Тааааак...
Выкладывать, значит, говорите?
Ну хорошо. Мне-то и самой не терпится.
Только там еще нет ни Кристины (живьем), ни "Мцыри". У Эрика, как я уже однажды говорила, СТОЛЬКО мыслей в голове -- причем самых разных , что до главного ему (и мне) никак не добраться .
Но что вышло, то вышло...
___________________________________________________
Это было позавчера. А вчера из всех углов уютного жилища моей баронессы поползла смертная скука. Увы. Несмотря на все прелести растительной жизни, которой я предавался последние дни, необходимости новых впечатлений для Эрика никто не отменял. Покой покоем, подумал я, но, если так пойдет дальше, эта гадина вконец одолеет беспечное чудовище и тогда оно начнет бросаться на ближайших представителей рода людского. А в таком случае, держу пари, я знаю, кому достанется в первую очередь…
…Я мог и не задавать ей этого вопроса. Но я все же задал. Приличия ради. Надо было видеть ее круглые растерянные глаза, когда я произнес это слово — «опера». «Ну, что, сударыня? — спросил я. — Не кажется ли вам, что мы давно не слушали оперу?» Тишина…
Прав, прав был Эрик Благоразумный: я тогда действительно хватил лишнего с разнообразием впечатлений — чуть насмерть не уходил бедную сестру милосердия. Долго, ох долго будет она еще вздрагивать при одной мысли о поездке в оперу! Смех, да и только!
Успокоив бедняжку заверением, что подвергать ее столь страшным испытаниям никто не собирается — по крайней мере, в ближайшее время, — я спросил, какую оперу она пожелала бы услышать дома, в камерном, так сказать, исполнении. В сущности, ее ответ мало что мог изменить: я и без того уже решил, чем заполню ближайший вечер. С другой стороны, в том, каким он будет, этот ответ, я тоже не сомневался. Что еще могла выбрать эта синица, которую я успел изучить, как свои пять пальцев? Удивительная предсказуемость, право слово. Хотя я, собственно, ничего не имею против, так только проще…
— «Лоэнгрин»! — звонко воскликнула она, воздев к небу сияющие глаза и блаженно улыбаясь. — Можно, это будет «Лоэнгрин»?
Что и требовалось доказать!
Помешались они что ли на этом «Лоэнгрине», честное слово — что она, что Людвиг! Король когда-то вообще чуть не довел меня до нервного расстройства этим своим «Рыцарем Лебедя». Спев по его просьбе заглавную арию не меньше сотни раз, я предложил в конце концов разыграть всю оперу, от увертюры до финала — благо в моем распоряжении имелось великолепное фортепьянное переложение, сделанное самим стариком Вагнером. Не заподозрив подвоха, Märchenkönig пришел от этой идеи в восторг.
Однако он рано обрадовался … Как изменился он в лице, когда, приготовившись наслаждаться в очередной раз этой приторно-героической клоунадой, услышал, что приготовил ему его любимец… Я же тогда изрядно повеселился, выместив все свое раздражение, всю свою злость на приевшемся мне до печеночных колик великом творении великого немца. Начав, как положено, с должной долей патетики и героического накала, я постепенно стал переходить на откровенно издевательский тон, импровизируя почем зря, намеренно перевирая партии, путая голоса, исполняя фальцетом басовые арии и наоборот — благо диапазон моего голоса позволяет выкидывать и не такие штучки. При этом я прямо на ходу заменял возвышенный бред бесстыдной отсебятиной на грани приличий. Не сразу осознав, что кто-то посмел посягнуть на его святая святых, бедный Людвиг закусил губу и начал краснеть, синеть, зеленеть прямо на глазах… Однако надо все же отдать должное королю и его чувству юмора, которое, если когда и подводило его, на этот раз ему не изменило. Он не стал прерывать моих бесчинств и, оправившись от первого потрясения, через несколько минут уже отвечал на выходки своего придворного «Лоэнгрина» — меня — хохотом и восторженными аплодисментами. После этого первого, столь удачного опыта мы «препарировали» таким же образом не одну оперу, исполняя их уже вместе (король настаивал на своем участии в действе, я же ничего не имел против), и каждый раз дурачились от души.
И вот, двадцать лет спустя Эрик решил тряхнуть стариной. И тряхнул. Неплохо тряхнул, надо сказать…
Устроившись в любимом кресле напротив рояля, она, как и Людвиг, не сразу поняла, что происходит. Почуяв неладное, она насторожилась, напряглась… Быстро, будто картинки в волшебном фонаре, побежали по бледному лицу, сменяя друг друга, разнообразные выражения: недоумение, удивление, негодование, интерес, любопытство… Ага! Вот и она уже смеется, с веселой укоризной покачивая головой, а потом и радостно хлопает в ладоши, внимая, как Эльза «тяжко скорбит душой» на четыре октавы ниже положенной ей тональности. Ну что ж! Браво и вам, мадам, браво! Забавно все же: я не раз подмечал это странное сходство — между ней и Людвигом. Что-то неясное, едва уловимое — в выражении обращенных на меня серых глаз, в этой детской застенчивости, замешанной на болезненно-остром чувстве собственного достоинства, которое того и гляди перерастет в неприкрытую фанаберию. Во всяком случае, за время общения с Людвигом мне не раз доводилось присутствовать при таких «чудесных» превращениях, и не удивлюсь, если нечто подобное случится и с моей синицей. Хотя вряд ли. Она же у нас еще и сестра милосердия, а этим птицам спесь не положена по званию… С другой стороны, не могу сказать, что это сходство меня радует, особенно после того, как я имел случай убедиться, в какое безобразие превратился с годами «сказочный король» моей юности…
…Аттракцион затянулся глубоко за полночь. Добавив — от себя — к последним тактам финала разнузданное глиссандо во всю клавиатуру, заставившее ее подпрыгнуть в кресле от неожиданности, я предоставил слово восхищенным зрителям. Выждав несколько минут, пока она отсмеется и вдоволь навосхищается моим музыкальным и актерским даром, я собрал все свое терпение и приготовился слушать не раз уже слышанные сетования о том, скольких представителей рода людского я мог бы осчастливить своими талантом, если бы только… Ну да, ну да… Кто только не пел мне этих песен, начиная с Альфредо и заканчивая этой восторженной синицей. А между ними были и Людвиг, и Гаэтано, и ее блаженный дядюшка, полковник Батурин. Даже молчаливый, невозмутимый дарога, и тот не устоял перед соблазном расписать мне мое блестящее исполнительское будущее, после того как однажды, явившись к нему доигрывать очередную партию в шахматы с «Мадонной дель Инканто» подмышкой, я имел неосторожность развлечь его скрипичными концертами Вивальди… Не было еще человека, который, услышав Эрика, поющего или играющего неважно на чем, не испытал бы подлинного восторга, да что там восторга — потрясения! — от его мастерства. Впрочем, ничего удивительного в том нет. Ну и что? Означает ли сие, что Эрик должен проникнуться вышеупомянутыми восторгом и потрясением и положить остаток жизни на удовлетворение нужд тех представителей рода людского, что жаждут приобщиться к великому искусству? Да никогда!.. Зря что ли он прожил столько лет в Национальной академии музыки, в этом святилище, в самом средоточии вышеупомянутого великого искусства?! Слышал он там и прекрасных музыкантов, и выдающихся певцов, чье мастерство не вызывало сомнений и давало им полное право выступать на этих замечательных во всех отношениях подмостках. Слышал… Но главное — видел, наблюдал, как слушают их другие, те самые «ценители», перед которыми он сам, по мнению всяких доброхотов, якобы должен метать свой бесценный бисер. Возможно, на несколько сотен тупых дур, являвшихся под эти священные своды лишь затем, чтобы покрасоваться в новых тряпках да за спиной у такого же тупого мужа пофлиртовать с каким-нибудь молодым повесой, и нашлась бы одна такая синица, что слушает божественные звуки, раскрыв рот и утирая слезы восторга, но я лично таких не замечал. То же самое можно сказать и про мужскую половину зрительного зала, бόльшая часть которой вообще ни черта не смыслит в музыке. Музыкальные критики? Газетные обозреватели? О, этого добра в моем театре обычно навалом. Но зачем они там — вот вопрос? Чтобы ответить на него, стόит только взглянуть на то, что творится в ложах во время спектакля: болтовня, смех, звон бокалов, какая-то непристойная возня!.. Что мне всегда было непонятно, так это смирение, с которым музыканты, певцы, артисты терпят все это безобразие… Нет, Эрика положительно нельзя выпускать на сцену! Окажись он там каким-то чудом и заметь хотя бы намек на нечто подобное, неизвестно, каким бы скандалом все это кончилось!..
Хотя… Все это пустое!.. И дело совсем в другом — к чему лукавить?.. Справится, справится Эрик со своими чувствами — только выпустите его на сцену… Только дайте взглянуть поверх рампы в отверстую пропасть зала… Ему ли не знать этого опьянения, этого предобморочного состояния, этого единственного в своем роде чувства, когда ты стоишь перед замершей толпой, осознавая, что все эти жалкие людишки в твоей власти и, повинуясь твоей прихоти — только твоей! — сейчас будут выть от ужаса, а потом реветь от восторга! Но цирк — не опера, не концертный зал… Никогда этого не будет… И не о чем тут говорить… К чему впустую сотрясать воздух?.. Обычно все эти пустопорожние разглагольствования о моем «служении музам», «высоком предназначении» и прочей чепухе, — кто бы ни заводил их со мной, — вызывают во мне одну и ту же реакцию: глухую злобу и острое желание отхлестать очередного доброжелателя если не в буквальном смысле, то хотя бы словесно — чтобы впредь ему неповадно было совать свой нос в чужие дела и болтать о том, в чем он ни черта не смыслит! А потому меня немало удивило собственное благодушие, с которым я выслушал страстные убеждения в моей «избранности», в течение нескольких минут изливавшиеся из уст сестры милосердия. Видимо, упражнения в безмятежности бытия, которым Эрик усердно предавался в последнее время, не прошли для него даром, да и вечер был слишком хорош, чтобы тратить его на глубокомысленные споры о смысле жизни. Как бы то ни было, безмятежно пропустив мимо ушей то, что должно было бы повлечь за собой вполне предсказуемые последствия, я почел за благо перевести разговор на другое и спросил ее, что она желала бы услышать в следующий раз…
…Только сейчас, узнав из ее разговора с братом, какой сюрприз приготовил мне Небесный Фокусник, я понял: то был знак!.. Его знак. Подсказка! Еще одна… Которую я должен был заметить… А я не заметил… Опять… Вернее, не понял, чтó это было…
Я вообще мало что понял из того, что произошло, когда в ответ на мой вопрос она радостно заявила: «,,Фауста“, сударь! Я давно мечтаю услышать ,,Фауста“». Внезапный холодок в затылке — предвестник приступа ярости… Болезненная вспышка в глазах — такая яркая, что я даже зажмурился… Потом — удивление: что это со мной? с чего? откуда?..
…Когда, немного оправившись, я открыл глаза, в кресле передо мной никого не было. Я обернулся. Она стояла у окна, прислонившись лбом к стеклу и глядя в темный сад. Сутулая спина, голова втянута в плечи… Во всем облике — покорное страдание… И снова я удивился: а с ней-то что такое?.. Постепенно, словно из тумана, до меня донесся грозный рык, переходящий в отвратительный истерический фальцет… Голос Ангела Музыки — каким он был несколько мгновений назад… Так вот в чем дело: я все же сорвался, накричал на нее, сам того не заметив… Слов я не помнил, но какая разница, что это были за слова? И без слов ясно, что ей все же досталось... Бедная синица… Но — сама виновата. Впредь будет думать, с кем связываться. Впустила в свою жизнь чудовище — расхлебывай теперь…
Тяжело вздохнув, я поднялся из-за рояля и, тихо ступая, молча подошел к ней. Она услышала мои шаги, но не обернулась, сгорбившись еще больше. Шмыгнул нос. Ясно. Чудовище опять довело ее до слез…
Положив руки на щуплые плечики, я осторожно развернул ее к себе лицом. Распахнулись мокрые ресницы, и снизу вверх на меня устремился скорбный взгляд потухших серых глаз. Ни слова не говоря, я втянул в себя побольше воздуха и, зажмурившись для верности, потерся о ее покрасневший от слез нос тем, что заменяет нос мне…
Часа полтора спустя, лежа в супружеской постели барона фон Беренсдорфа рядом с его же вдовой, я предпринимал отчаянные усилия, чтобы заставить себя подняться и отправиться на остаток ночи восвояси. Сделать это мне было нелегко еще и потому, что, вопреки обыкновению (а обычно после наших дуэтов синица сразу оставляет меня в покое и, пока я прихожу в себя, тихо, как мышь, лежит в сторонке), на этот раз она обхватила меня обеими руками и крепко прижалась всем своим тельцем к моим костям, так что мне трудно было бы пошевелиться, не потревожив ее. Я и не шевелился, чувствуя себя байковым зайцем, уродливым, долговязым, вислоухим, с двумя желтыми пуговицами вместо глаз и черной вместо носа — тем самым, которого в необъяснимом припадке добросердечия взбалмошная Жюстина сшила когда-то Малышу Тьерри и которого маленький уродец вот так же неистово сжимал по ночам в объятиях… Интересно, а где он сейчас, этот заяц? Среди родительских вещей я его не видел. А может, он перешел по наследству Жан-Полю и хранится теперь где-нибудь на чердаке в груде старых детских игрушек? Жаль, что я не догадался спросить его об этом… Хотя вряд ли… Выбросили, наверное, при переезде в Париж…
Внизу, в гостиной прозвенели старинные часы. И тотчас, словно повинуясь их сигналу, она ослабила объятия и засопела. Уснула. Ну и что же мне теперь делать? Если я начну сейчас выбираться из постели, она обязательно проснется. А будить ее жалко… С другой стороны, я так долго не выдержу… Осторожно высвободив затекшие руки, я обнял ее и, слегка поменяв положение, уткнулся лицом в пушистую макушку. От теплого «запаха птички» больно защемило переполнившееся нежностью сердце…
*
«…Держи, держи, Чудик! — приговаривал брат Доминик, продолжая возиться с клеткой. — Главное — крепче держи, не выпусти, а то гляди, сколько тут охотников собралось… Ишь, расселись! Думаете, еда для вас? Как бы не так! А ну, кыш отсюда!» — прикрикнул он на трехлапую кошку и одноглазую собаку, в вожделении застывших у моих ног.
Монах напрасно тратил слова. Я не выпустил бы то, что сжимал в руках, ни за какие сокровища в мире. Это мягкое тельце, это храброе сердечко, бившееся в моих потных от волнения ладонях, а главное — этот волшебный, теплый запах, запах нежности, от которого кружится голова и заходится сердце…
«Ну вот… Будет теперь у малышки свой домик… Улететь-то она и так не улетит — с таким-то крылышком, а вот убежище ей не помешает… — Брат Доминик распрямился, морщась и потирая поясницу. — Ну, давай сюда нашу новую постоялицу». Он протянул руку, но я шарахнулся в сторону, не желая расставаться с существом, которое одарило меня своей любовью. Да-да, я был уверен в этом: этот живой комочек любил меня. Как иначе объяснить эту доверчивую покорность, с которой он сидел у меня в кулаке, даже не пытаясь вырваться на волю? Я снова засунул руку под холщовую маску и поднес покрытую серенькими перышками макушку к губам… Волна бесконечной нежности накрыла меня с головой, я зажмурился...
Вдруг по моему запястью потекло что-то теплое… Вытащив из-под маски руку с зажатым в ней сокровищем, я увидел, что она измазана мерзкой кроваво-грязной жижей… «Ыыыыыы!!!» Вырвавшийся у меня сдавленный крик — вой ужаса и отвращения, — показался мне чужим…
Отброшенный инстинктивным движением безжизненный комок перьев отлетел в один угол конюшни, я же, громко стуча зубами, бросился в другой… Забившись за свои нары, я дрожал всем телом, брезгливо отставив в сторону перепачканную руку.
«Ах ты, господи!..» Брат Доминик растерянно застыл посреди конюшни, не зная, в какой ее конец устремиться в первую очередь. Наконец он решился на что-то и, отыскав сначала в углу то, что еще недавно было чудесной птичкой, подошел к ее убийце — ко мне. «Эх, Чудик, Чудик… Как ты жить-то будешь?.. — сокрушенно проговорил он и, положив окровавленный комок на нары, взял тряпку и принялся оттирать с моей руки омерзительную жижу, которой, как оказалось, было наполнено мое сокровище. — Любить-то ведь тоже надо уметь… Видишь, как оно выходит, когда думаешь только о себе… Ну да ничего, не горюй… Авось, научишься…»
*
…Странно, как хорошо я помню это. Будто все случилось вчера… А ведь мне не было и семи лет… Я содрогнулся, вновь оказавшись во власти несусветного набора чувств, охвативших тогда несчастного Чудика… Разочарование, омерзение, брезгливость, страх, жалость… Жалость — в последнюю очередь. Прежде всего — разочарование, ощущение, что тебя предали, обманули в лучших твоих устремлениях, попрали твою любовь, нежность — все, что ты готов был подарить этому существу, так неожиданно ворвавшемуся в твою жизнь…
«Научишься»… Где мне было учиться любить?.. У кого?.. Смешно, право слово… Тем не менее что-то из того урока Эрик все же усвоил… Во всяком случае, Ее он отпустил, не дожидаясь, пока его любовь лишит Ее жизни… Заставил себя отпустить… И Она упорхнула… А он чуть не умер… Но Она-то осталась жить…
А эта?.. Ну что — эта?.. Эта — совсем другое дело… Эту и держать не надо: сама сидит на ладони, не желает никуда улетать. Сжимай, не сжимай — никуда не денется… Но что-то делать надо. Хотя бы ради ее безопасности. Не зря же брат Доминик мастерил тогда клетку… Чтобы птаха не пала жертвой собственной доверчивости… Чтобы не погубили ее охотники до легкой добычи… Этой наивной дурочке еще повезло, что она попалась в сети, расставленные Эриком. Что именно он, а никто другой, первым начал охоту за ней. Пусть он и чудовище, но сердце у него доброе… В сущности, какой ей вред от того, что она угодила в его ловушку? Ей же лучше — оказаться в лапах «героя своих девичьих грез»… А что было бы, если бы на месте Эрика оказался другой хищник, по-настоящему опасный, безжалостный?..
…Ступая по проторенной дорожке ставших уже привычными мыслей, я не заметил, как мои руки сами собой сомкнули железные объятия на хрупких плечиках и вцепились в тонкое кружево ночной сорочки.
— Что?.. — раздался гнусавый со сна голос. — Я, кажется, заснула?.. Прости… Ты уже уходишь?..
— Спи! — Ослабив хватку, я натянул одеяло и укрыл ее голое плечо. — Я никуда не уйду…
— Правда?.. Какой ты милый… — В сонном голосе послышалось радостное удовлетворение, и, поелозив под одеялом, она умиротворенно затихла в моих объятиях.
Правда. Эрик никуда не уйдет больше. К черту осторожность! К черту осмотрительность! В голове у него созрело решение. Он знает теперь, что ему делать с этой птахой. Как поступить, чтобы сохранить ее для себя и навсегда оградить от чужих посягательств. Благоразумный альтер эго молчит, значит — так тому и быть… Странно, как странно даже думать об этом, но… Назовем вещи своими именами.
Эрик женится. Да, именно так! Он женится на русской баронессе, и та с радостью пойдет за него. Пойдет, пойдет! Никуда не денется! Это и будет клетка, в которую он посадит свою синицу, — ради ее же блага. Клетка, где ее не достанут никакие хищники…
Вот дьявольщина! Эрику столько надо всего обдумать, взвесить, выверить… А вместо этого мысли его сбиваются в какой-то бесформенный ком, который неудержимо стремится к сокровенному жаркому чуду, что прячется под рыхлой массой пухового одеяла, под легкой пеной нежных кружев… Черт бы побрал этих представителей рода людского! Нет, ну как им только удается подолгу оставаться в одной постели со своими женами?! Вот ведь мука какая!.. Высвободив из-под теплого тельца руку и отодвинувшись на самый край баронского супружеского ложа, я вновь пытаюсь сосредоточиться на деле…
…Итак, решение принято. Долой прежние страхи!.. Эрик, ты рассуждал как болван. Посмотри на нее, трус: она никогда тебе не откажет. И никакой вызов обществу ее не остановит. Она уже бросила его, этот вызов, допустив тебя сюда, в спальню господина барона. И разве сама она не сказала тебе в первый ваш вечер, что пойдет за тобой куда угодно? Вот именно. Куда угодно. В этом — ключ к решению задачи. Ты сам сделаешь так, чтобы ей не пришлось бросать обществу новый вызов. Ты попросту увезешь ее — от этого общества, от тех, кто мог бы спутать твои карты, сорвать твой план. Увезешь куда угодно. Надо только подумать — куда?
В сущности, не все ли равно? Подальше отсюда. Например, в Италию. Почему бы нет? Ты собирался обосноваться там один? Теперь вас станет двое. Море, ветер, чайки… То же, что и здесь, — только без этой сырости, без этого чертова холода. Прелестно! Или Бавария… Поселиться среди горной тишины, на берегу хрустального озера… Явиться как ни в чем не бывало к Людвигу. Он обрадуется. Возможно… Все будет благопристойно: Эрик — женатый человек! А уж она как будет счастлива — познакомиться со «Сказочным королем»!.. Правда, тогда, боюсь, Эрику будет несдобровать: уморят они его своим «Лоэнгрином», как пить дать уморят!..
Старинные часы отбили очередную четверть — которую?.. Между неплотно задернутыми шторами начала светлеть темная полоска неба…
…Я увезу ее отсюда, думал я. Увезу — а потом она станет моей женой, уже там, в Европе, — чтобы никому из ее родных и близких не пришло в голову вмешиваться. Настоящей, живой женой. Вот только о венчании придется забыть. Мы принадлежим к разным вероисповеданиям. Этот вопрос, конечно, как-то должен решаться, но… В сущности, меня вполне удовлетворит гражданский брак. Чтобы посадить ее в клетку, больше и не надо. Тем более что «браки свершаются на небесах» — все, без исключения, иначе и быть не может, — так что опять же — какая разница?
Мне вспомнились безумные мечты Призрака Оперы о венчании в церкви Святой Марии Магдалины… Смотри, Эрик, как умерились твои аппетиты — и двух лет не прошло… Но ведь неплохая была идея… А что если?..
По-прежнему старательно обходя в мыслях то, что скрывалось в недрах баронской постели — совсем рядом, стоит только протянуть руку! — я лег на бок спиной к ней и, подсунув под щеку сложенные ладони, предался созерцанию фантастических, но оттого не менее привлекательных картин.
…По аллее Булонского леса катит элегантный экипаж. Раннее утро, никого кругом. Щебечут птицы, свежий ветерок развевает густую вуаль на шляпке, из-под которой улыбается нежный рот с чуть скошенными передними зубками…
…Преобразившаяся спальня в доме на озере: вместо черного бархата — светлый штоф, вместо дурацкого гроба — роскошная кровать, а на кровати — она, в белых кружевах, с отпечатавшимся на щеке рисунком вышитой наволочки… На коленях у нее поднос с завтраком, а рядом, поджав под себя ноги, сидит по-турецки Эрик, без маски, болтает какую-то чушь, слушая, как она хохочет в ответ…
…Ложа номер пять. Бархатные занавеси опущены, рука Призрака Оперы сжимает в полумраке теплую ладонь, еле слышно звякают, соприкоснувшись, два обручальных кольца…
Да! Конечно же! Хорошо, что я вспомнил!.. Кольцо-то у меня уже есть!.. Вот и настал его черед!.. Завтра… Предложение… Кольцо… Эрик предусмотри…