Ну вот
Не прошло и полгода... Или прошло?
Прошу прощения, во-первых, за долгое молчание, во-вторых, за то, что так еще и не добралась до "резанья вен" . Но у Эрика все еще есть, о чем поговорить помимо этого
В общем, вот кусочек. Есть еще страниц 10, но там надо поставить логическую точку. А может, и дотянуть до "ключевого момента"
_________________________________________________________________
***
Короткое имя прогремело как выстрел. Нет — как взрыв, тот самый взрыв, которому так и не суждено было обрушить роскошное здание Дворца Гарнье и погрести под ним несчастную любовь Призрака Оперы. Оглушенный, на несколько мгновений я оцепенел, не понимая, что произошло. Но постепенно чувства и разум вернулись ко мне, и я стал жадно прислушиваться к разговору, питая слабую и необъяснимую надежду на то, что ослышался.
Они ничего не заметили, продолжая мирно и деловито обсуждать детали приема гостей из-за границы. Беседа их выглядела вполне обыденно, чтобы не сказать тривиально, и я вздохнул с облегчением, чуть обеспокоенный, однако, новым явлением — слуховыми галлюцинациями. Я явно ослышался. Действительно, что это я? Таких совпадений не бывает, не может, не должно быть! Это было бы просто нелепо, я сказал бы даже — смешно! Право слово — этакая безвкусица! Подобный coup de théâtre не сделал бы чести моему небесному коллеге и конкуренту.
Но вот они поднялись и, пока она заботливо застегивала сверкающую пуговицу на белом мундире брата, тот подвел итог переговоров:
— Значит, решено, пятого мая, утром, мой экипаж доставит графа и графиню де Шаньи к тебе, вечером отвезет их обратно в Петербург, а там уже наша очередь заниматься с ними — до самого их отъезда.
Затем он обернулся ко мне, что-то сказал на прощанье, но я не слышал слов. Машинально вскочив с кресла, я молча раскланялся, и он вышел в прихожую. Она последовала за ним, а я так и остался стоять посреди гостиной, с трудом переводя дыхание от вонзившегося в грудь ледяного клина…
…Я уже почти забыл это ощущение, а ведь каких-то два года назад оно преследовало меня неотступно. Когда же он впервые пронзил мне грудь, этот жесткий острый клин, не дававший покоя ни днем, ни ночью?.. Не знаю, не помню… Хотя что тут вспоминать? Когда Ангел Музыки понял, что любит, любит земной любовью… А понял он это, когда Она открыла ему свою детскую любовь к тому, другому… Мне понадобилось тогда несколько дней, чтобы осознать, что случилось. Помню, я даже прибег к лекарствам — мне хотелось скорее избавиться от тупой боли, происхождения которой я никак не мог постичь. Но настойка, приготовленная по прописи придворного лекаря Каджаров, не помогла…
О, этот клин… Жгуче холодный, когда Ее не было рядом, он раскалялся докрасна, когда мы были вместе. Он не давал мне вздохнуть днем, не позволял уснуть ночью, я не находил себе места, метался, инстинктивно стараясь освободиться, но он всегда был тут — разрывал мне грудь своими острыми сверкающими гранями. Когда Она ушла, ушла насовсем, и я остался один, он никуда не делся, я долго еще ощущал его, уже не пытаясь искать избавления. Напротив, я даже радовался тому, что он ускорит, как думал я тогда, мой конец. Но шло время, а конец так и не наступил. Эрик не умер, напротив — вопреки здравому смыслу и собственной воле, он начал жить заново, и боль, причиняемая злополучным клином, стала постепенно стихать. Словно развороченная им рана стала слишком велика, и он перестал бередить ее края своим ледяным прикосновением. В последнее время я и вовсе забыл о нем… И вот…
Итак, Он все же решился сыграть со мной такую шутку… Ударил исподтишка, в спину. Такого раньше не бывало. Существовали определенные правила игры, и мы оба неукоснительно им следовали. Он всегда подавал мне заранее какой-нибудь знак, мое же дело было этот знак заметить, правильно истолковать и соответственно отреагировать. Я привык играть с Ним в эти поддавки, привык к незыблемости нашего негласного договора. И вдруг Он меняет обычную тактику. Это нечестно! Слышишь, Ты, там, наверху?!
Или, может, я все же что-то прошляпил? Может, предупреждение было, и это я, увлекшись реализацией своих планов, не заметил его? Но ведь ничто, ничто не предвещало!..
* * *
— Эрик…
Тихий голос прозвучал смущенно и нерешительно, как всегда, когда она отваживается назвать меня просто по имени. В зависимости от моего настроения эта робость обычно веселит меня, умиляет или раздражает. Сегодня я почувствовал легкое раздражение: в самом деле, ну что она так робеет? Разве сама она не пытается всем своим поведением показать, что мой вид, мое лицо ее не пугают? Так что же она лепечет еле слышно, будто боится, что я вот-вот накинусь на нее с побоями?!
— Да, сударыня, — с нарочитой любезностью откликнулся я. — Только будьте так добры, не могли бы вы говорить погромче: хотя Эрик слышит, как кошка, ваш шелест — серьезное испытание даже для его тонкого слуха.
— Простите, сударь, — улыбнулась она. — Мне до сих пор так странно называть вас просто по имени. Я робею как девчонка, хотя и понимаю, что это глупо.
Ее простота и детская искренность действуют на меня, как всегда, обезоруживающе, и я чувствую, как раздражение постепенно сменяется умилением — обычная реакция сентиментального чудовища на проявление к нему человеческих чувств.
— Так вы что-то хотели сказать мне, баронесса?
— Да, знаешь… — Она опять чуть запнулась на этом проявлении фамильярности, но через секунду отважно продолжила: — …знаешь, мне пришло письмо от издателя…
Еще бы Эрик не знал! Вот уже две недели, как волоокая красавица, выполняя новые условия заключенного с «мсье Эриком» договора, исправно доставляет ему для просмотра почту наивной дурочки, которую тот перлюстрирует не хуже агента Охранного отделения. В сущности, Эрика интересуют письма одного конкретного отправителя, остальную же корреспонденцию он лишь просматривает, не вскрывая. Хотя, учитывая ее скудость (эта сестра милосердия действительно ведет очень уединенный образ жизни), чтение всех поступающих писем не заняло бы много времени. Но не хватало мне еще копаться в счетах или разбирать кириллические каракули ее кузин — нет уж, увольте, есть у Эрика занятия поважнее и поинтереснее, чем читать всякие глупости! Видел он и это письмо от издателя, не далее как вчера. Только читать его, как обычно, поленился. Ну что же, сейчас мы и узнаем, что там было написано.
— И что же пишет издатель?
Она помедлила с ответом.
— Он торопит меня с рукописью мужа. Я уже больше года, как готовлю ее к печати — мне кажется, я уже говорила? — и обещала закончить правку к началу мая. Осталось совсем немного, все уже почти готово… Но кое-что еще надо доделать, проверить, подчистить… Вы… ты не обидишься, если в ближайшие дни мне придется некоторое время посвящать работе?
— Ах да! Ну, конечно! Как же Эрик мог забыть, что он имеет дело со столь ученой дамой?! Стыд и позор на его уродливую голову! Такое невнимание и пренебрежение к ее выдающимся достоинствам с его стороны просто непростительны! Навязывая ей свое недостойное общество, он, оказывается, все это время тем самым препятствовал не только развитию величайшей из наук — нумизматики! — театральным жестом я воздел руки к небу, — но и увековеченью светлой памяти одного из благороднейших ее рыцарей!..
Вскочив на ноги, я стал расхаживать по комнате, все больше возбуждаясь.
— Не знаю, как и искупить сей грех! — продолжал я ёрничать, чувствуя, что вплотную подобрался к границе дозволенного и, фигурально выражаясь, уже почти занес ногу, чтобы преступить ее. — Может, ваша милость просветит несчастного неуча?!.
Остановившись перед ее креслом, я обратил свой вопрос непосредственно к ней, и… осекся, встретив взгляд ее распахнутых глаз. С напряженным недоумением она вглядывалась в мое лицо, пытаясь, очевидно, понять, шучу ли я или несу этот вздор на полном серьезе… Положа руку на сердце, я и сам не знал этого…
Не раз с удивлением замечал я, что упоминание об усопшем бароне — любое, самое невинное, сделанное вскользь, походя, — поднимает во мне волну какой-то утробной, не поддающейся логическому анализу злобы. Это тем более непонятно, что его портрет, по-прежнему висящий между ликом неопознанной святой, которым я подменил фотографическую карточку сестры милосердия, и фотографией той, другой, ее матери, я воспринимаю без малейшего неприятия. Напротив, мне даже лестно, что этот безупречный во всех отношениях, почти святой человек (во всяком случае, таким должен представляться его образ каждому, кто хоть раз слышал о нем от его благородной вдовы) наблюдает, пусть даже в таком бестелесном виде, за развитием отношений своей бывшей супруги и того, чье место он имел наглость и несчастье занять тогда, более полутора десятилетий тому назад. Более того, у меня даже вошло в привычку мысленно переговариваться и украдкой перемигиваться с ним, словно со старым приятелем. Однако при этом, малейший намек на бывшего мужа, услышанный из ее уст, действует на меня самым странным образом — как красная тряпка на быка…
Несколько мгновений я в замешательстве смотрел на нее. Она же пребывала в том состоянии неустойчивого равновесия, когда один взгляд, одно ничего не значащее слово способно было либо вернуть ее к безмятежно-радостному покою, либо повергнуть в крайнее расстройство. В сердце чудовища шевельнулась жалость, и я решил, что… шучу. Да, именно — я шучу, и притом совершенно невинно.
— Право, Лиз… — Резко сбавив тон, я улыбнулся и, присев перед ней на корточки, взял ее руку и принялся перебирать тонкие пальцы. — Я с радостью согласился бы тебе помочь, но — увы! — мои познания в нумизматике ограничиваются умением считать денежные знаки тех стран, в коих я побывал. Это, конечно, уже немало… — Я искоса взглянул на нее, с удовлетворением убеждаясь в том, что опасность миновала, и она, приняв мою шутку, успокоилась и даже развеселилась. — Но, боюсь, ни ты, ни твой редактор не сможете это умение по достоинству оценить. Так что, сударыня, придется вам смириться с моим праздным и абсолютно бесполезным присутствием в вашем доме. — Я поднялся и, усевшись обратно в кресло, раскрыл книгу. — Ну, а если уж оно станет для вас совершенно невыносимым… — Найдя нужную страницу, я заложил ее пальцем и, глядя своей визави прямо в глаза, закончил фразу очередным перлом из коллекции русских народных мудростей: — …можете дать мне бааааальшого пенька… Под зад!!!
Давно уже замечено, что пословицы, поговорки и прочие словечки, почерпнутые мной из лексикона русской черни, действуют на нее исключительно благотворно, и я частенько специально прибегаю к ним в непростых ситуациях. Вот и сейчас мой расчет полностью оправдался. Едва услышав забавное выражение, которому я научился много лет назад у кого-то из своих рабочих, она вскинула брови и закатилась тихим счастливым смехом, освещая все вокруг своей милой кривозубой улыбкой. Удовлетворенный достигнутым результатом, я собрался было вернуться к чтению, но тут… Шурша платьем, она проворно подскочила к моему креслу и, опершись о подлокотники, склонилась надо мной. А потом… Я не успел понять, что происходит, как она приблизила свое радостное лицо к моему — лоб в лоб, так что ее лучистые глаза слились в одно гигантское око, — и несколько раз смешно потерлась своим аристократическим носом о то, что заменяет нос мне. Все было так неожиданно и при этом так странно и дико, что на несколько мгновений я онемел.
— Что это было? — с трудом выдавил я из себя, когда наконец обрел дар речи.
— Ничего особенного! — с невинным видом ответствовала она. — Так приветствуют друг друга дикари в Африке! Ты же столько путешествовал — неужели ты не знаешь? — Хитро улыбаясь, она заглянула мне в лицо.
— Я не был в Африке, — ляпнул я, чувствуя себя полным дураком.
Она опять засмеялась, присела на подлокотник кресла и, обняв меня за шею, прижалась щекой к моей макушке, чем еще больше меня смутила.
— Мы с матушкой и Петрушей иногда так баловались в детстве, — пояснила она. — Но если тебе это неприятно, я больше не буду. Прости, пожалуйста!
— Нет, отчего же… — Я судорожно сглотнул. — Очень мило. — Голос звучал не слишком уверенно. — Так что же сие означает? Я хочу сказать — применительно к нашей ситуации? — Я безуспешно пытался спрятать под независимым тоном не оставлявшее меня смятение.
— Сие означает, что ты — прелесть, невозможная прелесть! И я ужасно, просто до смерти счастлива, когда ты здесь со мной. Так что, смею вас заверить, сударь, что никакой пенёк, — она снова хихикнула, — вам не грозит!
Взъерошив то немногое, что остается еще у меня на голове, она легко соскочила с подлокотника и направилась к лестнице.
— Я недолго. Поработаю с часик наверху, чтобы не раздражать тебя своими бумажками. А потом будем пить чай. Ты ведь никуда не уйдешь?
— О нет, сударыня, на это можете не рассчитывать. — Кое-как придя в себя после ее дикой выходки, я вновь обрел способность шутить. — Я бы и рад был избавить вас от своего общества, но, увы, это выше моих сил. «Преле-е-естно здесь!» — пропел я по-русски как можно медоточивее и, видя, что она, разрумянившись от удовольствия, снова застыла на месте, с деланным раздражением добавил: — Давай, давай, Лиз! Ступай! А то твои нумизматические экзерсисы растянутся до вечера. Учтите, сударыня, Эрик, хоть и проявил известное понимание, но все же не намерен сидеть тут как сыч и скучать в одиночестве. Быстро! Вам дается ровно час — и ни секундой больше!
Эрик исполнил данное себе и «русской Венере» обещание и стал проводить в доме баронессы фон Беренсдорф еще больше времени, чем раньше, оставляя ее одну лишь на несколько ночных часов.
Хотя, в сущности, в такой бдительности не было особой необходимости.
Как я и предполагал, мой юный помощник не обманул моих ожиданий. Не прошло и двух дней, как я уже знал, что на следующее же утро после достопамятной встречи в опере интересующий меня субъект отправился на отдых в Симеиз, в имение своих почтенных родителей, а оттуда, не заезжая в столицу, собирался отбыть в свой полк, расквартированный на какой-то окраине гигантской империи: то ли в Малороссии, то ли в Бессарабии, а может, в Польше? Таким образом, ожидать его внезапного появления в доме баронессы в ближайшие месяцы не было оснований. Возможность письменного сообщения тоже исключалась, ибо, благодаря стараниям пышнотелой русской красавицы, ни одно адресованное сестре милосердия письмо не проходило мимо Эрика. Однако посланий от друга детства среди этих писем не было, а стало быть, мои опасения оказались напрасными. Что ж, тем лучше. Но все же: береженого бог бережет, как говорят здесь. Ведь на этом «душке-военном» свет клином не сошелся. А вдруг на горизонте появится еще какой-нибудь друг детства с определенными видами на это доверчивое, бесхитростное существо? Да мало ли что может случиться такого, что потребует моего немедленного вмешательства?.. А если меня не окажется рядом?.. И я продолжал бдительно охранять подступы к присвоенным мною душе и телу наивной дурочки.
Однако, положа руку на сердце, вынужден признать, что мое почти постоянное присутствие в доме баронессы фон Беренсдорф было вызвано не одними соображениями безопасности и желанием оградить ее — и себя — от посягательств «третьих лишних». К чему лукавить? Каждая минута, проведенная в ее тихой гостиной или на залитой светом веранде с видом на весенний сад, доставляла мне удовольствие, сравнимое разве что с теми незабываемыми, восхитительными временами, когда я только-только поселился в своем подземелье и наслаждался свободой, уединением, а главное — предвкушением долгой, спокойной жизни, устроенной в соответствии с моими — и только моими! — представлениями о том, как должна быть устроена жизнь. Правда, тогда это блаженное состояние длилось недолго: довольно скоро реальность — эта ничтожная, подлая тварь — стала все чаще напоминать о себе, то и дело внося в мое идеально продуманное существование свои назойливые, пошлые коррективы. Прекрасно помня об этом, я и теперь не слишком тешил себя иллюзиями, зная, что когда-нибудь и нынешнему моему блаженству придет конец. Не беда! Тем приятнее было предаваться этой поистине растительной жизни.
Право слово, такой безмятежности, такого беззаботного существования Эрик, пожалуй, не знал никогда за все годы пребывания на этом свете! Вот уж поневоле вспомнишь о птицах небесных и лилиях полевых, которые не сеют, не жнут, не ткут и не прядут, что не мешает им прекрасно себя чувствовать, не ведая забот и тягот повседневной жизни. Недаром, видимо, Эрику пришло когда-то в голову сравнить эту чудачку с синицей: есть в ней и правда что-то от этих легкомысленных созданий. Вот ведь! Ну, кто бы мог подумать, глядя на этот благородный печальный профиль, что за ним скрывается такая поразительная для ее возраста и положения беспечность! За три месяца близкого знакомства я хорошо изучил ее и могу с уверенностью сказать, что она совершенно не задумывается о будущем, живет как живется, плывет по воле волн. Относиться с таким легкомыслием к собственной персоне, к своим потребностям, своему будущему и настоящему может только ребенок… или глупая птаха. Но вот что удивительно: похоже, беспечность — болезнь заразная, ибо и Эрик последнее время совершенно перестал строить какие бы то ни было планы, с опасной безответственностью отмахиваясь от мыслей о завтрашнем дне.
Более того, как ни удивительно и, я бы даже сказал, ни постыдно в этом признаться, это беспечное отношение к жизни распространилось в последнее время и на мою главную святыню — Музыку. Нет, все эти дни Эрик, как и прежде, развлекал сестру милосердия игрой на скрипке или фортепьяно, а иногда и услаждал ее слух своим пением. Однако доля его участия в этих импровизированных концертах заметно сократилась, ибо в них на равных правах стала участвовать и она. Это произошло случайно. Как-то вечером, не помню уже в связи с чем, она прочитала по-русски одно стихотворение. И звучание ритмизованной славянской речи в ее устах так понравилось Эрику, что, по его настоятельной просьбе, она ежевечерне стала читать ему русские стихи. В сущности, ему все равно, чтó именно читала ему синица. Ему нравился сам процесс, нравилось слушать ее, наблюдать, как мягкий тихий голос, произносящий чужие, малопонятные слова, наполняясь постепенно вдохновением, начинал звенеть, будто натянутая струна; как под действием певучих звуков славянской речи и мыслей, ими выражаемых, скромная сестра милосердия менялась до неузнаваемости — и внешне, и внутренне, —на глазах превращаясь в некое неземное существо — в Ангела поэзии, с пламенным взором и румянцем страсти на щеках. О, оно было поистине восхитительно — это чудесное превращение, — и, чтобы наблюдать его вновь и вновь, Эрик готов был даже частично поступиться самым дорогим, что есть у него в жизни, — музыкой. Да, да! Неслыханно, но факт: Эрик был рад, преступно рад тому, что музыка — его Музыка! — до сих пор медлила со Своим посещением. Ей давно уже пора было прийти, и он ждал Ее, ждал с замиранием сердца, он знал, что, когда Она явится, когда снизойдет до него, ему останется лишь благоговейно преклонить пред Ней голову и полностью отдаться в Ее власть… И тогда отступят, уйдут в небытие и синица, и ее вдохновенное чтение, и тихие вечера в уютной гостиной, и прогулки по весенним окрестностям русской имперской столицы… Уйдут на время — но кто знает, сколько это время продлится? И Эрик — вот ведь странно! — уже сейчас грустил при мысли об этой жертве, которую ему придется возложить на алтарь своего божества…
…Но все это должно было случиться потом. А пока Эрик бездумно предавался радостям сиюминутного бытия, коими, очевидно, увлекся и его благоразумный двойник — иначе как объяснить его беспечное молчание в столь опасной ситуации?
Впрочем, даже если бы мудрый альтер эго и попытался что-то возразить по поводу такого странного существования, у Эрика попросту не достало бы времени выслушать его. В самом деле — когда?!
Едва проснувшись, ни свет, ни заря, он, наскоро приведя себя в порядок, как ошпаренный, бежит вон из дома. Путь его лежит либо в парк, где уже поджидает его эта ранняя пташка, но чаще — прямиком к зеленой резной дачке: этому новому Эрику так не терпится начать новый день своей новой безмятежной жизни, что он попросту не может дождаться, когда сестра милосердия соблаговолит отправиться на прогулку. Открыв дверь своим ключом, он, не раздеваясь, через три ступеньки мчится по скрипучей деревянной лестнице наверх, в спальню, где обычно застает эту соню еще в постели. На его звонок прибегает встрепанная и заспанная еще Наташа с подносом. Скинув пальто в кресло, он устраивается в ногах у синицы и, без малейших колебаний сняв маску — привык, однако! — завтракает с ней тут же, в спальне, как тогда, после первой ночи. Потом Эрик спускается в гостиную — ждать, пока синица завершит свой туалет и оденется для традиционной прогулки.
Но это — если позволит погода, а в этой сырой и унылой местности сухая, ясная погода большая редкость. Но, если сказать по совести, в последнее время я даже предпочитаю дождь. Тогда, уютно устроившись в теплой гостиной или на прохладной светлой веранде, Эрик может целый день провести за одним из любимейших своих занятий. Мерно постукивают по крыше капли, бьются о стекло еще голые ветки какого-то куста, а я сижу в кресле, поджав под себя ноги или вытянув их на стул, и читаю, читаю…
Сколько себя помню, читал я всегда. Эта мания настигла меня очень рано. Мне не было и четырех лет, когда я впервые заинтересовался странными, ничего не значащими на первый взгляд рисунками, которые взрослые могли разглядывать часами, не обращая никакого внимания на то, что происходит вокруг. Мне казалось тогда, что на белых, испещренных таинственными знаками, страницах они видят нечто такое, чего сам я видеть не могу. Видимо, думал я, им известен какой-то секрет, какое-то волшебное слово, благодаря которому эти неподвижные фигурки оживают и разыгрывают какие-то таинственные действа, сокрытые от не посвященных в таинство. Помню, как я донимал тогда матушку и Жюстину, приставая к ним с расспросами. Жюстина, хоть и была обучена грамоте, не желала делиться со мной своими знаниями. Матушка же, попытавшись поначалу сослаться на мой юный возраст — де все равно я ничего еще не пойму, — быстро сдалась и принялась разучивать со мной буквы. Вопреки ее опасениям, я все ловил на лету, и вскоре уже сам мог участвовать в этом величайшем из чудес — превращении каких-то бессмысленных закорючек сначала в звуки, а потом в знакомые слова и даже мысли. Первой самостоятельно прочитанной мною связной фразой был заголовок на старом газетном листе, которым Жюстина собиралась воспользоваться, чтобы завернуть в него на зиму мои летние ботинки. Дело было в моей комнате, наверху, она наводила порядок в шкафу с одеждой, а я вертелся рядом и вдруг вслух прочитал: «Отъезд их королевских величеств короля французов Луи-Филиппа и королевы Марии-Амалии на воды».
С этого дня чтение стало моей страстью, и остается ею до сих пор. Детские книжки, где картинок было больше, чем текста, которыми в изобилии снабдила меня матушка, едва Жюстина известила ее о моем неслыханном успехе в постижении грамоты, были проглочены в один присест, а потом еще по несколько десятков раз прочитаны и перечитаны вдоль и поперек. Потеряв к ним всяческий интерес, я решил расширить круг чтения и взялся за романы, которыми зачитывалась тогда матушка и которые находились в пределах моей досягаемости, ибо матушка имела обыкновение читать в гостиной и, уходя к себе, всегда оставляла книжку на диване. Не уверен, что я понимал и десятую долю того, что там было написано, но меня это мало заботило: меня увлекал сам процесс. Параллельно я стал подбираться и к отцовской библиотеке. Кабинет отца был всегда заперт на ключ, но для Малыша Тьерри не существовало преград. Неоднократно меня застигали за попыткой вскрыть восхитительный шкаф красного дерева с бронзовыми накладками, за стеклянными дверцами которого темнели кожаные корешки вожделенных мною книг, и каждый раз с позором выдворяли вон. Правда, после каждой такой попытки у меня появлялась новая книжка, купленная доброй матушкой, которая всячески поощряла страсть своего уродливого первенца. Это уже были не те книжки с картинками, в которых и читать-то было нечего, а настоящее чтение: сказки, наивные и трогательные повести графини де Сегюр, разные нравоучительные истории. Я жадно глотал все, что попадалось под руку, но по-прежнему не оставлял мысли завладеть главным сокровищем — книгами отцовской библиотеки. Осуществлению этих планов помешало рождение Жан-Поля и последовавшее за ним мое изгнание в монастырь.
Однако и там, в монастырских стенах, я нашел способ удовлетворения всепоглощающей страсти к чтению. Довольно скоро в моем распоряжении оказалась библиотека брата Огюста, где, к своему удивлению, я обнаружил немало книг, не имевших непосредственного отношения к его духовному сану и музыкальным занятиям. Мягкосердечный монах уже тогда совершенно не мог противиться воле своего гениального ученика, позволяя ему беспрепятственно пользоваться его имуществом, так что почти все время, остававшееся у меня от занятий музыкой, я проводил за его книгами, глотая их в огромных количествах и с огромной скоростью. Быстро разделавшись с самым интересным, что было обнаружено мной на полках брата Огюста, я обратил свой взор на монастырскую библиотеку, куда тоже очень скоро получил доступ — благодаря своему особому положению будущего насельника монастыря и не без помощи того же брата Огюста, замолвившего за меня словечко перед библиотечным хранителем. Однако бóльшую часть своего времени я в ту пору уже посвящал музыке, постепенно становившейся моей насущной потребностью и смыслом жизни. Чтение же, уступив этой главной страсти, мало-помалу сменило статус, перейдя в разряд любимого досуга.
Так оно осталось и до сих пор. Где бы я ни был, чем бы ни занимался, я всегда нахожу время для книги. Как и в детстве, мне, в сущности, все равно, что читать. Меня привлекает сам процесс: как и прежде, я с восторгом наблюдаю за чудесным превращением абстрактных, условных изображений в звуки и мысли. И пусть эти мысли не всегда блещут умом и остротой — волшебство преображения от этого не теряет для меня своего очарования. Все зависит от читателя. В сущности, в любой, самой жалкой брошюрке я найду пищу для ума, иногда, идя от противного, размышляя не над глубиной высказанных в ней идей, а над их беспросветной глупостью.
Даже в годы цыганских скитаний, когда в силу обстоятельств мой читательский рацион был крайне скуден, у меня, тем не менее, всегда было что почитать. В гробу у «живого трупа» или в леденящем душу логове «сына дьявола» непременно находилось место для какого-нибудь чтива, в которое Эрик утыкался носом, как только у него выдавалась свободная минута. Цыгане посмеивались над не понятной им страстью их уродливого «приемыша», но, тем не менее, тащили ему все, что подходило под категорию «печатная продукция». Таким образом у меня скопилась даже небольшая «библиотечка», состоявшая из оставленных зрителями газет и журналов (что вообще-то было редкостью, ибо читающая публика не жаловала наши аттракционы своим присутствием), из подобранных не знаю уж, на каких помойках, потрепанных книжек без начала и конца, брошюр душеспасительного содержания, из тех, что распространяются Церковью, рекламных буклетов разных торговых домов и прочей дребедени. Я с благодарностью проглатывал все, что мне приносили, стараясь и сам пополнять свои запасы и не гнушаясь для этого ничем, вплоть до зауряднейшего воровства. Так, на базаре в Монпелье я стащил с прилавка лоточника потрясающую по толщине и не менее восхитительную по глупости книжку «Триста советов на все случаи жизни», которая надолго оставалась моим любимым чтением — естественно, за неимением лучшего.
Что уж говорить о наступивших позже благодатных в этом отношении временах? Переход в цирк Альфредо ознаменовал собой новую эру в истории Эрика-читателя. Я перестал страдать от нехватки материала для чтения, получив возможность самому регулировать его количество и качество. В Баварии у Людвига, в России, в «благоуханном аду» — нигде Эрик не расставался с книгой, посвящая любимому досугу бóльшую часть свободного времени. Однако читать я все же предпочитал и предпочитаю на языках, использующих привычную для европейца латинскую письменность. Кириллические буквы и арабская вязь, какие бы глубокие и яркие мысли они ни выражали, всегда наводили на меня тоску. Постигнув их смысл, я — увы! — так и не достиг должной легкости в деле их чудесного превращения в звуки и слова. А там, где нет легкости, нет и красоты. Посему чтение книг, напечатанных этой варварской письменностью, никогда не доставляло мне желанного удовольствия. Хотя я и пытался насиловать себя и даже прочитал кое-что по-русски и на фарси. Но эти книги — странная повесть про нос, сбежавший от своего владельца и заживший самостоятельной жизнью, которую я осилил по-русски, а потом какие-то стихи и философские трактаты, подсунутые мне превзошедшим множество наук, утонченным дарогой, — дались мне с таким трудом, что все их глубокомыслие осталось для меня перечеркнутым глухим раздражением и злостью: на нелепое упрямство, с каким некоторые народы не желают расставаться со своими отжившими традициями, упорно не принимая достижений истинной цивилизации. Тем большее удовлетворение испытал я, обнаружив в доме сестры милосердия объемистый шкаф, доверху набитый книжками, бóльшую часть которых составляли французские и английские романы самого разного толка — от «Клариссы Гарлоу» и «Манон Леско» до «Приключений Рокамболя» и прочей современной муры.
Однако настоящим праздником — двойным, тройным, многократным — стал для меня день, когда я вступил во владение отцовской библиотекой. Это случилось в день моего долгожданного переселения в собственное восхитительное жилье под Оперой. Предоставив Жан-Полю полную свободу распоряжаться в дальнейшем подрядческой фирмой братьев Леруа, я счел себя вправе по своему желанию распорядиться остальной частью родительского наследства. Так в моем доме на подземном озере оказались мебель из матушкиной комнаты и библиотека моего отца — предмет детских вожделений Малыша Тьерри. Брат, ошалев, вероятно, от неожиданного везения, — как же, ведь он не только становился безраздельным владельцем процветающего предприятия, но и избавлялся от гнетущего присутствия в своей жизни старшего брата, малознакомого, уродливого, да еще и с сомнительным прошлым, — не возразил ни слова. Впрочем, несмотря на университетское образование, Жан-Поль явно не отличался особой страстью к чтению, во всяком случае, я не помню, чтобы хоть раз видел его за этим занятием, не считая, естественно, чтения бумаг, относящихся к его профессиональной деятельности. Таким образом, потеря отцовской библиотеки не стала, думаю, для него такой уж потерей. Зато мне ее приобретение доставило огромную радость.
Как сейчас помню воодушевление, с которым я приступил к распаковыванию внушительных размеров ящиков, доставленных в мое подземелье Антуаном. Я хотел сам осмотреть каждую книгу, прежде чем она займет свое место за стеклом того самого шкафа красного дерева с бронзовыми накладками, к которому мне так и не удалось подобраться в детстве. И вот он стоит у меня, в моей новехонькой гостиной, и я, я один, распоряжаюсь его содержимым… Помню, как дрожали от непонятного волнения руки, как трепетало все внутри меня…
Библиотека оказалась не слишком большой, но тщательно подобранной, хотя состав ее показался мне на первый взгляд странным. Среди хранившихся в заветном шкафу книг не нашлось ни одной, имевшей какое-либо отношение к работе отца, если не считать нескольких трактатов по истории античной и средневековой архитектуры, с великолепными гравюрами и подробными чертежами, которые вовсе не обязательно должны присутствовать в библиотеке скромного подрядчика из провинциального городка. Бóльшую часть собрания составляли книги по истории, в основном по истории средневековой Франции. Были там и труды античных историков — Плутарха, Геродота, Тацита, — во французских переводах и, конечно же, «Двенадцать цезарей» Светония, которыми я и сам зачитывался еще у брата Огюста. Все это дополнялось старинными рыцарскими романами, которые, судя по их состоянию, не раз будоражили воображение Александра Теофиля Леруа, и полным собранием сочинений господина Вальтера Скотта. Впрочем, увлечение моего батюшки историей не было для меня новостью. Одно только имя, данное отцом его первенцу, свидетельствовало о его крайне неравнодушном отношении к делам давно минувших дней. Но, как выяснилось, история не была его единственной любовью. Географическая часть его книжного собрания оказалась не менее богатой, чем историческая. Там были книги о дальних плаваниях, о географических открытиях, записки мореплавателей и путешественников, знаменитых и не очень, и наконец «Всеобщая история грабежей и смертоубийств, учинённых самыми знаменитыми пиратами» Чарльза Джонсона, книга, которая сводила меня с ума в монастырские годы (брат Огюст говорил, что ее написал не кто иной, как автор «Робинзона Крузо» Даниэль Дефо, не пожелавший публиковать столь сомнительный в нравственном отношении труд под своей настоящей фамилией) и из-за которой, сбежав из монастыря, я чуть не подался в моряки, чтобы посвятить себя полной романтики и приключений скитальческой жизни. Правда, моряка из меня не вышло, и моя дальнейшая скитальческая жизнь носила исключительно сухопутный характер, но это уже другая история…
Тут же находился подробнейший географический атлас, по состоянию которого видно было, что им частенько пользовались, а также атлас звездного неба, не менее «заслуженный», чем предыдущий.
Тогда, впервые листая книги, собранные и прочитанные моим отцом, я словно заглянул в его душу, и душа эта приоткрылась мне с неожиданной стороны. Позже я стал методично, одну за другой, изучать их, и не было среди них ни одной, на страницах которой я не обнаружил бы его помет. Иногда это были просто отчеркнутые ногтем слова или фразы, а иногда — карандашные записи, сделанные наклонным, острым, жестким почерком — идеальным вариантом моих собственных каракулей. Конечно, по этим отрывистым заметкам, по этим энергичным отчеркам трудно было судить о характере человека, их оставившего, но одно я понял. Я понял, насколько знания, образование, интересы, устремления отца не соответствовали его положению и работе, которую по не понятным мне причинам он сделал делом своей жизни. Поистине, душа этого неисправимого романтика и мечтателя была способна вместить весь мир, он же — почему? не знаю, да и вряд ли узнаю теперь, — довольствовался жалкой ролью скромного строительного подрядчика. Его манили дальние странствия, он бредил рыцарскими временами, мечтал о высокой архитектуре, а вместо этого вынужден был строить по чужим проектам пошлые, карикатурные жилища для разбогатевших лавочников. Единственный раз судьба улыбнулась ему, когда, переехав в Париж, он получил подряд на строительство грандиозного здания оперного театра. Уж там-то он смог бы, по крайней мере, удовлетворить хотя бы часть своих романтических амбиций. Но — нет. Строительство остановилось, едва начавшись, по не зависевшим от отца причинам, а к моменту возобновления работ его уже не было в живых…
Не раз потом, держа в руках какую-нибудь книгу, хранившую следы отцовского прикосновения, я размышлял над судьбой того, кого всю жизнь считал своим главным врагом. Я понимал теперь, какой силы удар нанесло ему то, давнишнее письмо, написанное уродцем-сыном, выброшенным им когда-то из дома за ненадобностью, на бумаге с вензелями баварского королевского дома. Представив себя на его месте, я чуть ли не физически ощущал его боль, когда он осознал, насколько превзошел его во всех отношениях тот, кого он считал своим позором. Что ж, к этому я и стремился, отправляя то злобно-издевательское послание. Только вот почему теперь осознание этой неоспоримой победы не доставляло мне должной радости?..