Нет ни рая, ни ада, о сердце мое!
Нет из мрака возврата, о сердце мое!
И не надо надеяться, о мое сердце!
И бояться не надо, о сердце мое!
Омар Хайям
15 февраля 1908 года. 7 дней.
Сегодня заслуженная кара, наконец, настигла меня. Возможно, кто-то посчитает это проявлением самолюбия или попросту бахвальством, но когда в маленькой комнате моей скромной квартирки на улице Риволи возникли зловещие силуэты, когда слух мой полоснула суровая полузабытая речь далекой Родины, я ощутил, как тяжесть неисчислимых преступлений, невольно или намерено совершенных мной, развеялась пылью. Моих гостей было всего трое, но мне, как никому другому, известно, что встреча даже с одним из них означает скорую и неизбежную кончину. Как правило, они скрывают свои лица, как правило, жертва не успевает осознать происходящее, а последнее, что пролетает перед глазами – безупречное кривое лезвие. Однако для меня они почему-то решили сделать исключение.
Не скажу, чтобы я ждал их прихода, но появление ассассинов здесь, в Париже, даже спустя полвека меня странным образом успокоило. Один из убийц, очевидно, ответственный за выполнение миссии, молча протянул мне конверт, который я тут же распечатал. Внутри оказалось краткое письмо на французском и крошечный шедевр, чудо ювелирного мастерства – золотой скорпион с изумрудной спинкой… Скорпион… Мгновенная неясная мысль панически метнулась в голове, но было уже поздно: крохотное жало вонзилось в мою дряблую ладонь и смертельная ядовитая капля, смешавшись с кровью, принялась за работу.
-- Вам осталась неделя, Адиль, - тихо проговорил ассассин, и мне показалось тогда, что в его словах больше тайного уважения, чем угрозы. - Шах проявил милосердие, так возблагодарите же его в своих молитвах.
Я отрешенно закрыл глаза и откинулся на спинку кресла, а когда вновь пришел в себя, никого из своих палачей уже не увидел.
Вспомнив о письме, я развернул сложенный вдвое листок и прочел:
«Правосудие неизбежно и справедливо. В своих молитвах я буду просить Всевышнего забыть о милосердии, когда ты, презренный, предстанешь пред его судом. А тот, кто проклят был до рождения, и в смерти не найдет покоя.»
محمدعلی شاه قاجار
Наверное, мне следовало бы содрогнуться в благоговейном страхе и запоздало покаяться в грехах… Но вовсе не о душе все мои мысли. Золотой скорпион греется в моей ладони, сверкая изумрудными гранями в лучах оранжевого солнца, застывшего над вершинами деревьев сада Тюильри. Он цепко, но осторожно царапает меня своими тонкими лапками, а порой воинственно вскидывает жало, если я неосторожно задену хитро спрятанную пружинку неведомого механизма.
Твой создатель ценил красоту более всего на свете… Так что же, я благодарен ему за самую прекрасную из всех смертей. Будем считать это последним подарком волшебника.
О, Аллах, сколько лет прошло с тех ужасных событий, но мне все кажется, что вот сейчас скрипнет в прихожей старый паркет, и язвительный голос как прежде околдует разум опиумным дурманом. Нет, просто невозможно поверить в то, что вот уже четверть века, как парижская Опера погребла в своих недрах прах величайшего гения и злодея, какого когда-либо создавала природа. Вот уже двадцать пять лет существование мое напоминает путь слепца в пустыне: путь во мраке и одиночестве без веры, без надежды, медленный и мучительный путь к неизбежной кончине. Пожалуй, единственным утешением все эти годы мне служили воспоминания. Я мог часами бродить по тихим прохладным аллеям сада Тюильри, где тени прошлого окружали меня и казались порой более реальными, чем силуэты скучающих парижан в желто-зеленых отблесках солнца сквозь густую листву. Теперь, когда дни мои сочтены, я снова и снова задаюсь мучительным вопросом, не дающим мне покоя ни днем, ни ночью: было ли на самом деле все то, что так красочно и рельефно выступает передо мной? Могло ли все это быть?
Многие считали меня сумасшедшим, некоторые в моем присутствии суеверно хватались за амулеты против порчи, сглаза и еще черт знает чего… И только один человек, мсье Леру, репортер газеты, название которой я пропустил мимо ушей, посетивший меня около года назад, поверил мне. Он расспрашивал меня с такой щепетильной дотошностью, с таким неподдельным интересом, что я, в конце концов, сдался и рассказал ему намного больше, чем собирался. Более того, я предоставил в его полное распоряжение некоторые страницы своего дневника, касающиеся событий в подземельях Гранд Опера, и даже эти проклятые глупые безделушки: пожелтевшие записки, два кружевных платка, пару перчаток и серебристую пряжку. Наверное, этот одержимый романтик до сих пор копается в архивах театра и Академии изящных искусств, а может быть, у него хватит безрассудства отправиться в далекую Норвегию, и разыскать там чету де Шаньи. Пусть поступает так, как найдет нужным, пусть хоть роман пишет. В любом случае, он никогда не узнает самого главного, ведь об этом, в конце концов, позаботился сам шах Персии.
Нет, в сущности, как нелепо и глупо прошла моя жалкая жизнь! Что я оставил после себя? Вспомнит ли обо мне хоть одна живая душа, когда бедняга Дариус, мой старый молчаливый друг, похоронит меня на заброшенном мусульманском кладбище на окраине Парижа?.. Между прочим, хорошо, что мои мысли приняли такое направление, иначе я бы даже не подумал отдать своему преданному слуге последние распоряжения.
Интересно, что за отрава сейчас разливается в моих жилах? Он предпочитал заряжать коварную золотую безделушку едкими ядами, иногда использовался особый змеиный или настоящий яд скорпиона. Я полагаю, ему доставляло особое удовольствие применять вещества, способные причинить человеку наибольшие телесные деформации… Однако единственная женщина, ставшая его жертвой, умерла спокойной и прекрасной, подобно Клеопатре, хотя менее всех заслуживала такой милости.
Итак, судя по тому, что до сих пор я не почувствовал никаких признаков смертельного отравления, меня ждет та же судьба, а значит, если принять во внимание обещанный ассассинами недельный срок, у меня есть еще несколько бесценных дней, чтобы совершить последнюю, быть может, самую главную ошибку в своей жизни.
Полночь.
Уснуть мне не удается. Несчастный Дариус, узнав о случившемся, бросился мне в ноги и заскулил, словно старый побитый пес, и только строгое спокойствие моего голоса немного утешило его. Подробно и обстоятельно, даже деловито я объяснил ему, какие приготовления нужно сделать за эти дни и выдал сумму, необходимую для погребения, приличествующего любому правоверному мусульманину.
Удивительно, что, прожив более полувека в стране с прочной христианской культурой, давно прекратив всякое общение с представителями собственной религии, превратившись в сухого скептичного философа, я все еще считаю себя последователем ислама. Верю ли я в Аллаха? Да, пожалуй. Точно так же, как в Иисуса, Кришну, Тора, Амон-Ра и Юпитера… Если Там лишь пустота, если нет никого и ничего, то природе совершенно безразлично, кого превратить в пищу для цветов и трав, ну а если есть… Если Бог существует, то я уверен, что ему совсем не важно, каким именем ты его назовешь.
16 февраля. 6 дней.
Сегодня я проснулся раньше обыкновенного, не чувствуя ни малейших признаков не то что близкой смерти, даже легкого недомогания. В голове ясно, как в молодости, а традиционная чашка крепкого кофе так подняла мне настроение, что я уже подумал, будто вчерашний день – не более чем дурной сон. Только маленькая красная ранка на руке, напомнившая о себе слабым покалыванием, убедила меня в реальности происходящего.
Тем не менее, даже это обстоятельство оказалось не способно повергнуть меня в черную меланхолию или обычную в таких случаях панику. Совсем наоборот. Я всячески подбадривал Дариуса, за один вечер постаревшего больше, чем за всю жизнь, а потом послал его в город, куда он и отправился буквально десять минут назад.
Теперь, когда рука моя тверда, когда память остра, как никогда прежде, я готов начать. Я опишу на этих заключительных страницах своего дневника краткий период моей жизни с 1853 по 1856 год. Казалось бы, какие-то четыре года – это капля в море, но именно тогда я жил по-настоящему, именно тогда перед моим изумленным взором одна за другой раскрывались тайны бытия, как ребенок я плакал и смеялся, погибал в бездне отчаяния и возрождался из пепла немыслимых страстей. Я становился свидетелем леденящих душу преступлений и прекраснейших творений совершенства нечеловеческого гения.
Персия… Любимая и бесконечно ненавидимая мной родина в то далекое время являла собой образец несчастной, истощенной страны, раздираемой на части внутренними противоречиями и, в первую очередь, вмешательством так называемых мировых держав. Великобритания тешила свои имперские амбиции, хозяйничая в наших городах и провинциях, будто в своих собственных, Россия гигантской пугающей тенью ежедневно напоминала нам о позорном поражении в двух войнах подряд, повлекшем за собой огромные суммы контрибуций и потерю важнейших стратегических территорий. Перед этим северным исполином Персия трепетала, как нашкодивший школьник, ожидающий неминуемого наказания за многочисленные проступки. Шах Мохаммед в последние годы своего правления едва ли не ежемесячно высылал в Петербург роскошные подарки, на которые император Николай отвечал вежливой благодарностью и гарантировал лояльность русской миссии во многих щекотливых вопросах. К середине девятнадцатого века мы практически полностью лишились флота, а те варварские племена, которые находились на государственной службе, так мало походили на дееспособную армию, что становилось жутко при одной только мысли о восстании бабидов или английской интервенции.
Тяжелое было время, но кто знает, что случилось бы с Персией, если бы в период, требующий наибольшей мудрости и настоящего дипломатического таланта от правителя, на престол не взошел совсем еще юный Наср-эд-Дин. Семнадцатилетний юноша едва ли мог стать спасителем своего государства. Многие видные чиновники и военачальники в один голос утверждали, что мальчик, выросший вдалеке от Тегерана, знающий тюркский язык вместо фарси, не успеет еще доехать до столицы, как Англия, Франция и Россия разорвут нашу бедную страну, как грифы падаль.
Каково же было изумление тех самых скептиков, когда «мальчик» огнем и мечом проложил себе дорогу к трону, а через каких-то полгода уже превратил тегеранский двор в мир невообразимого богатства и пышности, порой доходящей до вульгарности. Волна показательных расправ, прокатившаяся по Персии от центра к самым окраинам, безусловно, призвана была вызвать страх подданных, без которого невозможно существование абсолютной монархии ни в одной стране мира. Юный шахиншах действовал на удивление разумно, каждое его действие было направлено на укрепление своей власти, одно неосторожно сказанное слово могло стоить жизни не только самому болтуну, но и всем членам его семьи. Всякое инакомыслие стало опасным, даже фанатики и сектанты притихли на какое-то время, не понимая, с какой стороны подступиться к новому монарху.
Оптимисты уже поговаривали о новом расцвете Персидской Империи, в тот период в высших кругах стала модной идея о возрождении былой мощи и славы, как при Сасанидах или Сефевидах… Я помню, что и в моей голове бродили тогда подобные мечты, я, как и все, надеялся на чудо. Однако чуда не произошло.
Самым главным недостатком шаха была его молодость, а основным его грехом – сластолюбие. В каждом мужчине полыхают желания Казановы или Дон Жуана, я и сам отнюдь не был аскетом, но то, что простительно простому смертному, губительно для правителя, желающего властвовать долго и безраздельно.
Теперь, когда я способен оценить все происходящее тогда относительно объективно, я все больше склоняюсь к мысли, что все беды, обрушившиеся на Персию, и на меня лично, все они начались в тот момент, когда Наср-эд-Дину захотелось иметь гарем, в котором он, как скупой миллионер, прячущий драгоценные жемчуга, собрал бы коллекцию из красивейших девушек страны. В Персии многоженство – обычное явление, хотя большинство моих земляков ограничиваются тремя женами, а прогрессивные деятели, обратившиеся лицом к Европе, и вовсе считали полигамию аморальной. Как бы там ни было, шахиншаху никто не смел перечить, к тому же, цари во все времена предавались наслаждениям в своих гаремах, поэтому вскоре под сводами голестанского дворца таинственным мягким шорохом вновь зашелестели тонкие вуали.
Юных красавиц привозили со всех концов страны, даже визири, в чьих жилах текла голубая кровь, отдавали своих дочерей в государевы наложницы, надеясь когда-нибудь стать дедом наследника престола. В минимальные сроки гарем Наср-эд-Дина разросся до невиданных доселе масштабов, но выбирать себе жену монарх не спешил. Многочисленные наложницы по рассказам евнухов, которых у меня хватило ума подкупить сразу же при поступлении на службу ко двору, дрались как дикие кошки, царапали друг другу лица, портили одежду и крали драгоценности, в запретных залах Голестана сплетались такие запутанные интриги, какие и не снились французским заговорщикам. Только женщины способны создать подобное осиное гнездо, и только истинная женщина, с ее изощренным умом, почти мистической интуицией и холодной расчетливой хитростью знает секреты взаимодействия и даже успешного противостояния этой жуткой системе.
Такая женщина, расчетливая, красивая и властная, как раз и стала несомненной и безоговорочной победительницей этой грандиозной шахматной партии. Ханум… Ее имя произносили шепотом. Она не поступалась ничем на пути к своей цели, любое ее желание автоматически становилось законом. Ее боялись, ею восхищались, о ней слагались легенды еще при жизни. «Маленькая султанша» - так поначалу называли новую царицу восторженные придворные по примеру очарованного шаха. Я видел ее тогда, на свадебной церемонии… Еще совсем дитя, маленькая и хрупкая девочка с чистым лицом ребенка и безумной дьявольской искрой в черных омутах глаз. Подумать только! Уже тогда в ее прелестной фарфоровой головке разгоралась жажда безграничной власти, а природное женское любопытство принимало чудовищные формы…
Отредактировано Маргарита (2010-06-12 00:39:05)