*
Предан. Опять предан…
Впрочем, чему тут удивляться? Она предала меня живого. А уж мертвого…
Спасибо Эрику Благоразумному, если бы не он, так бы я и валялся сейчас у себя в подземелье не погребенным, и крысы обгладывали бы мои не слишком аппетитные кости…
Конечно, если быть честным, никакие крысы мои кости не обгладывали бы, потому что меня похоронил бы Антуан, да не один, а с помощью дароги. Однако сути дела это не меняет — погребен я или нет. Она на мои похороны не явилась, несмотря на данную клятву.
Обрадовалась, небось… Еще бы! Свобода! Конец всем страхам!..
Всем страхам?.. Как бы не так…
…За окном экипажа мелькали рабочие предместья Петербурга. До конечного пункта моего путешествия оставалось всего ничего. Быстро он меня домчал, этот лихач… Тридцать верст меньше, чем за два часа. Хотя, зачем я проехал эти тридцать верст и что буду делать там, куда еду, я не имел ни малейшего понятия…
…Покинув дом маленькой баронессы — как всегда, нелепо, глупо, театрально, — я выбежал на улицу. Безумная ярость, вскипевшая во мне и мутной, грязной пеной выплеснувшаяся наружу, гнала меня вперед. Не разбирая дороги, я мчался по весеннему парку, и, по мере удаления от театра последних событий, ко мне понемногу возвращалась способность мыслить и рассуждать, что, однако, не приносило должного облегчения.
Опять я не совладал с собой, опять устроил какой-то жалкий спектакль… Безобразная сцена… Гадость. Глупость.
Я снова повел себя как невоздержанный, невоспитанный идиот. Мне следовало объясниться по-человечески. Я мог выразить свое недоумение, неудовольствие, свои претензии, обиду — конечно, мог, это мое право! — но не в такой же непотребной форме!
Хотя все еще можно исправить, думал я. Я пойду к Ней, объяснюсь, покаюсь, попрошу прощения! И Она простит меня, как прощала раньше, а я прощу Ее — конечно, прощу, ведь Она — это Она! — и все вернется на круги своя, и мы снова…
О возвращении в дом маленькой баронессы не могло быть и речи. И я помчался на станцию, где, не тратя времени на ожидание поезда, нанял извозчика…
…Это было всего два часа назад, даже меньше… Я все еще ощущаю ладонями Ее хрупкие плечики… Мои пальцы все еще хранят ее запах — чуть лимонный аромат вербены. В глазах у меня все еще стоит Ее обезображенное страхом лицо… Как Она глядела на меня!.. Как на врага. Как на призрак. Как на опасную, кровожадную тварь, явившуюся с того света, чтобы растерзать Ее…
Хотя что Она могла подумать, как глядеть, когда я обошелся с Ней самым чудовищным образом?.. Схватил, сдавил, тряс, как… как тряпичную куклу…
Странно, однако, что сейчас при воспоминании об этом непотребстве я не испытываю больше ни малейшего раскаяния. Мне мерзко вспоминать об этом — но и только… В сущности, я вообще ничего не испытываю. Никаких чувств.
Нет ни стыда, ни боли… Исчез и клин… Лишь зияет пустотой развороченная им душа, и в поднявшейся с ее дна мути поблескивают обломки попранного, оскверненного, бессмысленного сокровища…
*
Вестибюль гостиницы сверкал золотом и утопал в коврах. Справившись на всякий случай у портье, не возвращались ли граф и графиня де Шаньи, и получив отрицательный ответ, я уселся в дальнем конце зала в глубокое кресло, с которого прекрасно была видна внушительная входная дверь. В холле было людно, дверь беспрестанно вращалась, впуская новых и новых посетителей. Несколько раз сердце мое начинало колотиться как бешеное, но мне тут же приходилось убеждаться, что вошедшая с улицы пара не имеет ничего общего с теми, кого я жду. Шло время, напряжение последних дней делало свое дело: постепенно на смену крайнему возбуждению, в котором я покинул дом баронессы, и глубокой апатии, охватившей меня к концу пути, пришла свинцовая усталость. Мне хотелось свернуться тут же, на ковре, и уснуть, уснуть, уснуть — хоть на час, хоть на десять минут, а там — будь что будет!..
Чтобы как-то отвлечься, я принялся вызывать в памяти события трехнедельной давности, разворачивавшиеся в этих же пышных интерьерах. Вот после путешествия по ночному Петербургу мы входим с ней в этот самый вестибюль; она так изысканно хороша, что все с завистью оглядываются на нас… Вот она сидит в кресле, с робким любопытством озираясь по сторонам… Вот служитель ведет нас в апартаменты, я держу ее под руку, голова кружится от предвкушения волшебного вечера… Вот я снимаю с нее пелерину и шляпу…
На смену этим картинам пришли другие, еще более волнующие. Маленькое нежно-розовое ухо и тонкая рука, заправляющая за него выбившуюся из прически каштановую прядь… Высунувшаяся из-под одеяла трогательно-круглая пятка… Маленький скорбный рот, неожиданно расцветающий детской задорной, чуть кривозубой улыбкой… Восхитительная округлость, обтянутая шелковой тканью ночной сорочки… Голубая жилка, сбегающая по длинной, тонкой шее к усыпанному кровавыми каплями серебряному сердечку, а потом ниже, ниже… Лучистые серые глаза, освещающие все вокруг своим радостным сиянием…
…И тут перед моим мысленным взором явились другие глаза — непроницаемые, наглухо закрытые, потухшие, глядящие без всякого выражения с такого же закрытого, непроницаемого — каменного! — лица, мертвенной бледностью соперничающего с белым кафелем печки…
Дьявол! Проклятье! За все это время я ни разу не подумал о ней! Каково ей было присутствовать при этой безобразной сцене? А каково ей сейчас?! Она же там одна!!! Одинокая, расстроенная, растерянная! Оскорбленная. А я, что я тут делаю? Вот болван! Мне надо быть сейчас там, у нее, рядом с ней. Это перед ней я должен каяться, у нее просить прощения за безобразную сцену! Мне надо всё, всё ей объяснить!
Все объяснить!.. А что, если за меня это уже сделали другие?..
Дьявол! Дьявол!! Дьявол!!! Вот почему их до сих пор нет! Они раскрывают ей глаза на чудовище, которое она беспечно впустила в свой дом!
Я задохнулся от ужаса. Маска намокла от проступившего на лбу холодного пота.
Нет. Не может быть! Что они обо мне знают? Что я жил в подвале под Оперой? Так я это и сам ей рассказывал. Что был Призраком? Она и это знает. А остальное… Они ведь не читали моего предсмертного письма! А значит, «восточная эпопея» им не известна… Какое счастье!!! Господи!!! Вот уж действительно — «нет худа без добра»… Выходит, я не беситься должен был, а благодарить графиню за то, что Она не выполнила своего обещания! Что мои глупые признания так и остались не прочитанными…
А что, если дарога наболтал этому отважному полярнику о моих персидских подвигах, пока они поджаривались вдвоем в «африканском лесу»?.. У него было предостаточно времени для воспоминаний, да и обстановка располагала к изобличительным откровениям…
Я в отчаянии закрыл глаза, призывая на помощь Эрика Благоразумного и его несокрушимый здравый смысл. Нет. Дарога не мог. И дело не в его хваленой порядочности и не в странном расположении к чудовищу — и тому, и другому есть предел. Он сам по уши вымазан в этой мерзости. И обвиняя меня во всех известных изуверствах, он неизбежно изобличил бы и себя самого. А это не в его интересах. Нет, с этой стороны опасности быть не может!
Про нашу с Ней историю, про мои безумства они тоже не станут распространяться — ведь это скомпрометировало бы досточтимую графиню… Что еще есть у них против меня? Несколько часов, проведенных «другом детства» в зеркальной комнате? Театральные россказни о злодействах Призрака Оперы? Загадочная смерть братца — Филиппа де Шаньи? Сущая безделица в сравнении с «розовыми часами Мазандерана». Я в два счета развею эти обвинения, успокою ее… Она поверит. Поверит, как верила мне все это время…
Однако тем более мне надо быть там! Там! А, вместо этого, я сижу черт знает где и дожидаюсь у моря погоды! Где их черти носят, этих голубков? Сколько можно ждать, в конце концов?! Да и чего я, собственно, жду? Что буду делать, когда они наконец явятся? Разве мне надо что-нибудь от них? От Нее? Чего я хочу? Чего хотел всегда? Любви? Нет у Нее для меня любви — ясно как дважды два. Я и раньше знал это, а сегодня… Ужас, который я прочел в Ее глазах, как нельзя более красноречиво сказал обо всем. Разве можно перепугаться так при виде того, к кому питаешь хоть каплю теплого чувства? «Ты не можешь меня напугать — я люблю тебя!» Да, права моя синица… Там, где есть любовь, нет места страху…
Так чего же я хочу? Возврата к прежнему? Не дай Бог! Нет, снова и снова переживать этот кошмар, эту беспросветную муку, эти постоянные сомнения и угрызения! Ни за что!
От него же мне и вовсе ничего не надо. Если я не стал сводить счеты с этим молокососом тогда, в разгар событий, то уж теперь… Хватит с него и той шишки, что он набил сегодня, ударившись о печку, когда я оттолкнул его.
Скорей, скорей, обратно, в Петергоф!
Но тут швейцар в сверкающей золотом ливрее в очередной раз метнулся к вращающейся двери и придержал ее, впуская в холл молодого мужчину, заботливо ведшего под руку даму, выказывавшую все признаки сильного недомогания. Лицо ее скрывал шелковый капюшон, не позволявший даже приблизительно определить возраст, голова бессильно клонилась на плечо спутника, и даже мне из моего дальнего угла было видно, как тяжело дается ей каждый шаг по толстому мохнатому ковру. Приняв их за сына и его утомленную долгим переездом матушку, я встал, чтобы надеть лежавшее на соседнем кресле пальто, машинально продолжая следить за ними. Усадив даму в кресло — то самое, в котором всего три недели назад сидела она, — мужчина подошел к стойке и начал о чем-то переговариваться с портье. Тот, к моему крайнему изумлению, вдруг протянул руку в моем направлении и с полупоклоном сказал что-то мужчине, который весь напрягся и обернулся… В этот самый миг рядом со мной, словно из-под земли, вырос мальчик в униформе и, поклонившись, сказал, что граф и графиня де Шаньи, которых я дожидаюсь, только что вернулись в отель.
Должно быть, я действительно изрядно переутомился за последние дни, иначе как объяснить тот факт, что я не узнал их сразу — Ее и «друга детства»? Более того — принял за мать и сына?
Сжимая в руках пальто, я смотрел на него. Он стоял как вкопанный в десятке шагов от меня, переводя полный отчаяния взгляд с меня на Нее, по-прежнему неподвижно полулежавшую в кресле и не подававшую признаков жизни. Во всем его облике читалась такая растерянность, такой испуг, что мне стало жаль этого мальчишку, не знавшего, как защитить свое сокровище от «злого гения». Некоторое время мы молча глядели друг другу в глаза, потом, положив пальто обратно в кресло, я прошел мимо него, как мимо пустого места, к стойке портье и спросил бумаги и чернил. Когда же, получив и то, и другое, я обернулся, ни его, ни Ее в вестибюле не было. Исполненный решимости, я вернулся обратно и, придвинув ближе низкий столик, на едином дыхании написал следующее:
«Милостивая государыня! Любезная графиня!
В мире нет слов, способных выразить всю глубину моего раскаяния перед Вами. Как посмел я, недостойный, разочаровать Ваше Сиятельство и явиться пред Ваши светлые очи живым и невредимым! И это после того как Вы и Ваш высокородный супруг несколько лет пребывали в счастливой уверенности в том, что моя далекая от совершенства плоть давно истлела в подвалах известного Вам выдающегося творения господина Гарнье (кстати, моего нынешнего однофамильца)! ПризнаЮ, что, не сдержав своего обещания умереть, — прошу заметить, не по своей воле! — я поступил недостойно и должен был бы приложить все усилия, дабы исправить сию непростительную оплошность. Возможно, более добродетельный человек на моем месте так и поступил бы — не тогда, так сейчас, когда открылась вся низость моего чудовищного обмана, — но, увы, наложить на себя руки не позволяют мне ни мои религиозные убеждения, ни планы на ближайшее будущее. Кроме того, я боюсь огорчить этим одну благородную особу, проникшуюся ко мне, в отличие от Вас, милостивая государыня, не только христианским милосердием, но и вполне человеческими чувствами.
Посему, любезная графиня, не имея возможности порадовать Вас своей физической смертью, предлагаю Вам ограничиться символическим актом. А именно: я торжественно обещаю навеки исчезнуть из Вашей драгоценной жизни и заверяю, что сей символический уход будет столь же окончателен и бесповоротен, как если бы я на самом деле собирался пересечь воды Стикса.
Что касается кольца, которое Вы приняли некогда от меня живого и, в соответствии с нашей прежней договоренностью, обязались вернуть мне же, но уже мертвому, то я освобождаю Вас от сего обязательства. Пусть сей материальный знак моего нематериального отношения к Вашему Сиятельству послужит залогом моих добрых намерений и памятью о тех блаженных временах, воспоминания о коих, я уверен, ласкают душу не только Вашему покорному слуге, но также и Вам и Вашему досточтимому супругу (надеюсь, удар о печку баронессы фон Беренсдорф не причинил ему особого вреда).
Нижайше уповая на благородство и великодушие Вашего Сиятельства, в коих я не далее как сегодня имел счастье еще раз убедиться, смею выразить робкую надежду, что и после моей символической кончины Вы, а равно и Ваш досточтимый супруг, сохраните светлую память о том, кто навеки останется Вашим преданным другом и покорным слугой».
Подписавшись лихим трудно читаемым росчерком, я засунул письмо в конверт, надписал на нем имя графини де Шаньи и, отдав портье с просьбой вручить немедля, опрометью бросился искать извозчика.
*
…Я безмятежно дремал в мчавшейся к Петергофу пролетке, когда внезапный толчок заставил меня резко выпрямиться и сесть, широко раскрыв глаза. Сердце переполнилось восторгом и ликованием, ибо я прекрасно знал, что случилось: то пришла Она — моя Музыка. Уже более трех недель Она посылала мне знаки, мелькая прекрасным видением где-то на горизонте сознания… То и дело доносился до меня Ее далекий голос, я улавливал Ее дивные, но пока еще смутные очертания, ощущал на своем лице Ее благоуханное дыхание, но до сих пор мне ни разу не удалось в полной мере ни услышать Ее, ни лицезреть, ни осязать… И вот Она явилась! Явилась во всем великолепии своих сверкающих алмазными звуками одежд! Зазвучала внутри меня серебром органных труб и дивными скрипичными переливами! Заполнила собой каждую клеточку моего существа! Заискрилась, вспенилась, норовя вот-вот излиться наружу драгоценным потоком!
— Погоняй! Погоняй!!! — В припадке нетерпения я ткнул возничего в спину тростью. — Заплачу вдвойне!
Нельзя, нельзя медлить! Скорее добраться до инструмента, скорее зафиксировать это чудо, рождающееся у меня на глазах! Благоговейно затаив дыхание, я изо всех сил старался удержать до времени рвущееся наружу волшебство — чтобы ни одна капля, ни одна нота, ни один гран этого сокровища не пропали втуне!
…Подъезжая к дому, я издали увидел пробивающийся сквозь зазеленевшие кусты сирени свет в окнах ее гостиной. Однако! О чем они там думают? Не иначе как эта разгильдяйка Наташка забыла потушить на ночь лампу. Так никакого керосина не напасешься… Да и до пожара недалеко… Эх, нет у них в доме настоящего хозяина…
Эти мысли пронеслись в голове в короткие мгновения, которые понадобились мне, чтобы расплатиться с извозчиком и в три прыжка добежать до рояля. Едва раскрыв крышку, я позабыл обо всем на свете, и уж тем более о керосиновых запасах баронессы фон Беренсдорф…
*
Тихо… Старинные часы в углу показывают три часа… Три часа чего? Кажется, дня… Какого дня? Я сел на тахте, вяло озираясь по сторонам и силясь вспомнить, сколько времени прошло с того момента, как это началось… Приехал я ночью, под утро — это точно, потому что было темно. Потом был день, потом опять ночь, потом еще день, еще ночь… Охламон приходил раза три, спрашивал про ванну, про завтрак, про обед… Потом перестал приходить… Привык, сын шайтана: знает, что меня нельзя трогать в такие дни… Что, пока это не стихнет, я ни на что не способен… Кроме одного… Я оглянулся на рояль, вокруг которого валялись груды скомканной бумаги — свидетельство снизошедшего на меня вдохновения. А вот и оно, самое главное — лежит на крышке инструмента: аккуратная стопочка исписанных с обеих сторон нотных листов. Моя «Nachtmusik». Первая из задуманного цикла сонат для скрипки и органа…
Я долго размышлял о форме своего будущего произведения. Суть его, его содержание были мне ясны с самого начала. Это должно было быть нечто вроде сюиты или цикла небольших пьес, по длине и наполненности соответствующих тем дивным дуэтам, которые почти еженощно разыгрываются в ее спальне. С самого начала знал я и то, что одним из участников этих дуэтов будет скрипка. Относительно же второго инструмента мне никак не удавалось определиться. Я долго колебался между второй скрипкой, фортепьяно и органом, исходя как из соображений эстетического порядка, так и чисто практических: если партию фортепьяно и любой из скрипок я смогу исполнить в любой момент, то с органом у меня явно возникнут осложнения. Хотя воспоминания об умопомрачительных дуэтах для скрипки и органа, которые мы разыгрывали в дни моей далекой юности с братом Огюстом, все больше и больше склоняли меня в пользу последнего. Теперь же все эти сомнения позади… Ибо отныне я знаю, что пишу. Моя «Grosse Nachtmusik» будет восхитительна! И пусть сейчас в работе мне приходится довольствоваться лишь роялем — это ненадолго. У меня будет орган! Если не настоящий, то хотя бы позитив или на худой конец фисгармония, но приобрести его я намерен в самое ближайшее время…
…Я еще раз прислушался. Тихо… Тихо снаружи, тихо внутри… Музыка ушла так же внезапно, как и явилась. Это случилось сегодня утром, на рассвете. Иссяк сверкающий алмазный поток, и я без сил повалился на тахту, словно механическая игрушка, у которой кончился завод…
— Лепорелло!!! — не в силах добрести до звонка крикнул я.
В дверях показалась рыжая шевелюра охламона.
— Мыться, бриться, одеваться!.. Кстати, а какое сегодня число?
— С утра было восьмое мая, — недовольно бросил он, исчезая за дверью.
Восьмое… Значит, идут третьи сутки… Ну, это еще ничего. Бывало и поболе. Дней десять — двенадцать кряду не желаете? Без сна, без еды, без питья. Несколько пригоршней ледяной воды на лицо — чтобы освежиться, одна в рот — чтобы не страдать от жажды. И всё. Вот когда я работал над «Дон Жуаном»…
…Внезапно я почувствовал, как волосы на моей всклокоченной со сна голове встают дыбом. Потянув за собой причудливую цепочку ассоциаций, воспоминание о «Дон Жуане» привело мысли к событиям трехдневной давности. Дьявол!!! Что я делаю?! Мне давно следовало быть там, у нее!!! Хорош, хорош!!! Явился без предупреждения, учинил скандал, перепугал ее гостей, исчез почти на трое суток, ничего не объяснил, ничего не даю знать о себе… Что она могла подумать?!
Однако она-то сама куда подевалась?
— Лепорелло!!!
Дверь снова приоткрылась, и в проем просунулась все та же недовольная физиономия.
— Меня никто не спрашивал?
— Никто.
— И от Елизаветы Михайловны никого не было?
— Никого. Чего спрашивать-то? — неожиданно огрызнулся он. — Кабы был кто, я бы сказал… А раз я не говорю, так, стало быть, и не было никого…
Он уже скрылся было за дверью, но вдруг вернулся вновь и, сверля меня колючим взглядом светлых глаз, угрюмо пробурчал:
— Уезжают они. Насовсем. Наталья Прокофьевна утром в лавке сказывали. Елизавета Михайловна первые, а потом и они. Так-то, — сокрушенно вздохнул он и вышел вон.
*
Дверной колокольчик уже несколько мгновений захлебывался надсадным истерическим дребезжанием, грозившим разорвать и без того раскалывающуюся от боли голову, когда дверь наконец отворилась и на меня уставились круглые от испуга карие глаза Наташи.
Не в силах произнести ни слова от сдавившего горло нервного спазма я грубо оттолкнул ее и ворвался в гостиную.
— Мсье Эрик! Мсье Эрик! — заголосила она мне в спину, оправившись от первого испуга. — Нету барыни дома! Уехали они! Совсем уехали!
В комнате все было по-прежнему, не было только ее. Растерянно оглядевшись, я обернулся к Наташе.
Она оторопело смотрела на меня, прижав к губам ладонь. Что ж, удивление ее понятно — таким мсье Эрик еще ни разу не являлся ее простодушному взору. Измятый сюртук, наброшенный на распахнутую до пояса трехдневную сорочку, слипшиеся нечесаные волосы, наскоро прилаженная помятая маска… Я выскочил из дому как был, без шляпы, успев лишь накинуть на ходу сюртук. Не было у меня времени ни на приведение себя в порядок, ни на обдумывание своих действий. В мозгу засело одно слово: насовсем, насовсем, насовсем…
— Вот-с… — Она наконец пришла в себя и, взяв что-то с рояля, протянула мне. — Велели передать, коли придете-с…
Я принял у нее из рук футляр и, раскрыв его, тупо уставился на маленькое кровоточащее сердечко — мое окровавленное сердце, возвращенное за ненадобностью… В глазах потемнело от ярости… Уши заложило от собственного волчьего воя…
Не глядя на прижавшуюся в ужасе к стене прислугу, я бросился по навощенным ступенькам наверх, в спальню, где перед раскрытым настежь шкафом стоял сундук, наполовину заполненный ее платьями. Смутно осознавая, что делаю что-то не то, я выворотил содержимое сундука на пол и, отшвырнув его пинком ноги в угол, принялся метаться по комнате, круша все, что попадется под руку, пока не добрался до старинного бюро. Вопреки обыкновению, пузатая крышка была закрыта на ключ. Не долго думая, я вооружился бронзовым подсвечником, но тут на локте у меня повисла тяжелая масса.
— Мсье Эрик!!! Мсье Эрик!!! Что ж вы такое делаете, господи?!! Разве ж можно так?!!
— Прочь с дороги, тварь!!! — обретя дар речи, прошипел я и, обернувшись, занес подсвечник над ее головой.
— А-а-а-а-а-а-а-а! — С истошным криком она кубарем скатилась с лестницы, предоставив мне полную свободу действий, которой я не преминул воспользоваться.
Трах!!! — разлетелась в щепы инкрустированная перламутром крышка, и, схватив заветную кожаную тетрадь, я вылетел из дома, оставив позади себя растрепанную, обезумевшую от ужаса Наташу.
*
«В отчаянии перебирала я в памяти все, что произошло за последние два с небольшим месяца. Предо мной представала ужасная картина. Не умея скрывать свои чувства, я все время выказывала ему свою любовь, преследовала его, вплоть до того, главного дня, когда фактически сама бросилась к нему в объятия, — ему оставалось лишь взять то, что я навязывала ему изо всех сил. А ведь за все это время от него самого я не услышала ни единого слова о любви: он либо молчал, либо отшучивался. Зато я постоянно твердила ему, что люблю его… Он же, наверняка, только и делал, что сравнивал меня со своей белокурой возлюбленной. Конечно! Так и есть! Вот, что означали все его загадочные, непроницаемые взгляды!»
С трудом разбирая торопливые нервные строчки, я продирался сквозь сумбурные мысли и сомнения сестры милосердия. Все же я явно переоценил ее здравый смысл и чуткость! Рано обрадовался… Ну, как она могла не понять, что «юная дива» не имеет к ней никакого отношения?! Что это две разные жизни, никоим образом не связанные между собой?! Да если бы не эта дикая, невероятная случайность, она никогда не узнала бы о существовании Той, Другой!
«Сравнивал»... Ну, сравнивал... И что? В том-то все и дело, что это сравнение ни к чему меня не обязывало! Мне вовсе не надо было выбирать. У меня были обе! Обе!!! Одна — такая, другая — сякая. И вопрос выбора так и не встал бы, не появись эта парочка здесь. Да он и так не встал… Что тут выбирать? Безумие и тяжкие муки против покоя и умиротворения? Надо быть полнейшим кретином, чтобы выбрать первое, отказавшись от второго!
«...Что ж, я не так глупа, чтобы не понимать, что сравнение это было не в мою пользу. Разве могла я, почти тридцатидвухлетняя женщина, пусть довольно приятной, но далеко не идеальной наружности, с более чем скромными способностями, тягаться с юной, фарфороволикой, золотоволосой северной красавицей, да еще и оперной певицей в придачу?»
Так, дорогая моя, так!!! Именно так глупа!!! При чем тут наружность и цвет волос?! Разве это главное, черт подери?! И вообще, пристало ли вам тягаться с кем-то, баронесса? Вроде бы такой высокородной особе это совсем не по чину!
Перепрыгивая через пятое на десятое, пропуская неразборчивые места, я продолжал читать, ощущая, как жалость к ней, охватившая меня с первых строк, постепенно превращается в глухое раздражение, граничащее с откровенной злобой. Я чувствовал себя обиженным, обманутым, преданным. Да-да! Именно! Преданным — в который раз! Предательство, кругом одно предательство! Боже, ну как же так?! А я-то, осел, думал, что кто-то наконец меня понимает!!!
«Надо признаться, я и прежде в глубине души понимала, что люблю его гораздо больше, чем он меня. Так обычно и бывает: один из влюбленных любит сильнее, другой же лишь отвечает на чувство первого. Меня не страшило это, потому что моя любовь к Эрику была так огромна, что мне достаточно было просто быть рядом с ним. Но тогда я думала, что нас двое — он и я… Теперь же, увидев, что в его сердце живет эта юная дива и что мне отведен там, в лучшем случае, темный чулан, угол за печкой, я поняла, что не могу довольствоваться столь жалкой ролью. Однако я знала: приди он сейчас, и я с радостью ухватилась бы за эту соломинку, чтобы вновь возвести шаткое здание своего иллюзорного счастья… Раньше, в своем стремлении к ясности, я давно бы уже побежала к нему, но теперь… Теперь мне нечего было ему сказать… Это он должен был разубедить меня, дать мне новую надежду… Но он не приходил…»
Черт!!! Черт!!! Черт!!! Как глупо, господи!!! Как бездарно глупо!!! Ведь зайди я три дня назад к ней — и все могло быть иначе. Это ведь меня она ждала тогда, ночью, когда в ее окнах горел свет… Она приняла бы меня, она не смогла бы меня оттолкнуть... А я...
Но ко мне же пришла Музыка!!! Как она не понимает?! Му-зы-ка!!! Мог ли я рисковать и отвлекаться на что-то другое? И разве не для нее я пишу свои сонаты? Разве не она — мой соавтор, моя вдохновительница? Мадонна делла Каритá… Так почему же она не пришла сама, как приходила раньше?!
«…Эрик так и не появился, а это означает одно: я приняла правильное решение. Не знаю, как он справится со своей болью, но я ему больше не смогу помочь. Через час со станции уходит поезд на Петербург. Ночь я проведу в гостинице (я не хочу ночевать в доме у брата), а утром уеду в Смердовицы, где и подготовлюсь к путешествию в Швейцарию. Наташа останется пока здесь, чтобы собрать вещи и прибраться в доме, а через несколько дней присоединится ко мне и будет сопровождать меня в Монтрё.»
Что делать? Самое разумное — поехать за ней. Спросить у дуры Наташки, где находятся эти чертовы Смердовицы, и сейчас же отправиться туда, чтобы завтра встретить ее на месте. Вот она удивится! Обрадуется! Впрочем, не уверен…
Но где взять силы?! Боже, как же я устал!!! И еще этот нож все ворочается и ворочается в сердце…
Всё. Никуда не поеду. К черту. К дьяволу.
Она сама написала, что это конец. Значит, конец. Теперь уже точно.
Надо собраться с мыслями. Подумать, как быть дальше.
— Лепорелло!!! — Я с силой вдавил кнопку звонка и не отпускал ее несколько мгновений, пока в дверь не просунулась рыжая голова.
— Вот что… — Язык еле ворочался от усталости. Мысли тоже. Но ничего, есть у меня в запасе одно средство… Верный способ, не раз испытанный… — Принеси-ка сюда коньяк и стакан — побольше. Только не початую бутылку, а целую, там должна быть… — Из последних сил я махнул рукой в направлении кухни. — И ступай, иди куда-нибудь… С глаз моих долой… До завтра ты мне не нужен, понял?.. Только живо, живо!!!
Сейчас, сейчас все встанет на свои места… Не в первый раз… Появятся и силы, и мысли, и планы, и надежды на будущее. Надо встряхнуться, очиститься, прояснить голову. А она… Ее больше нет. И любви ее тоже нет. Да и не было никогда… Иллюзия… Призрак…
Устроившись с ногами в кресле, я снова взялся за дневник, до мяса обкусывая ногти.
«Я думала написать Эрику, но не смогла пересилить себя: за эти три дня я растеряла все слова. Наташа просто передаст ему гранатовое сердечко. Почти три недели я носила его, не снимая, и часто при ходьбе мне казалось, что это его, Эриково сердце стучит в моей груди в унисон с моим собственным. Но теперь я знаю, что не вправе носить его. Ну а пепельную прядь я вынула и сохраню среди прочих своих реликвий, вместе с перламутровой миниатюрой и с детским альбомом…»
Совсем забыл. Изогнувшись змеей, я достал из кармана футляр, переданный мне толстухой Наташей. Маленькое серебряное сердечко по-прежнему кровоточило всеми своими камешками. Я щелкнул замочком. И правда, пусто… Что за глупости, право слово! Зачем ей этот клок волос? Теперь-то? Как там? «Снявши голову, по волосам не плачут»? Что правда — то правда… Я надел цепочку на шею, и от холодного прикосновения пустого медальона утихшая было злость вернулась с новой силой.
Растеряла?!! Она растеряла слова?!! Ну, сударыня, берегитесь!!! Я-то их еще пока не растерял!!!
— Степан!!! — визгливым от нетерпения голосом заорал я в тот самый момент, когда охламон влетел в комнату с коньяком и стаканом. — Перо и чернильницу мне!!! Быстрее!!! Там, на секретере.
Бросив читать на полуслове, я сорвал с себя маску, налил полный стакан коньяку, выпил его одним махом и раскрыл чистую страницу.
«Сударыня!..» — старательно вывел я первое слово, вложив в него весь яд, вскипавший в моем оскорбленном сердце.
Сейчас я выскажу ей все, что думаю о ней и о ее хваленой любви! Предательница!!! Лгунья!!! Разве так любят?!!!
«Милостивая государыня!..» — начал я сызнова и опять замер, теряясь в разбегающихся мыслях.
Не-е-е-ет, нет чудес на этом свете!!! Не может их быть!!! Вот и доказательство!!! А я-то, наивный дурак, поверил в простую человеческую любовь! Рассиропился!!! Музыку пишу для нее! Предложение делать собрался!!!
Обмакнув перо в чернила, я предпринял третью, уже менее уверенную попытку:
«Баронесса!..»
Жирная клякса шлепнулась на бумагу в том месте, где должны были появиться, но так и не появились жгучие, горькие слова моего праведного гнева. С удивлением и негодованием я увидел, как рядом с кляксой упала еще одна, прозрачная капля, потом другая… Слезы?!! Ну уж нет!!!
Я наполнил стакан еще раз, через силу влил его в себя и снова взялся за перо. «ДЕРЬМО!!!!!» — начертал я гигантскими буквами внизу страницы, выразив этим емким словом всю глубину своего отчаяния перед собственной бесхребетностью, и, поставив пять восклицательных знаков, с досадой отшвырнул от себя перо и тетрадь.
С трудом совладав с собственными коленями, я выбрался из кресла, чтобы пройти в спальню: мне хотелось окончательно расквитаться со спрятанным в глубине комода портретом сестры милосердия. Однако ноги не слушались, я споткнулся, зацепившись за ковер, и растянулся во весь рост посреди комнаты. Все ясно. Коньяк действует. Сейчас…
Кое-как мне удалось подняться на ноги, и, шатаясь из стороны в сторону, я бросился вон из комнаты… Ванная оказалась слишком далеко, дверь же в сад была открыта, и я почел за благо излить скопившуюся во мне мерзость на свежем воздухе. Еле держась на ногах, добрался я до первого дерева и, рухнув на колени, прижался лбом к шершавому стволу.
Жгучие слезы струились по моему лицу, мешаясь с холодным потом, в то время как нутро и душа освобождались от боли и страданий последних дней, от страстей и метаний, от иллюзорной любви и призрачного счастья — от всего того, что могло помешать несгибаемому, живучему Эрику начать новую жизнь…
Издаваемые мной далекие от гармонии звуки, которых я даже не пытался сдерживать, привлекли охламона, не успевшего еще выполнить моего главного распоряжения — убраться куда подальше. Все еще сидя на земле в обнимку с деревом, я услышал позади топот его ножищ, и сразу почувствовал на себе железную хватку его лап. Обхватив мою талию, он принялся тянуть меня вверх, чтобы поставить на ноги.
— Леонтий Карлыч! Леонтий Карлыч! Что с вами? Господи боже ж ты мой! — причитал он, пока окончательно не сбился с русского языка на финский.
— Убирайся!!! — огрызнулся я, отмахиваясь от него. — Я сам!!!
Но он все суетился за моей спиной, лопоча что-то на своем птичьем языке.
— Пшел прочь!!! Ты мне не нужен! — рявкнул я, обернувшись.
И сразу вспомнил, что на мне нет маски. Даже не вспомнил, а понял — по его изменившемуся лицу. Оторопело глядя на меня, он отступил на шаг назад.
— Воооон!!!! Вооон отсюда!!!! Навсегда!!!! Насовсем!!! Ты уволен! Проваливай!!!!
Прикрыв лицо рукой, я вскочил на ноги и, словно припадочный, завизжал и затопал ногами, изрыгая страшные проклятия. Он же, окаменев, не двигался с места, вылупившись на меня во все свои белесые гляделки. Бедняга и правда не понимал меня: словно издали, до меня вдруг донесся собственный омерзительный голос, и я услышал, что ору по-французски. Тогда для пущей убедительности я схватил стоявшую рядом лопату и замахнулся на него, сопроводив этот и без того красноречивый жест потоком русской площадной брани. Лицо мое снова открылось, но мне было все равно. Не знаю, что именно подействовало на охламона больше, но он наконец попятился и бросился наутек…
Всё. Один. Опять один.
С трудом переставляя ноги, я вошел в дом и поплелся в ванную.
Ничего, ничего. Все это уже было. И не раз. Сейчас, сейчас мой мозг прояснится, сам собой найдется выход, откроется новое дыхание… Эрик живуч… Эрик будет жить дальше как ни в чем не бывало…
Ополаскивая лицо прохладной водой, я укололся о трехдневную щетину. Совсем опустился, старина… Ладно, сейчас побреемся, обольемся водой, сменим белье — и за работу…
Я раскрыл бритву и тупо уставился в пустоту. Силы не возвращались. В мозгу, вместо ясности, зияла черная пустота.
Работать, работать… У меня столько незавершенной работы… Хватит надолго… Надо закончить «Розовые часы»… А там, глядишь, снова зашевелится «Музыка ночи»…
В сердце опять вонзился нож. Проклятье!!! Что же это такое?! Сколько можно?! Должно же быть средство?
Музыка, музыка — только музыка… Моя вечная, моя главная, моя лучшая любовь… Верное средство от всех напастей, прибежище в минуты, часы, дни, годы отчаяния… Скорее…
Рояль?.. В гостиной, далеко… Мне до него не дотащиться…
«Мадонна дель Инканто»?.. Осталась там, у нее в доме…
«Мадонна делла Каритá»?..
Я попробовал запеть, но связки, обожженные выпитым алкоголем, натруженные рвотой, истерзанные истошными воплями, отказывались повиноваться…
Собравшись с последними силами, я выпрямился во весь рост и, широко расставив ноги, вытянул вперед левую руку с воображаемой скрипкой. Затем глубоко вздохнул, занес высоко над головой отливающий серебром смычок-бритву и, зажмурившись, плавным движением провел по струнам…
КОНЕЦ ЧЕТВЕРТОЙ ЧАСТИ
Отредактировано Seraphine (2011-10-27 20:18:31)