… Все остальное теряет смысл. Я выглянул из-за спины кучера. Щегольская баронская коляска виднеется далеко впереди. Куда едет эта троица? Какого черта понесло их в такую даль? И какого черта я тащусь туда за ними? Что я там забыл? Влюбленный взгляд этой баронессы? Да кто сказал, что у нее найдется для меня такой взгляд? Кто сказал, что кто-то вообще когда-нибудь взглянет на меня с теплом и любовью? Бред! Чистое безумие даже предполагать такое!

Знакомый голос, однако. Как же! УзнаЮ! Снова он, редкий гость — Эрик Благоразумный! Как всегда, рассудителен, как всегда, прав. И как всегда, мне нечего возразить ему… Кроме одного: если Эрик что-то задумал, остановить его не сможет никто, даже сам Эрик. Добавим: Благоразумный. В душе у меня поднимается волна протеста… Не лезь не в свое дело, приятель! Занимайся финансами, обустраивай быт! А это — не твоего ума дело! Как ни старайся, ты не заставишь меня свернуть с этого пути. Никакие увещевания, никакие воспоминания, никакие джинны не удержат меня! Я дойду до самого конца, каким бы этот конец ни оказался. И пусть мне будет хуже!

Конец первой части

(Вторая часть готова целиком ;-)

25

Ух ты, какой хороший кусочек! Воспоминания Эрика  - просто блеск! Особенно описание "сражения" в саду султанши.

Неа, не "Исповедь". Напоминает "Лицо и маску" Оперы. :)

Давай не затягивай со второй частью. :rose:

26

Температурящий марсианин сейчас продолжит свои разоблачения.

Какой Эрик противопречивый - " такие, как я бурет силой или хитростью" - и тут же - самоуничижение, самоедство даже.
Все равно - что-то в нем есть такое, что - СУБЬЕКТИВНО, это ИМХО - симпатии у меня не вызывает. Восхищения тоже - словно это и не Призрак даже.

Да, вот оно, самое главное - ИМХО, вместо имени " Эрик" могло стоять почти любое другое. Мне кажется, это не тот персонаж.

Особенно поразила сцена, где из-за пустяка, мелочи - он взбеленился на беззащитную перед ним девушку. М-дя... Чуть ли не с кулаками на влюбленного подростка... Жестоко, несправедливо - и опять как-то не совпадает с моим образом Призрака.

Это другой человек. с другими критериями, с другим отношением к нему.
В том же ключе воспринялась сцена в полицейском участке. Такой холодный практицизм у Призрака...

В этом же стиле - преследование одинокой женщины.

Мазендаран - выше всяких похвал.  Извращенные склонности султанши... Многообещающе.
Мне нравится, как паолучается - все время, один и тот же мотив\образ\символ - наивные глаза женщины. Но какие разные!

Не берусь, пока все не прочитано, судить о том, какая у тебя Кристина.
НО - эта трогательная Лиз, которой совершенно явно не место в высшем свете..
Не такая личность, чтоб "блистать". Тепло,  искренность, душевность, даже недалекость какая-то. Что-то в ней есть от русской бабы.

И султашна - котороя все приелось, жизнь невыносимо скучна, а все удовольствия давно перестали развлекать... Насколько помню по Леру, она "задушила нескольких своих подруг".
Очень образ реалистичный - в таком ключе воспринимается легко, логично, а написано просто блестяще.

Она мне чем-то напоминает Джозиану из " Человека, который смеется" - " ты чудовищно уродлив, а я красавица, я герцогиня - ты площадный шут, я тебя хочу, приходи".
Такой Эрик вполне мог стать любовником такой султанши. Вполне.
Если тебе это не приходило в голову - дарю эту сюжетную линию.

Я одного качества не вижу в нем, как ни странно - той ранимости, душевной тонкости, которая во многом определяла поведение Призрака - и для меня - как-то оправдывала его вспышки.

Да, под конец - удалось поймать ассоциацию.
Твой Эрик знаешь, кого мне напоминает? Особенно в твоем ответе на мой пост.
Гренуя.

Такая же хитрость, бессознательная жестокость.
ИМХО, все-таки Призрак - более одухотворен, что ли.

Отредактировано Martian (2008-01-14 14:12:01)

27

В силу разных обстоятельств я пока проду не прочел, но про начало хочу уже сказать. Я страшно рад, что текст (неловко как-то ЭТО называть "фик") появился, я читаю его с огромным удовольствием и даже счастьем, потому что в нем столько "вкусных" деталей...

Самое лучшее, что тут есть - это совершенно правильная "мужская" интонация - совершенно отличная от того тона, которым написана история Лизы. Да, это говорит (думает) мужчина чувствительный - но так и надо, это же артист, эмоциональный и чуткий (при всей своей локальной упертости).

Мне очень нравится то, как показано его "художественное" отношение к истории с Кристиной - то, что это все превратилось для него в "проект", в оперу, в нечто, что нужно оформить с блеском... Тут-то и возникает дистанция, и это правильно для целей текста, и вообще - психологически правильно.

В общем, я ушел разгребать свой аврал, чтобы почитать эту замечательную вещь спокойно и с удовольствием.

Брава!:)

28

Serenada, все-таки я неправильно догадалась :) . Но против сравнения с "Лицом и маской" ничего не имею. Наоборот, очень даже лестно. И я была одной из тех, кто принял этот опус Оперы на ура:). Потому что его Эрик, хоть и красавец, но так же изощрен и непрост, как мой:).

Рада, что мазендаранские мотивы никого пока не раздражают. В этих экзотических декорациях я чувствовала себя не очень уютно. Сомнений у меня было много.

Martian, мне кажется, что на твое восприятие Эрика очень сильно влияет благородный образ Призрака-Батлера из фильма. Это -- разные образы, диаметрально противоположные, я бы сказала. И при всем моем трепетном отношении к фильму и Батлеру, разбудившим во мне "призракоманку" ^^-0 , я больше люблю Эрика книжного именно за то, что он совсем не так идеален. В нем можно откопать такие психологические глубины -- ой-ой-ой:).

Приступы ярости . Это то, что называется лабильной психикой.  Эрик -- натуральный психопат, и ничего тут не поделаешь. А то, что он таскал за волосы Кристину и ползал по полу в книге, тебя не удивило?

Преследование одинокой женщины. А что, опять же Кристину он не преследовал? Карлотте не устраивал подлянок? Бюке не подвешивал на декорации? А все эти "невинные" шуточки на ухо зрителям в ложах, с разоблачением их жен и пр.? Как это все увязать с высокоморальным и одухотворенным Эриком?
Моральный облик Эрика Призрака Оперы у меня с самого начала вызывал массу вопросов. Что не мешает мне его любить:)

Холодный практицизм. Ну в его жизненных обстоятельствах без холодного практицизма и этой живучести, о которой он все время говорит, он бы просто не выжил. И на наличие этого практицизма в романе есть масса указаний. В том числе и то, что, пока Кристина билась головой о стенки у него в подвале, он все же сходил к директорам за своими денежками -- не забыл. В такой-то момент! ^^-0
Я как раз и хотела понять сама и показать другим, что все эти его качества вполне совместимы и между собой,  и с высоким творчеством, и со всем прочим. То есть противоречивость его заложена Леру -- никуда от этого не денешься.

Гренуй? А что, Гренуй -- в фильме, не в книге -- у меня сразу вызвал ассоциации с Эриком ;-) . Тот же талант, та же полнейшая девственность в смысле моральных устоев. Но Эрик все же более цивилизованный товарищ:), культура у них разная.

Спасибо за сюжетный ход. Но у меня уже все сложилось в голове, кроме того эта линия развита в уже написанной части.

opera, спасибо!

Самое лучшее, что тут есть - это совершенно правильная "мужская" интонация - совершенно отличная от того тона, которым написана история Лизы. Да, это говорит (думает) мужчина чувствительный - но так и надо, это же артист, эмоциональный и чуткий (при всей своей локальной упертости).

Вот это -- лучшая похвала :blush: . И за "вкусные детали" -- отдельное мерси. Разбирайтесь поскорее со своими авралами и возвращайтесь сюда :) , а я скоро еще выложу. Может, к вечеру.

29

Мазендаранские сцены одни из самых сильных. И полностью согласна на счёт Эрика - именно противоречивый, именно по-мужски противоречивый - эгоистичный и ранимый, а внезапные вспышки из-за ерунды - а у кого их не бывало?

30

Martian, мне кажется, что на твое восприятие Эрика очень сильно влияет благородный образ Призрака-Батлера из фильма. Это -- разные образы, диаметрально противоположные, я бы сказала. И при всем моем трепетном отношении к фильму и Батлеру, разбудившим во мне "призракоманку" ^^-0 , я больше люблю Эрика книжного именно за то, что он совсем не так идеален. В нем можно откопать такие психологические глубины -- ой-ой-ой:).

Приступы ярости . Это то, что называется лабильной психикой.  Эрик -- натуральный психопат, и ничего тут не поделаешь. А то, что он таскал за волосы Кристину и ползал по полу в книге, тебя не удивило?

Преследование одинокой женщины. А что, опять же Кристину он не преследовал? Карлотте не устраивал подлянок? Бюке не подвешивал на декорации? А все эти "невинные" шуточки на ухо зрителям в ложах, с разоблачением их жен и пр.? Как это все увязать с высокоморальным и одухотворенным Эриком?
Моральный облик Эрика Призрака Оперы у меня с самого начала вызывал массу вопросов. Что не мешает мне его любить:)

Холодный практицизм. Ну в его жизненных обстоятельствах без холодного практицизма и этой живучести, о которой он все время говорит, он бы просто не выжил. И на наличие этого практицизма в романе есть масса указаний. В том числе и то, что, пока Кристина билась головой о стенки у него в подвале, он все же сходил к директорам за своими денежками -- не забыл. В такой-то момент! ^^-0
Я как раз и хотела понять сама и показать другим, что все эти его качества вполне совместимы и между собой,  и с высоким творчеством, и со всем прочим. То есть противоречивость его заложена Леру -- никуда от этого не денешься.

Гренуй? А что, Гренуй -- в фильме, не в книге -- у меня сразу вызвал ассоциации с Эриком ;-) . Тот же талант, та же полнейшая девственность в смысле моральных устоев. Но Эрик все же более цивилизованный товарищ:), культура у них разная.

Спасибо за сюжетный ход. Но у меня уже все сложилось в голове, кроме того эта линия развита в уже написанной части.

opera, спасибо!

Самое лучшее, что тут есть - это совершенно правильная "мужская" интонация - совершенно отличная от того тона, которым написана история Лизы. Да, это говорит (думает) мужчина чувствительный - но так и надо, это же артист, эмоциональный и чуткий (при всей своей локальной упертости).

Вот это -- лучшая похвала :blush: . И за "вкусные детали" -- отдельное мерси. Разбирайтесь поскорее со своими авралами и возвращайтесь сюда :) , а я скоро еще выложу. Может, к вечеру.

Батлер не разбудил во мне фантомана - ко времени выхода фильма мой фантоманский стаж насчитывал уже 4 года.
Со мной произошел импритинг - Эрик для меня раз навсегда только книжный.

НО - этого самого книжного я вижу по-другому.
Это совершенно субъективно, я постоянно пишу ИМХО.

Но не складывается в моей голове образ твоего Эрика. Ну хоть убейте!

Про лабильную психику - понимаю. Но опять же - у Леру эти его взрывы бешеные - от какого-т отчаяния, от безнадежности полнейшей. При всех его закидонах  и психопатичности - в нем остается что-то такое, за что хочется его понять и простить. Не подберу слова сейчас для этого качества.
А у твоего персонажа я этого проявления как раз не вижу.

Мне кажется, и практицизм у него был импульсивным, и не раз Эрик спрашивал себя - для чего все это ему нужно.
Визиты к директорам за финансами и прочее - это что-то вроде мимикрии к нашему обществу. Приспосабливаться он умел - факт, иначе бы кранты через неделю.

Бюке - самозащита. Накануне всех надежд, связанных с Крис - его могли разоблачить. Отсюда вывод - действовать как можно быстрее, чтобы вернее заткнуть Бюке рот.
Действие из той же оперы, что пристукнуть горячей сковородкой грабителя, который залез в твою квартиру. Только Эрик - в разы опаснее.

Невинные шуточки - а ты знаешь, вот здесь я его не только понимаю, но и в восторге! В полнейшем! Мне пару раз выпадала возможность подшутить чем-то схожим образом - до сих пор рот до ушей, когда вспоминаю.
Это такое наслаждение! Власть, ирония, наслаждение дергать марионетку за ниточки, видеть тупых ослов, управлять ими! Эхх!
Так что здесь я его не только одобряю - но и, поворюсь, в полном восторге, хоть это и нелогично.
Но еще раз - высказываю исключительно свое мнение.

Ползание по полу и таскане за волосы - это уже аффект, самый настоящий. Но он все-таки сдержался в итоге - самому-то было больнее. Кристина сама сознает - что в тот момент "не могла оказать никакого сопротивления". И если не ошибаюсь, он не вцепился ей в волосы - " моими ногтями раздирал свое лицо" - это что?

У Эрика книжного, если уж сравнивать с Гренуем, есть и мораль - пусть весьма своеобразная. И у него действительно есть интеллект, а не звериная хитрость, как у парфюмера.

Мне как раз твой персонаж Гренуя напоминает этими качествами.

Да, еще - лично я в Эрике как раз такой живучести не вижу. Наоборот - уязвимость и хрупкость. Плюс к этой незащищенности - большой заряд внутренней силы, отсюда - все приключения, которые он все-таки перенес.

Короче, я бессменный, хоть и субъективный адвокат книжного Призрака. Но даже адвокат не будет утверждать, что Эрик идеален. Он не идеален. Он человечен. За то и люблю.