Наш Призрачный форум

Объявление

Уважаемые пользователи Нашего Призрачного Форума! Форум переехал на новую платформу. Убедительная просьба проверить свои аватары, если они слишком большие и растягивают страницу форума, удалить и заменить на новые. Спасибо!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Как все люди...

Сообщений 61 страница 90 из 1073

61

Серенада, он, похоже, самовнушением занимается: "Я спокоен...я совершенно спокоен..."  :D

62

Ох,  все-таки нравится мне здешний Эрик! :D
За Степана-меломана -- отдельный громадный  *-)

63

serenada, Bastet, у меня тоже такое-же ощущение.... как только начинает чувствовать, что "увязает" в новом..., сразу как "подпорка" - ОНА, самовнушение-защита от "нового еще неизвестного"... ;-)

64

Я совершенно, восхитительно счастлив.:) Как кино смотрю - ничего не надо делать, только наслаждаться... Чем я и занимаюсь.

Одно только плохо: продолжения хочется ужасно. И одновременно - не хочется, потому что тогда все скоро кончится... ну почему всегда так?:)

В этой части столько вещей, которые меня бесконечно радуют - и то, что Эрик "запустил ход событий" с Кристиной, потому что увлекся работой... Это так верно!:) И эти рассуждения о бритье.:) И готика с паутиной. Да что ни возьми!:)

За информацию про письма Пер Ноэлю - спасибо, я рад, что американцы не виноваты.:)

А вот еще - к слову: интересно, знал ли наш Эрик, что полное имя архитектора Гранд Опера - Жан ЛУИ ШАРЛЬ Гарнье?:)

65

Leo

За Степана-меломана -- отдельный громадный  *-)

Спасибо! Я сама этого Степана нежно люблю. Он еще будет и не раз:)

opera

А вот еще - к слову: интересно, знал ли наш Эрик, что полное имя архитектора Гранд Опера - Жан ЛУИ ШАРЛЬ Гарнье?

Он (то есть я) это узнал уже после написания Лизой ее дневников ;-).  А потому отступать было некуда:). Ну и ничего:).  Все равно имя Луи он взял в честь влюбленного в него Людвига Баварского *-p . Ему так захотелось считать.

Astarta

Интересно, а что-бы он делал, если-бы Лиза не ТАК любила музыку?... 

Он бы над ней еще больше за это издевался  ^^-0  :D . Но, на самом-то деле, он знал по тому, юношескому периоду, что она неравнодушна к музыке -- во всяком случае, к ЕГО :cray:  :) .

Дамы и господа! Чтобы вам тут не гадать, что там думал Эрик :D , выкладываю следующий кусочек
Там есть сноски -- они в конце :) .

*

…Не разбирая дороги, я мчался через парк, стиснув зубы в припадке непреодолимой ярости. Не будь мой волчий оскал сейчас скрыт под маской, не сомневаюсь, что первый встречный мужичок, принял бы меня за упыря и, окажись он посмелее, непременно погнался бы за мной с осиновым колом. Но никто ничего не заметил. Маска надежно скрывала мое перекошенное от бешенства лицо, парк был, как всегда, безлюден, да и ярость, как обычно, прошла быстро. Незаметно для себя я очутился на берегу залива. Сколько хватало глаз, до самого горизонта простирался белый ледяной покров, сливаясь вдали с белесым облачным небом. Я сел на камень и, обнажив лицо, подставил его ветру.

Что же произошло? Она пожелала знать мое имя… Ха, какое именно? За мою долгую жизнь у меня их было множество. Какое же вам угодно услышать, ваша светлость? То, под которым ваш покорный слуга демонстрировал гогочущей толпе свои прелести в качестве «живого трупа», а по ночам в компании конокрадов совершал вылазки в соседние деревни? Или то, на которое отзывался придворный шут и личный палач любимой наложницы персидского шаха? Имя фигляра и циркача, потешавшего своими фокусами благородную публику в имперской столице, вам должно быть знакомо, не так ли? Ах, вам надо знать мое настоящее имя, баронесса? А вот тут уж нет, дудки! Я забыл его! Захотел — и забыл! И не желаю вспоминать, даже чтобы доставить вам удовольствие!

*

…В огромном зале со сводчатым потолком стоит непонятный гул. На скамьях, составленных отдельными группами, сидят мальчики в серых холщовых блузах с грифельными досками в руках и кто внимательно, а кто — не очень смотрят на странных людей в долгополых одеждах — монахов, учителей школы при монастыре св. Антония. Мальчиков много, человек пятьдесят, хотя мне трудно определить, сколько именно, потому что я еще не очень хорошо считаю. Мне еще нет семи лет, я впервые оказался среди чужих людей и робко жмусь к сутане брата Викторьена, начальника монастырской школы. «Дети, — раздается у меня над головой его высокий, чуть визгливый голос, — это новый воспитанник нашей школы и ваш новый товарищ Леруа, Кловис Тьерри Шильдерик Леруа». Приглушенный, но дружный смех, раздавшийся среди ребят постарше, свидетельствует об их изрядной осведомленности по части истории средневековой Франции (1) . За несколько минут до этого я видел этих мальчиков в другом большом зале, рефектории, где безуспешно пытался, не снимая маски, съесть скудный завтрак. Все они — и большие, и маленькие — смотрели на меня, как на диковинного зверя, и забавлялись моими мучениями. Потому что накануне…

…Я плохо помню, как очутился в дортуаре, заставленном длинными рядами одинаковых простых кроватей. Меня привели туда, после того как резная дубовая дверь закрылась за моей матушкой. Слезы застилали мне глаза, в ушах стоял звук ее удаляющихся шагов, и мне было совершенно все равно, кто и куда меня ведет. Сопровождавший меня человек показал мне мою кровать и, перекрестив, оставил одного, даже не попытавшись утешить. Все еще плача, я свернулся калачиком на грубом одеяле и, очевидно, уснул. Во всяком случае, я не слышал, как комната наполнилась ее постоянными обитателями, вернувшимися после вечерни. Очнулся я от какого-то шушуканья и сдавленного смеха, раздававшихся у меня над самым ухом. Открыв глаза, я увидел, как несколько чужих мальчиков, гораздо старше меня, роются в моем сундучке, который так и остался стоять рядом с кроватью. До этого дня я не имел никакого опыта общения со сверстниками. Других детей я видел только сквозь решетку и густую живую изгородь, окружавшие наш сад, где я гулял один или с матушкой, да из окна экипажа в те редкие дни, когда матушка брала меня с собой на прогулку. Я не знал, как вести себя с этими хихикающими мальчишками, не понимал, кто они — друзья или враги. Но очень скоро понял. Остолбенев от удивления, я молча смотрел, как они бесцеремонно потрошат мой сундучок, расшвыривая по полу аккуратно сложенное белье и туалетные принадлежности. Но когда они добрались до моего сокровища — лежавшей на самом дне драгоценной скрипочки-четвертинки, и грубо вытащили ее из футляра, моя душа не выдержала такого святотатства, и я дико заорал во весь голос. Только тогда они заметили, что я не сплю, и всей компанией воззрились на меня, вернее на мою маску… Сейчас мне уже не вспомнить в точности слов, которые прозвучали тогда. Да и были ли вообще эти слова? Я отчетливо помню лишь звуки, интонации… Свой надсадный, высокий, какой-то звериный крик. Их многоголосое улюлюканье, хохот, восторженные возгласы. Нечто подобное я слышал много раз потом, гораздо позже, когда был «живым трупом» и «сыном дьявола». Так чернь всегда реагировала на мое появление без маски… Я не сразу понял, что произошло, когда один из сорванцов резко протянул руку к моему лицу. А когда понял, было поздно…

Маску я носил всегда. Я не помню себя без маски. Не знаю, кто и когда впервые надел ее на меня, но я никогда не выходил из своей комнаты с открытым лицом. Мне никто никогда ничего не объяснял специально — во всяком случае, я этого не помню, — но я будто бы изначально знал, что маска — такая же необходимая деталь туалета, как штанишки, что появляться без нее на людях просто неприлично. Матушкина старая служанка Жюстина, ухаживавшая за мной с рождения, была единственным человеком в доме, перед которым мне было позволено разгуливать с открытым лицом. Она кормила меня, по утрам умывала и одевала, вечером укладывала спать, постоянно ворча и сетуя на свою нелегкую долю — возиться с «этим жабёнышем», как она называла меня втайне от матушки. Позавтракав у себя в комнате, я спускался вниз, к матушке для занятий музыкой и с этого момента до самого вечера всегда был в маске. На обед я снова поднимался к себе, а вечером, перед тем как должен был вернуться домой из своей конторы отец, уходил наверх окончательно и там уже мог позволить себе открыть лицо. Перед отправкой в школу матушка подозвала меня к себе и, с трудом подыскивая нужные слова, попыталась объяснить, что ждет меня в моей новой жизни. Бедная матушка, воображаю, чего стоил ей этот разговор! Я мало что понял тогда — слишком мал я был, чтобы правильно представить себе эту неизведанную новую жизнь вдали от дома. Единственное, что я хорошо усвоил, это что мне следует во что бы то ни стало скрывать от чужих лицо. К тому времени я уже знал, почему именно ношу маску. Теперь же я должен был уяснить, что она — моя защита, что без нее меня подстерегают опасности. И вот…

«Ехидна! Ехидна! Бегемот! Бегемот!» Визжа от восторга и хохоча во весь голос, мальчишки выкрикивали имена библейских чудовищ, очевидно, плохо представляя себе, как они выглядят на самом деле. Впрочем, им было все равно. То чудовище, которое они видели перед собой, по их мнению, вполне соответствовало всем этим названиям. Больше всех веселился кудрявый черноглазый сорванец, размахивавший моей маской. Прикрыв одной рукой свой позор, я тщетно пытался другой выхватить у него свой «доспех», но он перебросил его товарищу, тот — другому… Я метался между ними, вопя от обиды и ужаса, а они развлекались моей беззащитностью. На поднявшийся в комнате невообразимый гвалт прибежал дежурный воспитатель. Не без труда утихомирив разгулявшихся весельчаков, он вернул мне маску, велел собрать разбросанные по полу и истоптанные вещи, а затем увел к себе, где я и провел первую ночь своей новой жизни. Я так и не смог уснуть тогда, потрясенный ужасной переменой, произошедшей в моей жизни. Я чувствовал себя Мальчиком-с-Пальчик, маленьким и беззащитным, брошенным родителями в темном лесу на растерзание диким зверям. Но в отличие от сказочного героя, со мной не было шестерых братцев и я не захватил с собой камешков, чтобы делать заметки на обратный путь. Я был один, помочь мне было некому: меня предали…

Кловис Тьерри Шильдерик… Да уж, мой папенька с его увлечением историей и страстной любовью ко всяким рыцарским бредням отлично подготовился к появлению на свет своего первенца. Это надо же было выдумать такую нелепицу! В сочетании с пошлейшей фамилией Леруа (2) , которой наградил его Господь, получился полный бред. Однако в чем-то его можно понять. Куда еще мог этот жалкий провинциал-неудачник поместить все свои надежды, все свои нереализованные амбиции, как не в долгожданного сына, которому, как он, видимо, полагал, была уготована совершенно иная, славная участь? Кстати, в этом он, пожалуй, не ошибся — достаточно сравнить то, что повидал за свои сорок лет я и что видел он. Одного я не могу понять: почему, увидев, какого именно отпрыска послал ему добрый боженька, он не дал ему менее громкого имени? Неужели он не понимал, насколько гротескно будут выглядеть имена сразу трех королей в применении к родившемуся у него существу? Или именно что понимал, и это было его местью мне — сыну, самим своим рождением предавшему своего отца? Ведь я знал, я чувствовал, что он никогда не простил мне тяжкого оскорбления, которое я нанес ему своим появлением на свет. Что ж, он неплохо отомстил…

…Я стоял посреди классной залы под обстрелом пятидесяти пар враждебных, любопытных глаз. Маска была на мне, но это уже не имело значения. Все вокруг знали, что скрывается под ней, а значит, она больше не могла меня защитить. Передав меня с рук на руки учителю младшего класса, начальник школы удалился. Меня усадили на краешек скамьи, дали в руки такую же грифельную доску, как у всех, и я стал учеником — самым младшим во всей школе монастыря св. Антония. В свои неполных семь лет я уже бегло читал и умел кое-как писать, заметно опережая в развитии товарищей по классу. Учитель, брат Фредерик, решив проверить знания и способности нового ученика, стал то и дело вызывать меня, обращаясь ко мне по имени: «Леруа, читайте… Леруа, отвечайте…» Каждый раз, как он произносил мою фамилию, сзади, с ближайшей скамьи, на которой занимались старшие ребята, доносился громкий шепот: «Король уродов!», «Король дураков!», «Король страшилищ!» Это продолжал развлекаться мой главный враг, тот самый кудрявый черноглазый мальчишка, накануне сорвавший с меня маску. Его товарищи, в которых я без труда узнал своих давешних мучителей, давились от смеха, а я, еще не имея ни малейшего опыта общения с представителями «рода людского», каждый раз сжимался в комок, словно от удара розгой. Когда после нескольких часов занятий все отправились на обед в рефекторий, я остался в классной зале, спрятавшись за книжным шкафом. Вновь выставить себя на всеобщее обозрение за длинным столом? Я не мог больше помыслить об этом. В маске я все равно не смог бы есть, а снять ее не решился бы ни за что на свете… Так я и просидел за шкафом на полу целых два часа, пока все не вернулись в класс для продолжения занятий. Начался новый урок, а с ним и мои терзания. Подкрепив силы обедом, мой враг с удвоенным рвением возобновил свои измывательства. Я ощущал почти физическую боль от каждой вспышки сдавленного смеха, следующей за очередной его выходкой. В веселье принимало участие все больше и больше ребят, а учителя лишь вяло шикали на своих подопечных, не желая, видимо, тратить время и силы на их усмирение.

Не знаю, как это произошло… Учитель в очередной раз назвал мою фамилию, мой враг в очередной раз воспользовался этим, чтобы развлечься самому и развлечь своих товарищей. Я в очередной раз готов был сжаться в комок, но тут почувствовал, что на мне больше нет маски. Очевидно, не в меру расшалившись, мучитель потихоньку протянул ко мне руку и незаметно развязал завязки. Помню, как побелело у меня в глазах, как словно онемел затылок. Я отчаянно закричал и вскочил со своего места. Запрыгнув с ногами на скамью, чтобы сравняться в росте со своим обидчиком, я повернулся к нему и, размахнувшись, со всей силы ударил его по ухмыляющейся физиономии тем, что держал в руках, — грифельной доской. Опешив от неожиданности, тот взвыл от боли. Вокруг нас сразу образовалось пустое пространство. Не знаю, куда они все подевались: я не смотрел по сторонам. Я вообще ничего не видел кроме своей грифельной доски, от которой с каждым ударом со звоном отлетали куски. Мне казалось, что все это длится вечно, но, возможно, я ошибался, и все произошло молниеносно. Во всяком случае, за это время меня никто не остановил, даже не попытался. Мой враг тоже так растерялся, что и не думал защищаться, лишь прикрывая руками свое хорошенькое личико. Вдребезги разбив свою доску, я стал тыкать куда попало остававшимся у меня в руке крупным осколком. Из его распоротой щеки и израненных рук, которыми он прикрывался, потоком хлынула ярко-красная кровь. Я почувствовал на лице теплые брызги. Меня затошнило, голова закружилась, все вокруг стало темно…

Очнулся я через несколько суток на соломе в монастырской конюшне. Под боком у меня уютно устроилась трехлапая кошка, где-то поблизости в полумраке хрустела капустным листом хромая коза. Рядом хлопотал равнодушно-добрый брат Доминик, добровольно принявший меня в свою «богадельню». Увидев, что я пришел в себя, он потрепал меня по голове и протянул мне холщовую тряпку с завязками и двумя отверстиями для глаз — мою новую маску, которую смастерил взамен безвозвратно погибшей изящной масочки, сшитой матушкиными руками. Когда, проболев еще недели две, я вернулся в классную залу, моего обидчика там не было. Его забрали из школы. Меня так и не наказали, даже не отругали за тот случай. Но его не забыли. Никто больше не смеялся надо мной — не осмеливался смеяться. Соученики с опаской сторонились меня, учителя ограничивали общение со мной вопросами по уроку и выслушиванием моих ответов. Меня боялись, боялись как чужака, как нечто непонятное, отталкивающее. В рефекторий я больше не ходил, питаясь в конюшне у брата Доминика вместе с его калеками. Десять лет спустя, навсегда оставляя монастырь, я оставил в нем и свое нелепое имя: Кловис Тьерри Шильдерик Леруа.

Имена… Какое значение имеет имя для человека, у которого нет лица? Нет лица — нет имени. Нет, не так: сколько лиц — столько и имен. Имя — та же маска, так я к нему всегда и относился. Кажется, нечто подобное я попытался объяснить и ей, маленькой баронессе, но волна ярости, захлестнувшая мой мозг, не позволила мне членораздельно выразить свою мысль… Имена… Лица… Разные лица — разные имена — разные люди. В родительском доме, когда я был маленьким, добрым и наивным, у меня было два имени. Нет — три. Матушка звала меня Тьерри, выбрав из моих королевских имен самое короткое и ласковое. И еще Малыш. Я и правда, был малыш. Таких коротышек еще надо было поискать. Позже, в школе мне это доставило немало дополнительных страданий. В четырнадцать лет я был самым маленьким среди одноклассников и уже смиренно приготовился к участи уродливого карлика, когда, слава Богу, вдруг начал стремительно расти, да так, что остановился только годам к двадцати пяти. Жюстина тоже звала меня Малышом, ну и, конечно, Жабёнышем — в зависимости от расположения духа. Отец… От отца я вообще, кажется, за всю жизнь не слышал ни слова в свой адрес. Когда же он говорил обо мне с матерью, то называл просто «он». Потом Малыш Тьерри отправился в школу, где благополучно умер, а на смену ему на какое-то время явился маленький, несчастный, забитый, затравленный Кловис Тьерри Шильдерик Леруа. Но ненадолго. Тот тоже очень быстро исчез, уступив на несколько лет место ученику Леруа, или Чудику, как прозвал меня брат Доминик, чтобы я ничем не отличался от остальных его питомцев. До сих пор не знаю, какое слово имел он в виду, когда придумывал это прозвище: «чудовище» или «чудной». Чудик был замкнут, одинок, озлоблен на всех и вся. В шестнадцать лет, прихватив из монастырской коллекции музыкальных инструментов драгоценную старинную скрипку, он сбежал из монастыря и тем самым прекратил свое существование. Когда, оборванный и голодный, я предстал пред суровые очи Луисильо, он, естественно, спросил, как меня зовут. Я назвал свое полное имя, но старик-цыган, не отягощенный излишними знаниями по истории, из всего этого бессмысленного набора звуков уловил лишь самый конец. Так, в сущности, совершенно случайно, на свет появился Эрик.

Удивительно, как прочно приросло ко мне это имя… У меня бывали потом и другие, но в конце концов я всегда снова становился Эриком. Это имя — словно моя черная маска. Я могу надевать какие угодно личины, но чувствую себя самим собой, лишь когда лицо мое закрыто этим куском черного бархата. Говорит ли это о том, что с тех пор я не изменялся?.. Гм, не думаю… Цыгане имели обыкновение давать друг другу клички по названиям животных. Не избежал этой участи и я. Они прозвали меня по-испански Эль Грильо — «Сверчок». Это имя придумала Пахарито, «Птичка» — внучка Луисильо, моя первая любовь. Она вполне резонно и остроумно сказала тогда, что моя скрипка поет так же звонко, как сверчок, но, как и на него, на меня лучше не смотреть. Так я и проходил с этим прозвищем несколько лет, пока странствовал по свету с цыганским цирком. Под этим именем я представлял сначала «живого трупа» и «сына дьявола», потом стал выступать со своими фокусами. Когда Альфредо, приняв меня в свой цирк, решил выправить мне настоящие документы, я соединил оба полюбившихся мне имени и стал называться на французский манер Эрик Грийон (3) . Так, кстати, звали и фокусника, выступавшего в Петербурге в цирке Чинизелли под сценическим псевдонимом Синьор Энрико, и господина Эрика, строившего волшебные балаганы на Нижегородской ярмарке. Потом на несколько лет Эрик Грийон исчез, а взамен него в Персии объявился некто Фаррух аль Фарансави, маг, чародей, изобретатель, любимец шахиншаха, не погнушавшийся, тем не менее, презренным ремеслом палача…

*

Бедная Лиз! Как я накинулся на нее — самому жалко. Она изо всех сил старалась успокоить меня, как-то исправить положение, но все напрасно: каждое ее слово лишь подливало масла в огонь. «Сударь, конечно, я знаю, что у вас что-то с лицом. Но что именно, я никогда не знала…» Что-то с лицом! Ха, вы только подумайте! Что-то с лицом!!! Интересно, что наплел ей про меня добряк-полковник, ее дядюшка? Скажите спасибо, сударыня, что вы не знаете, что именно у меня с лицом! Не знаете и не узнаете никогда — теперь-то я ученый, теперь-то я не оплошаю.

Как она еще сказала? «Поверьте, за эти два дня я ни разу не вспомнила о том, что скрывает ваша маска. Уверяю вас, это не имеет для меня никакого значения…» В сущности, это истинная правда, и нет в ее словах ничего обидного. Разве я сам не понимал, что моя маска не имеет для нее значения? Разве не вела она себя всегда со мной так, будто я самый обыкновенный человек, будто нет на мне никакой маски? Она да еще то несчастное безумное дитя, кровожадный ангел в золоченой клетке… И разве не потому я и затеял всю эту игру, чтобы снова почувствовать это? Так отчего же ее слова так взбесили меня?

В самом деле, что это меня так разобрало? Ну спросила она меня про имя… Ну ответил бы что-нибудь, отшутился, соврал бы на худой конец… А теперь что? Нахамил, наорал, хлопнул дверью… Да еще эту дуру, ее служанку, сбил с ног. Судя по грохоту, сопровождавшему уход господина Гарнье из дома баронессы фон Беренсдорф, баронский фамильный чайный сервиз значительно уменьшился в размерах. Какой же ты все-таки осел, Эрик! Распущенный, самовлюбленный осел, тупица! Столько времени готовиться, продумывать каждый шаг, выверять каждое слово — и вот, пожалуйте, все насмарку. Ведь она как никак баронесса, к ней требуется деликатный подход. Это тебе не торговка с рынка и даже не оперная певичка… Неожиданное сравнение больно кольнуло в сердце. Однако, что я себе позволяю?! В таком тоне… О Ней?!.. О, я вовсе не это хотел сказать!.. Нет, запрячем, запрячем подальше неуместные ассоциации. Мне и без того есть над чем поразмыслить. Например, как я теперь снова покажусь ей на глаза. Любой настоящий джентльмен на моем месте просто повесился бы, не перенеся такого позора. Правда, для начала любой настоящий джентльмен не позволил бы себе такой выходки… А впрочем, при чем тут я? Я никогда не был джентльменом и не собираюсь им быть. Не желаю я жить по каким-то дурацким законам, придуманным кучкой напыщенных чистоплюев! Я — сам себе хозяин, у меня свои законы, и главный из них — всегда поступать так, как я хочу. Я же по-прежнему хочу, чтобы эта маленькая баронесса сияла на меня своими восторженными глазами, а значит, снова пойду к ней и, если понадобится, начну все сначала.

Приняв решение и успокоившись, я пошел к себе. Вечер пролетел незаметно. Музыка внутри меня окончательно стихла, вытесненная переживаниями последних дней. Однако, не позволив себе распускаться, сразу после ужина я засел за свои упражнения и почти всю ночь занимался переложением для фортепьяно партитуры какой-то русской оперы.

Наутро еще затемно я был у ее крыльца, гадая, решится ли она сегодня на прогулку или поврежденная нога снова заставит ее остаться дома. Когда в предрассветных сумерках она все же вышла, я последовал за ней, держась на небольшом расстоянии под прикрытием придорожного кустарника. Она задумчиво шла по пустынной аллее парка, выпрямив спину и гордо вскинув голову, как и подобает представительнице древнего рода, однако что-то неуловимое в ее облике указывало на душевное смятение. Немудрено! Не каждый день госпоже баронессе выпадает такое счастье — присутствовать при истерике Призрака Оперы и Ангела Музыки в одном лице.

Свернув с главной аллеи, она медленно прошла по тропинке и остановилась у замерзшего пруда. Мартовское солнце едва выглянуло из-за макушек окружавших его вековых дубов. Усевшись на поваленное дерево, она усталым жестом сняла шляпку, подставила лицо робким лучам и замерла, прикрыв глаза. Я подошел ближе и встал чуть поодаль, вглядываясь в ее лицо. Она сильно изменилась за те несколько часов, что прошли после нашей встречи, завершившейся столь бурной кодой. Осунулась, еще больше побледнела, вокруг глаз залегли глубокие тени. Бессонная ночь? Слезы? Возможно… Что ж, общение с Эриком никому еще не шло на пользу. В этом мне не раз приходилось убеждаться. Впрочем, меня это не касается. Каждому — свое, знаете ли…

Решительно шагнув вперед, я встал перед ней, заслонив солнце. Тотчас открылись серые глаза, и на смену мелькнувшему в них удивлению явилось то самое сияние, ради которого я и затеял всю эту историю. Не говоря ни слова, я протянул ей руку, которую она так же молча приняла, ответив лишь детской улыбкой. Побродив в полном молчании по пустынным аллеям, мы в конце концов снова оказались у ее крыльца. На ее приглашение выпить чая (это были первые слова, произнесенные ею за все утро), я ответил отказом и, сославшись на занятость, поспешил унести побыстрее ноги. В самом деле, какой чай? Какой, спрашиваю я, может быть чай, когда этот размазня Эрик, черт его дери, и так чуть не сбежал самым постыдным образом, едва ощутив невинное прикосновение ее затянутой в перчатку руки к своему локтю? Но он все же не сбежал, надо отдать ему должное, а это значит, что все идет как надо и игра продолжается!

На следующее утро я опять проводил ее, оставаясь невидимым, до парка, а потом, пройдя немного вперед, встретил на аллее, будто бы случайно. Правда, судя по лукавой улыбке, которой она встретила мое «неожиданное» появление, моя хитрость, кажется, была раскрыта. Впрочем, она промолчала, а когда все же заговорила, — снова возомнив себя обязанной поддерживать светскую беседу, — то принялась болтать о погоде, о петергофских достопримечательностях и нести прочую подобную чепуху. Я же был благодарен ей за эту трескотню, освободившую меня от необходимости самому заботиться о соблюдении приличий.

С этого дня совместные утренние прогулки стали нашим неизменным ритуалом. Мы ни о чем не сговариваемся. Просто по утрам я поджидаю ее у входа в парк, и мы бродим по аллеям. Обычно она развлекает меня рассказами о своем детстве, о старой гувернантке, о проказах, которые они учиняли над ней вместе с братом… А ей, оказывается, не откажешь в остроумии, маленькой глупой Лиз. Кто бы мог подумать. Не раз ей удалось даже рассмешить меня своими забавными историями. Но чаще всего — надеюсь, она этого не замечает, — я пропускаю ее болтовню мимо ушей, слушая только голос и постепенно приучая себя к присутствию в моей жизни другого человека.

…Та тоже пыталась вести себя по-светски, тогда, в наш первый день у меня в подземелье. Бедняжка, Она боялась меня, безумца в маске с голосом Ее Ангела Музыки, и старалась подбодрить себя пустой болтовней. А заодно и заговорить мне зубы, плутовка. Но потом все переменилось. Потом Она увидела мое лицо — и умолкла. У нее не было больше слов для меня — так, жалкие крохи. Две недели я выбивался из сил, трещал, как попугай, пытаясь развлечь ее своими россказнями и фокусами. Она молчала, слушала, отвечала тихо и немногословно, смотрела с сожалением и грустью в глазах. Раскрывала рот, только для того чтобы петь, петь вместе со мной… «Дитя мое, ангелы плакали, слушая вас сегодня». Не знаю, как все ангелы, но один плакал — это уж точно. Ангел Музыки. Ее Ангел Музыки… Плакал каждый раз, как слышал Ее божественный голос. «Шведский соловей»… Чего бы я только ни дал, лишь бы услышать еще раз его трели! Единственное утешение, что он не поет не только для меня. Там, на Севере Мира, соловей умолк навеки, я знаю это, ибо только Ангел Музыки мог вдохнуть истинную силу и красоту в его голос, только при нем…

— Сударь, вы не слушаете меня? Я утомила вас своей болтовней? Простите…
— Что вы, баронесса, я внимательно слушаю. Вы так забавно рассказываете. Так что же сказала на это фройляйн Труди?..

Снова защебетала… Как это там говорит народная мудрость? «Лучше синица в руках, чем журавль в небе»? Немного подправим сообразно обстоятельствам и скажем: «…чем соловей в Скандинавии». Неплохо сказано. Да ты прямо мудрец, Эрик. И остроумец. Жаль только, что твое остроумие, как всегда, некому оценить. Странно, но моих шуток, моих острот — весьма удачных, надо сказать, — не понимал никто и никогда. И Она, и дарога, и эти олухи директора — все без исключения — любое мое слово всегда воспринимали всерьез. Словно такому, как я, не положено шутить и веселиться. Словно мой удел — лишь стоны, плач и скрежет зубовный… Эта синица тоже вряд ли оценит по достоинству всю прелесть переиначенной мной русской пословицы. Ну да бог с ней… А ведь она действительно похожа на глупую доверчивую синицу. Идет себе рядом, чирикает, даже не подозревает, что и правда уже у меня в руках. Только вот так ли уж эта синица лучше того соловья, — вот вопрос? Что ж, время покажет…

*

За окном неистовствует мартовская непогода: мокрый снег, ветер с залива, сплошная мерзость. Кажется, что конца края этому не будет. Но мне наплевать на ненастье. Я брожу по жарко натопленной уютной гостиной баронессы фон Беренсдорф и разглядываю фотографии на стене. Хозяйка дома еще не соблаговолили спуститься, и мне никто не мешает.

…Проснувшись утром под завывания ветра, я понял, что традиционная совместная прогулка сегодня вряд ли состоится. Хотя, конечно, от этой чудачки всего можно ожидать… Но нет, в обычное время дверь ее дачи так и не отворилась, а это значит, что страстная любительница утреннего моциона не решилась-таки высунуть носа на улицу в такую собачью погоду. Что ж: если гора не идет к Магомету…

Вопреки моим опасениям, дверь открылась почти сразу. На пороге стояла та самая пугливая русская красавица, ее горничная. Несколько мгновений она молча смотрела на меня во все глаза, потом, спохватившись, все же впустила в переднюю и опрометью помчалась куда-то наверх — докладывать барыне. Я тем временем скинул на сундук шубу и, не дожидаясь приглашения, прошел в гостиную.

«Чувствуйте себя как дома», — сказала мне она, когда после очередной совместной прогулки я впервые принял ее приглашение зайти на чай. От чая я, естественно, отказался. Мы просто посидели вместе, она, как всегда, развлекала меня своим чириканьем, а потом я сел за рояль… Это было третьего дня, или днем раньше, — и вот я уже действительно если не чувствую, то, по крайней мере, веду себя у нее как дома.

На стене висят фотографические карточки в рамках. Много. Очевидно, родственники, друзья. Замечательная все же это штука — фотография. Память, запечатленная в непосредственных зрительных образах. Именно непосредственных, ибо между тем, кто смотрит, и тем, на кого смотрят, нет ничего, кроме фотографического аппарата — бесстрастного механизма, не способного, подобно портретисту, пишущему портрет, навязывать свое восприятие изображаемого. Даже жаль, что я не смог в полной мере воспользоваться этим достижением человеческого разума. Хотя и у меня среди бумаг хранится несколько памятных карточек: матушка, Людвиг с дарственной надписью, групповой снимок артели, строившей мои аттракционы в Нижнем Новгороде — мужички подарили мне его на память после окончания «дворца тысяча и одной ночи»… Вот только Ее ангельского личика у меня нет… Она не догадалась, а я не посмел спросить…

Лица, лица, лица… Забавно: кое-кого я тут знаю. Вот, например, ее дядюшка, добряк-полковник Батурин. Здесь он явно старше, чем во времена наших совместных трудов на Нижегородской ярмарке. Кажется, она говорила, что он умер? Надо все-таки хоть иногда прислушиваться к ее болтовне, не то можно попасть впросак… А вот и она. Та, другая. Ее мать. Красивая женщина. Очень красивая. Не в пример лучше дочери, хотя и та недурна — есть в ней особый шарм. Но эта… Гордая осанка, изящный поворот головы, идеально правильные черты, проникновенный взгляд. Судя по платью, снимок сделан в то же время, что и мой. Да, точно, и фотограф тот же. Но у меня она выглядит иначе, более женственной, более слабой, более беззащитной.

Значит, у нее было из чего выбирать… Интересно, почему она послала мне именно тот снимок, а не этот, например? Что хотела она этим сказать? Непостижимая женщина, с непостижимыми мыслями и непостижимыми поступками!.. И хорошо, что не этот. Моя карточка нравится мне гораздо больше… Я получил ее вместе с письмом, в котором она благодарила меня за подарок. Право, не стоит благодарности, баронесса. Мне просто хотелось сделать вам приятное в память о нашей встрече и о том драгоценном даре, который вы преподнесли когда-то безродному циркачу. В сущности, эта миниатюра — белый лебедь на перламутровом озере — была единственной действительно ценной вещью, которой я обладал на тот момент. Она да скрипка, но с этой драгоценностью я не расстался бы ни за что на свете. А миниатюра… Она очень нравилась мне, но каждый раз, натыкаясь на нее среди своих пожитков, я испытывал нечто похожее на стыд — чувство, обычно мне не свойственное, но тем не менее… Слишком… ммм… оригинальны были обстоятельства, при которых она попала ко мне в руки. Поэтому, как только представилась оказия…

Надо признаться, оказию эту я чуть не упустил… Когда маленькая дурочка объявила мне на том памятном музыкальном вечере, что едет к матери в Швейцарию, я не придал этому никакого значения. Мысль об ответном даре пришла мне в голову лишь несколько дней спустя, когда она явилась ко мне в номер. Вернее, после той отвратительной сцены у гостиничного подъезда, когда мне пришлось обороняться от нападок этого прыщавого юнца… Что он там пищал? «Соблазнитель», «донжуан»… Вот уж поистине попал пальцем в небо! На дуэль он меня вызвал, ха! Благородный рыцарь, черт бы его побрал!.. Кроме вас, сударь, тут благородных не наблюдается, так что пошел ты со своей дуэлью… Странно устроен человеческий мозг (или не человеческий, а только мой мозг устроен так странно?), но именно эта безобразная сцена каким-то непостижимым образом напомнила мне о Пиранези, о ней и о том, что я хотел ее отблагодарить. Вернувшись в номер, я быстро написал учтивое благодарственное письмо и, упаковав его вместе с миниатюрой, приложил к пакету короткую записку, адресованную ее дочери, с просьбой передать всё это баронессе фон Беренсдорф. А несколько недель спустя получил ответное письмо. Вернее, писем было два. Одно бесконечно теплое, ласковое, с вложенной в него фотографической карточкой — от матери, другое — совершенно безумное, сумбурное, отчаянное — от дочери. Из второго я не понял и половины, хотя оно и было написано по-французски. На карточке изящным аккуратным почерком по-русски было написано: «На добрую память. Да благословит Вас Бог. М. фон Б.» Я не ответил ни той, ни другой. Не знаю, почему. Не захотел. Нечего мне было отвечать им. Не нужны мне были тогда никакие «узы любви и дружбы» — ничего, что стеснило бы мою свободу… Месяца через два я узнал от полковника, что она умерла…

…За спиной послышались шаги. Она. Спускается по лестнице с верхнего этажа. А я будто бы не замечаю, я увлечен — разглядываю фотографии.

— Это моя матушка примерно за год до смерти, — говорит она.
— Я узнал, — отвечаю я и, обернувшись, приветствую ее полупоклоном.
— Узнали? Значит, вы ее помните?

Странно было бы не узнать, когда у меня есть почти такая же фотография, но, думаю, вам, сударыня, об этом знать не следует. Я сам до сих пор не разобрался в своих взаимоотношениях с вашей матушкой, но какими бы эти взаимоотношения ни были, касаются они только меня, меня одного.

— Разве я не говорил вам когда-то, сударыня, что никогда и ничего не забываю? Я помню и ее, и вас — в книжной лавке и потом в цирке. А почему это вас так удивляет, баронесса? Ведь вы, кажется, тоже не забыли?

Не выдержав моего взгляда, она опускает глаза. На лице — полное смятение чувств. Вот и отлично. Я продолжаю осмотр.

С соседней фотографии на меня взирает высокий светловолосый человек лет тридцати с прозрачными светлыми глазами. Сюртук строгого покроя — такие носили лет пятнадцать назад — позволяет достаточно точно определить время снимка. Что-то в облике этого господина кажется мне знакомым. Я снова оборачиваюсь к ней:

— А это, должно быть, ваш супруг? Кого-то он мне напоминает…

Как-то странно взглянув на меня, она тихо ответила:
— Он похож на вас, сударь…

Ох уж эти женщины! Бог весть, что творится у них в головах! На меня!!! Я чуть не расхохотался в голос, однако, сделав над собой усилие, сумел все же остаться в рамках приличий. Сдавленно проговорив: «Ну, это вряд ли», я присмотрелся к снимку поближе. Ну конечно, так и есть! Белокурые волосы, небольшие светлые усики… Разве что ростом повыше, да больше осмысленности в лице. Красавчик виконт! «Друг детства»! Как же это понимать!? Неужели теперь все соперники у меня будут на одно лицо? Соперники!.. Да ты, Эрик, и правда, возомнил себя настоящим Дон Жуаном!.. Но этот мне, в любом случае, слава Богу, уже не соперник. Земля ему прахом, мир ему пухом… Черт! Как там?.. Никогда не мог запомнить этих идиотских формулировок. Одним словом, молодец барон, что вовремя отправился на тот свет. Избавил меня и себя от лишних хлопот.

А это еще что такое?.. Строгое, почти монашеское одеяние, бледное лицо обрамляет белый платок, надо лбом — маленький крестик. Сестра милосердия. Ее не сразу узнАешь в этом бесплотном существе. Позабыв от неожиданности и удивления про приличия, я тихонько присвистнул.

— Ого! Вот это интересно! Вы что же, были на войне? Как это вас туда занесло? — пытаюсь я насмешливым тоном замаскировать свое замешательство.
— Я поехала туда за мужем, сударь.

Мне кажется, или в ее голосе и правда прозвучал вызов? Обиделась? За себя? За мужа?

— Вашему мужу можно позавидовать, баронесса. Не каждый мужчина удостоивается такой любви…

Я снова вернулся к предыдущей фотографии. Выходит, господин барон решил все же встать на моем пути? Мертвец на пути «живого трупа»… Неплохо, однако… И то правда: какой Дон Жуан без командора?

— Не надо завидовать ему, сударь, — раздался за спиной у меня тихий голос. — Это он любил меня, а я лишь старалась, как могла, платить за эту любовь дружбой и уважением.

Ах вот оно что… Потрясающе — все как по нотам! Нет, что ни говори, история Дона Жуана Тенорио вечна и универсальна. Что же, прикажете мне теперь биться об заклад, приглашать усопшего нелюбимого супруга на пир в дом его вдовы? Все это уже было, было…

А она — храбрая женщина. Я так и говорю ей:
— А вы, оказывается, храбрая женщина, сударыня.
— Я ужасная трусиха, сударь, — возразила она и стала говорить что-то про свое житье-бытье на Балканах, про лазарет, про войну. Слушая вполуха, я продолжал разглядывать поразивший меня снимок. Сколько же ей тут лет? Двадцать шесть, двадцать семь? А где в это время был я? Где-где… Сидел в своем подвале. Наслаждался жизнью, творчеством и свободой... Это ведь было задолго до…

Вдруг позади меня стало тихо: она замолкла на полуслове. Я обернулся. В испуге зажав рукой рот, она застыла, не сводя с меня безумного взгляда. Что такое? А, ясно: речь, кажется, шла о лазарете, об изуродованных телах и лицах. Однако как я напугал ее давеча своей истерикой… Что она, теперь всегда будет обращаться со мной, как с больным? Чего она там напридумывала себе обо мне? Господи, сударыня, если бы вы заглянули ко мне под маску, вы бы раз и навсегда поняли, насколько мне должно быть наплевать на всех увечных и калек вместе взятых. Я — не они. Я — совсем другое. Я не калека, я — чудовище. Однако упаси вас Бог когда-нибудь попытаться узнать это!

— Ну-ну, Лиз, что это на тебя нашло? — говорю я как можно спокойнее и миролюбивее. — Не бойся… Я же не сумасшедший… — И, снисходительно потрепав ее по щеке, иду к роялю.

*

Вечером, устроившись в кресле с бокалом токайского, я извлек из кармана свой трофей. Уверен, эта наивная душа еще долго не заметит пропажи. Если вообще заметит. Потому что завтра на месте ее фотографии будет красоваться изображение неопознанной русской святой: по дороге домой я зашел в иконную лавку рядом с церковью и подобрал картонную иконку по размеру рамки.

Итак, вот она. На обрамленном белым платком худом лице, кажется, нет ничего кроме широко расставленных серых глаз. Они глядят строго и печально, пронизывая насквозь. Иконописный лик. Бесплотный дух, лишенный какой бы то ни было телесной оболочки. Ангел… Сестра милосердия…

Милосердие? Не знаю, не встречал… Не привелось, знаете ли, за сорок лет. А это, значит, его родная сестра? Вот это фокус! Видать, мой коллега, там, наверху, не утратил сноровки за долгие годы. Отлично сыграно!

Я вытягиваю вперед руку с фотокарточкой, отвожу ее вправо, влево. Смотрит. Смотрит в самые глаза. В самую душу. На кого ты так смотришь, Лиз? Не на фотографа же… И не на мужа… Судя по всему, бедняга барон и правда не дождался от своей благоверной такого взгляда. Хотя на войну она за ним пошла… Храбрая, самоотверженная Лиз… Ну что же, на кого бы ты ни смотрела, теперь будешь смотреть на меня. Сев за рояль, я поставил рамку с фотографией на крышку прямо перед собой, но потом, передумав, прошел в спальню и спрятал ее в ящик комода под белье. Так вернее.

*

Весна. Здесь, в этом северном крае, она больше похожа на зиму. Повсюду еще лежит снег, лишь кое-где виднеются проплешины темной, влажной земли с клочьями прошлогодней травы. Ночами и по утрам стоит собачий холод, только днем солнце все-таки вспоминает, что на дворе конец марта и начинает греть по-весеннему. А в Париже сейчас совсем тепло… На чердаке воркуют голуби. Кипит жизнь на Больших бульварах, ее шум доносится даже на крышу Оперы, откуда я привык любоваться красотами французской столицы. С высоты город кажется подернутым зеленой дымкой: это пробивается на деревьях первая листва. И небо… Неимоверной голубизны, такого не бывает ни в одно другое время года…

Впрочем, в ясные дни небо и здесь ничем не хуже. Вот и сейчас оно раскинуло свой сияющий лазурный купол над гигантским манежем Финского залива, все еще затянутым белым ковром. Море сковано льдом, лишь вдали можно разглядеть лоснящиеся пятна черной воды. А там, за тонкой линией горизонта, — Север Мира, Швеция, Стокгольм, Упсала… Ее родина… Далеко, отсюда не увидать, но мне и не надо ничего видеть. Я чувствую ее, я знаю — она там, земля, на которой поселился мой белокурый ангел, мое нежное дитя… Странно, но мысли о Ней не причиняют мне прежней нестерпимой боли… Я даже нахожу особое удовольствие в том, чтобы вечером, оставшись наедине с собой, вволю подумать о Той, которая стала единственным счастьем моей жизни. Того, что случилось два года назад, я в своих мыслях по-прежнему не касаюсь, ибо знаю, что добром это не кончится. Нет, сидя с чашечкой кофе в уютном кресле у себя в башенке, я размышляю о Ней — такой, какой Она стала теперь, рисую себе различные картины Ее нынешней жизни, разглядываю карту Швеции, пытаюсь представить себе гнездышко, которое свил себе мой шведский соловей… И мысли эти не вызывают во мне прежних бурных чувств — ничего, кроме грусти… Светлой грусти…

Время лечит… Приходится признать справедливость этой общеизвестной сентенции. Прошло два года — и вот я уже не мечусь по свету загнанным волком, не вою от тоски и одиночества… А, может, дело не только во времени? И от одиночества мне не хочется выть лишь потому, что я больше не одинок? Не так одинок, как прежде. Мое одиночество скрашивает другая — синица, которой я упрямо пытаюсь заменить упорхнувшего от меня соловья… Вон она, перебегает от одного ледяного тороса к другому, разбивая каблуком рыхлый весенний лед на тысячу сверкающих иголок. Я и сам только что чуть не целый час предавался вместе с ней этому интеллектуальному занятию, но, очевидно, мне все же недостает ее сноровки и воодушевления. И вот, словно престарелый гувернер, я бреду поодаль по освободившемуся от снега песчаному берегу, размышляя о своем и поглядывая время от времени, чтобы эта не в меру резвая сестра милосердия не провалилась под лед. Мы в Стрельне, в имении какого-то великого князя. Старинный парк закрыт для посторонних, но ей это неизвестно, а мне — безразлично: мне ли обращать внимание на запреты и запоры? Я привез ее сюда на извозчике, том самом, который вчера возил нас на Воронью гору в Дудергоф, третьего дня — в Ропшу, а еще раньше — в Ораниенбаум.

Счастливая мысль расширить территорию наших совместных прогулок пришла мне в голову дней десять назад, когда я почувствовал, что начинаю звереть. Насколько я люблю порядок — во всем, — настолько ненавижу однообразие. Парадокс? Не думаю. Доказательством тому служит моя жизнь в подвале Гранд-Опера. Скрупулезно выстроенная, размеренная, она при этом нимало не была однообразной, ибо я умел найти для себя и занятия, и развлечения. Посещение оперных спектаклей, совершенно прелестная по своему идиотизму переписка с дирекцией, прогулки в экипаже по ночному Парижу, иные, не менее увлекательные спектакли, разыгрывавшиеся в гримерных оперных див и балетных примадонн, за которыми я наблюдал из-за своих «волшебных» полупрозрачных зеркал — да мало ли что еще! Я уж не говорю про забавные и весьма остроумные проделки Призрака, которые он позволял себе в отношении персонала и зрителей театра. Ну и, конечно, работа, работа, работа. Сочинительство, благоустройство жилища, изобретательство, внедрение в мой быт разных технических новинок… У меня не было времени скучать!

Поселившись в Петергофе, я постарался выстроить свою жизнь в соответствии с этими же, казалось бы, противоположными принципами — размеренность и разнообразие. «Розовые ночи», прогулки, поездки в оперу, к цыганам — какая уж тут скука? Прибавим сюда переживания, связанные с осуществлением моего грандиозного замысла, — до ее приезда и позже, когда я решился подойти к ней. Однако пару недель назад я стал изнывать от монотонности своего бытия. Мыслей и переживаний, связанных с развитием наших странных взаимоотношений у меня, как и прежде, — хоть отбавляй, но я не могу, совершенно не могу жить без новых впечатлений!.. Сколько можно обходить одни и те же парки, кружить по одним и тем же аллеям, созерцать одни и те же пейзажи? И вот однажды, пройдя в энный раз рука об руку с маленькой баронессой по аллеям еще не проснувшегося парка, я понял, что больше не выдержу. На следующее же утро, перед тем как отправиться на очередное свидание, я сгонял своего нордического Лепорелло на станцию, велев нанять экипаж и подать его к определенному времени к выходу из парка. Сюрприз удался. Наградой мне было радостное сияние серых глаз под удивленно взлетевшими вверх бровями. Я отвез ее в Ораниенбаум, приглянувшийся мне еще в те, давние годы, когда по приглашению герцога Мекленбургского я пару раз выступал в его имении. Мы вдоволь набродились по аллеям заснеженного парка, полюбовались миниатюрными постройками, из окон которых того и гляди высунется голова в пудреном парике, надышались еще морозным, но уже весенним воздухом. На обратном пути, сидя в коляске рядом с ней, я вновь ощущал доверчивое тепло ее плоти, но это прикосновение не вызвало во мне обычной бурной реакции, наоборот — оно было мне приятно. А вечером, когда по обыкновению я развлекал ее какой-то сентиментальной чепухой, Шуманом или Листом — не помню точно, она заявила вдруг, что сегодняшний день был лучшим днем ее жизни. Трогательно и грустно, надо признаться… Что же за жизнь прожили вы, сударыня, если в ней не было ничего лучше этого дня?

Бедная маленькая Лиз, не избалованная посторонним вниманием. Одинокая Лиз — ибо при всех ее родных и близких она почти так же одинока, как и я, теперь-то я это знаю. Как просто все оказалось. Слишком просто. Я палец о палец не ударил, чтобы заполучить эту доверчивую муху. Она сама полезла в расставленные сети. Труднее было приучить себя самого к ее постоянному присутствию, заставить себя не трястись как ослиный хвост от невольных соприкосновений, от красноречивых взглядов. Но и на это ушло не так много сил, как могло бы показаться, и теперь я чувствую себя рядом с ней на удивление легко. Гораздо легче, чем с Той, моим звонкоголосым соловьем, моим ангелом. Ибо, как бы ни наслаждался я Ее присутствием, когда Она снисходила до посещения своего падшего Ангела Музыки — своего жалкого раба в его угрюмом подземелье, я ни на секунду не переставал трепетать от застенчивости, от страха допустить какую-либо неловкость, которая отпугнет Ее и навсегда лишит меня Ее драгоценного общества. Рядом с Ней я чувствовал себя только нищим, вымаливающим милостыню и благодарно пресмыкающимся за каждый брошенный ему грош. Вот она — любовь, «высокое» чувство, превращающее нас в жалких попрошаек, ради одного взгляда готовых на страшные унижения. Здесь же… Здесь подаю я. Здесь мне решать, какую милостыню получит сегодня моя жертва. Хм… А такая ли уж она жертва, если рассудить? Что плохого в том, что одинокая женщина обрела друга, человека, которого она любила когда-то? Которого продолжает любить? Ничего. Кроме того, что она-то думает, будто любит человека, а на самом деле рядом с ней — чудовище… Правда, если не забывать об осторожности, она никогда не узнает об этом. Никогда?.. Странное слово. Есть над чем задуматься. Что же, она так и будет принимать у себя в доме человека в маске, не спрашивая его настоящего имени, не пытаясь увидеть его лица? Вечно? До самой смерти? Абсурд! А если так, то что же дальше?.. Да, собственно, ничего… Исчезну. Погреюсь, как какой-нибудь холоднокровный гад — змея или ящерица, — в тепле ее любви, и снова уползу во мрак — только она меня и видела… Призрак Прошлого развеется как дым, уйдет в небытие, из которого и появился…

…Нет! Что же это такое?! Ну до чего неуклюжее создание! Стоило мне задуматься, как эта сестра милосердия чуть не по колено провалилась в какую-то дырку. Хорошо еще, что этот залив не глубже обыкновенной лужи. А то вытаскивай тут ее из-подо льда.

Оставив на время размышления, я быстро подбежал к ней и, схватив за локоть, оттащил от опасного места.

— Сударыня, можно ли быть столь неосторожной? Что же, прикажете теперь всегда выуживать вас из луж и придорожных канав? У меня, знаете ли, и других дел по горло!

Присев на камень, она выливает воду из ботинка и выжимает промокший подол. Что-то, однако, в ее развеселой улыбке не видно особого раскаяния. Поразительное легкомыслие.

— Пей! — Достав из внутреннего кармана фляжку с настоянным на травах коньяком, — мое давнее изобретение, единственное лекарство, которое я признаю, — я отвинчиваю пробку и протягиваю ей. — Пей, а то простудишься!

Я не сразу замечаю, что говорю ей «ты», но эта легкомысленная особа и не заслуживает иного обращения. Не хватало еще, чтобы она слегла с простудой. И это теперь, когда мое предприятие начало приносить ощутимые результаты.

Она покорно делает два больших глотка и, задохнувшись, забавно таращит на меня испуганные глаза, постепенно подергивающиеся теплым маслянистым блеском. Подействовало! Теперь надо поскорее увести ее с холода. Есть у меня на примете одно местечко неподалеку…

Я забираю у нее фляжку… Проклятье!!! Что это?!! Подобие электрической искры, пробежавшей между нашими соприкоснувшимися пальцами, заставило меня резко отдернуть руку — так, что я чуть не выронил фляжку.

— Поторопитесь, сударыня, вам нельзя здесь дольше оставаться, — выдавливаю я из себя, стараясь не показать своего смятения, и увлекаю ее к выходу из парка, где ждет извозчик. Только там, забившись в угол экипажа, я решаюсь наконец взглянуть в ее сторону. Вот она, смущенно жмется в противоположном углу, избегая смотреть на меня. Интересно, заметила она что-нибудь?.. А что, собственно, она должна была заметить? Что это было? И было ли вообще что-нибудь? Ах, Эрик, Эрик, перестань же наконец обманывать самого себя… Ты прекрасно знаешь, чтО это было. Разве не знакомо тебе это ощущение, этот электрический разряд, этот горячий поток, вопреки твоей воле наполняющий жизнью твою мертвую плоть? Знакомо, слишком знакомо… Мука и наслаждение, наслаждение и мука — и ни тому, ни другому не быть испитым до дна… Как боялся и как ждал ты наплыва этой горячей истомы там, в подземелье, упиваясь переполнявшим тебя желанием и одновременно страшась осквернить своей темной страстью хранимый в душе светлый образ… Желание, страсть… Вот ты и признался в том, что так упрямо скрывал от самого себя… Именно страсть, именно желание. Да! Да! Да! Я желал Ее, моего ангела, желал как мужчина — ведь я все-таки мужчина, черт побери! — но даже наедине с собой я не смел называть вещи своими именами! Ангел Музыки оказался не чужд земному чувству, чудовище взалкало человеческой любви… Что ж, поделом — обоим…

Но здесь-то, здесь откуда что взялось? Да, я случайно коснулся ее пальцев, но что в том такого? Я давно — уже несколько дней — безболезненно переношу такие нечаянные прикосновения… Так почему же теперь?.. Нет, это другое… Вернее — то самое… Но как же это возможно?.. Зачем?! Этого не может, не должно быть!.. Проклятье! Проклятье!! Проклятье!!! Ведь я люблю Ту, а не эту… Так нельзя… Голова идет кругом от налетевшего вихря мыслей. С трудом взяв себя в руки, я укрываю ей ноги медвежьим пологом и чувствую, как дрожат ее колени. У нее же зуб на зуб не попадает! Простыла? Встретив мой испытующий взгляд, она густо краснеет и, закусив губу, чтобы не стучать зубами, снова принимается разглядывать свои перчатки. Да она сейчас расплачется… Что это с ней? Ее-то какая муха укусила? Силы небесные, возможно ли?!. Неужто и она тоже?!. Не может быть! Пораженный этой неожиданной догадкой, я больше не спускаю с нее глаз, позабыв на время о своих терзаниях. Она же, по-прежнему не смея поднять голову, лишь время от времени украдкой поглядывает в мою сторону и тотчас отводит взгляд. Мы оба сидим, вжавшись в стенки экипажа, старательно избегая соприкосновений, но… Куда там! Поздно! Все вокруг наполнено уже этим удушливым жаром, этой могучей энергией, которая все быстрее и быстрее гонит по жилам мою прохладную кровь, затрудняет дыхание, заставляет с утроенной силой биться сердце. Мне жарко, душно, тесно в этом экипаже, в этой одежде, в этом теле… В висках стучит, маска становится влажной от выступившей на лбу испарины. Дьявольщина, должно же это, в конце концов, когда-нибудь кончиться?!.. Это просто невыносимо! Но, небо, какое блаженство!..

*

— Ой, да не-е-ве-е-чер-ня-а-я, невечерняя нитэ заря…

Цыганка пела по-русски, вернее, на том невообразимом сочетании цыганского языка с местным наречием, которое позволяет ее соплеменникам одинаково хорошо понимать друг друга и находить общий язык с коренным населением тех стран, куда занесла их кочевая жизнь. Низкий гортанный голос бархатом стелился по земле, чтобы тут же сверкающей птицей взмыть в небо, увлекая за собой нестройный хор таких же гортанных, хрипловатых голосов…

Когда же впервые услышал я это дикое пение, попирающее все законы вокального искусства, проникающее в самые глубины души? Почти семнадцать лет назад, в первый мой петербургский сезон, я был приглашен выступить на домашнем празднике у князя Львовского, на Каменном острове. С успехом отработав свой номер для княжеских гостей, собравшихся на чьи-то именины или день рождения, я складывал за кулисами маленького домашнего театра свой реквизит, когда на сцене грянул цыганский хор… В его нестройных звуках не было, на первый взгляд, ничего общего с «канте хондо», сводившим когда-то с ума бродячего циркача Эль Грильо. И все же сердце мое сжалось точно так же, как сжималось оно каждый раз при звуках гитары Пакито и его дьявольского голоса.

Как ненавидел я этого маленького, курчавого черта, как завидовал его дикой красоте, удачливости, независимости — его безумному таланту. Это я-то, чьим единственным признанным талантом в ту пору было мастерское изображение живого трупа, восстающего из гроба под испуганный визг и улюлюканье толпы. Ибо я был безголос, как курица, а до моего виртуозного владения фортепьяно и органом никому не было никакого дела. Правда, я играл еще на скрипке, но разве цыган удивишь этим? Временами мне хотелось его убить. Снова и снова представлял я себе, как всаживаю складной испанский нож по самую рукоятку в его смуглый жилистый бок. Пустое ребячество! Никогда не решился бы я на кровавую расправу: ведь я не выношу самого вида крови. Да и, кроме того, тогда я не услышал бы больше его душераздирающих стонов, его рыданий под чувственные переливы старинной маленькой гитары. Он играл как бог, а еще лучше пел. И плясал. Как только, передав кому-нибудь гитару, он выходил на середину круга, чумазый, оборванный коротышка, каковым он был на самом деле, исчезал куда-то, а вместо него появлялся бог, нет — дьявол, притягивающий и устрашающий своей дикой красотой. Надо признать: красота эта притягивала гораздо больше, чем устрашала, — и не меня одного. За те несколько месяцев, в течение которых он оказывал компании Луисильо честь своим присутствием, в каждом захудалом местечке, где возводились неопрятные балаганы нашего бродячего цирка, то и дело разражались скандалы с обманутыми мужьями и неверными женами, причиной которых неизменно оказывался вездесущий Пакито.

Бродячий цыганский цирк — это совсем не то, что обычный табор. Там царят иные взаимоотношения, действуют иные законы. Главное там — не интересы общины, связанной родственными узами, а выгода. Конечно, ядро компании все равно составляла семья — многочисленная семья Луисильо: его сыновья, племянники, внуки. Но это ядро было окружено множеством чужаков — артистами, нанятыми Луисильо и получавшими у него жалованье, и просто всяким сбродом, бродягами, приставшими к шумной компании, наподобие бродячих собак-одиночек, что прибиваются к стаям себе подобных. Таким был и Пакито, или Эль Лобо (4) , как еще называли его цыгане. Он не имел никакого отношения к цирку, просто в один прекрасный день он объявился среди этой пестрой толпы, чтобы через какое-то время снова исчезнуть, раствориться в небытии. Да, я ненавидел его. А может быть, обожал. Это ведь почти одно и то же. Как бы то ни было, я следовал за ним повсюду тенью, ловя ушами и глазами каждый его вздох, каждое движение. А однажды увязался за ним на дело… Ибо Пакито был не только музыкант и любитель любовных приключений — он был вор, конокрад, и каждый раз, в последнюю ночь перед отъездом цирка из очередного местечка, в одной из конюшен не досчитывались лучших лошадей. Он работал в одиночку, как настоящий волк. В тот раз он чуть не перерезал мне глотку, когда заметил, что я слежу за ним. Но мне удалось убедить его в своей доброй воле. Природная ловкость моих птичьих лап, отточенная уроками циркового «факира» Идриса, пришлась ему по душе. Когда, демонстрируя ему свое умение, я совершенно бесшумно снял замок с ворот конюшни, он быстро смекнул, какую пользу в его опасном деле сможет принести этот отчаянный уродец, «живой труп» — Эль Грильо. С той ночи я стал регулярно сопровождать его в его вылазках. Все происходило быстро и тихо: я бесшумно снимал запоры, он выводил лошадей, и мы верхом удирали по дороге, которой должен был следовать дальше цирк Луисильо. Как приятно щекотала нервы опасность, когда я перелезал через ограду и шел один, словно лазутчик во вражеский стан, отпирать заветную дверь. Как упоительно было мчаться потом без седла, пришпоривая круглые шелковые бока босыми пятками, ощущая, как ночной ветер, раздувая рубаху, вихрится где-то у тебя за спиной! Через несколько лье мы расставались. Подождав у дороги, я занимал свое обычное место в цирковом фургоне, он же исчезал на какое-то время, но спустя два-три дня появлялся вновь, всем своим видом выражая довольство, и небрежно бросал мне пару монет — мою долю за участие в опасном предприятии. После этого он переставал меня замечать, я же, сгорая от любви и ненависти, по-прежнему не спускал с него глаз. Мне не было дела до его любовных похождений, меня не интересовали его настоящие доходы (хотя я и понимал, что он безбожно обманывает меня, отсчитывая эти жалкие гроши), нет, меня притягивала его музыка — его неподражаемый голос, его маленькая испанская гитара, из которой он извлекал столь дивные звуки. Как мне хотелось самому коснуться этих струн, заставить их петь и плакать под моими пальцами! Я не сомневался в том, что смогу подчинить своей воле и этот инструмент, как подчинил уже фортепьяно, орган и скрипку. Но я не решался заговорить с ним об этом, я боялся быть осмеянным и только больше ненавидел его, с мрачным вожделением представляя себе складной нож, торчащий в смуглом боку.

Его нашли мертвым между фургонами на цирковых задворках. Это случилось через несколько дней после нашей очередной вылазки. Он должен был вернуться с деньгами, вырученными от продажи пары отличных вороных коней, которых мы увели накануне из конюшни одного барышника в окрестностях Каркасона. Протолкнувшись сквозь окружившую его толпу, я увидел окровавленный смуглый бок с торчащей из него рукояткой большого складного ножа. «Это не я!» — чуть не закричал я, но вовремя сообразил, что мои страшные мысли никому не могут быть известны. Никто, и правда, даже не взглянул в мою сторону. Зажмурившись, чтобы вид крови не вызвал приступ дурноты, я протиснулся обратно и помчался к фургону, в котором путешествовал нехитрый скарб Пакито. Там, не обращая внимания на удивленные взгляды копошившихся в полутьме цыганок, я отыскал его гитару и, ничего никому не объясняя, унес ее к себе. Меня не остановили, сочтя, по-видимому, что я имею полное право на это наследство…

Ни разу в жизни не пришлось мне больше услышать ничего, что могло бы сравниться с игрой и пением этого одинокого волка. Ни в Венгрии, этом цыганском раю, ни даже в Андалусии, на родине «канте хондо», куда Луисильо однажды привел свой цирк, чтобы принять участие в шумной свадьбе одного из своих бесчисленных племянников, не нашлось никого, достойного такого сравнения. Хотя музыка, которой я вдоволь там наслушался, была все же потрясающе хороша…

Отредактировано Seraphine (2008-02-26 18:11:18)

66

…Примчавшийся с самоваром молодой цыган в ярко-розовой шелковой рубахе прервал мои раздумья. Что-то я, однако, стал слишком часто предаваться воспоминаниям. Задумываюсь не вовремя, отвлекаюсь от главного. Эрик, Эрик, неужели ты стареешь? Нельзя, не время распускаться. Дело еще не закончено. Хотя… Я взглянул на нее. Она сидит напротив меня за столом, укутанная в огромный шерстяной платок, и, отставив в сторону чашку с остывающим бульоном, слушает жалобы молодой цыганки, которая только что начала следующий романс. Брови удивленно подняты, глаза блестят от восторженных слез. Ну и плакса! Но я знал, что эта музыка не оставит ее равнодушной. Все же я неплохо изучил эту синицу за тот без малого месяц, что прошел после нашей первой встречи. Да тут и изучать, в сущности, нечего. Бедное одинокое создание. Обидеть такую — грех. Но мне ли бояться греха? Право слово — поздновато. Я давно уже вывел свою собственную формулу поведения, перефразировав на свой лад известную высоконравственную сентенцию: «Делай что хочешь, и будь что будет». Вот моя мораль, вот мой критерий нравственности. А поскольку я все еще хочу, чтобы эта сестра милосердия согревала меня теплом своих лучистых глаз, то — к дьяволу сантименты! Да и кто ее обижает? Во всяком случае, не Эрик! У него и в мыслях такого нет. Совсем наоборот: только о ней пекусь. Совершенно забросил работу, дома у себя почти не бываю — все время у нее или рядом с ней: развлекаю, вывожу на прогулки, всячески опекаю. Эрик знает, как вести себя с дамами, Эрик внимателен и прекрасно воспитан и при желании может быть безупречно галантным кавалером…

— Ешь! — Потеряв терпение, я придвигаю к ней чашку и тарелку с пирожками. Зачем я привез ее сюда? За тем, чтобы она согрелась после своего нечаянного купания. Жаровня с угольями, этот шерстяной платок, горячий бульон — все для того, чтобы уберечь ее от простуды. А что же она? Не может даже выпить чашку бульона и съесть пирожок так, чтобы они не покрылись льдом. — И поторопитесь, сударыня, — добавляю я, немного понизив тон, — иначе через пять минут это окончательно утратит смысл.

Встрепенувшись, она поспешно хватается за чашку, берет пирожок и одними глазами спрашивает: «А вы?» Я лишь качаю головой, пряча под маской усмешку. Нет уж, сударыня, увольте. И не просите. При всей моей галантности, эту вашу просьбу я не смогу удовлетворить.

— Спасибо, сударь, — бормочет она с полным ртом, проникновенно глядя мне прямо в глаза и снова отчаянно краснея. — Вы — настоящий волшебник! Все это — просто чудо!

Чудо! Еще бы не чудо! Готов поспорить, баронесса: такого вы с вашим историком и слыхом не слыхали. По всему видать: не много господин барон умел доставить удовольствия своей супруге, если ее приводит в буйный восторг подобная малость. Нумизмат. Ха! Нет, он мне все же не соперник! Вряд ли ему приходилось видеть то, что вижу теперь я: как эти печальные глаза загораются благодарностью и счастьем в ответ на любое мое слово, любой поступок. Любит. Она любит меня, в этом нет сомнения. Любит и верит. Верит настолько, что не раздумывая допустила меня в свою жизнь, меня — человека, лица которого никогда не видела, имени которого не знает, прошлое которого остается для нее тайной. Что же, Эрик, ты добился своего — ты любим. Тебя любят ради тебя самого…

Снова примчался розовый цыган — теперь с чайным подносом. Стелется, бегает вокруг на полусогнутых. Да, я тут дорогой гость. И дело вовсе не в цветных шуршащих бумажках, которыми я щедро делюсь с местной братией. Цыгане неохотно подпускают к себе чужих, но тот, кому посчастливилось заслужить их доверие, может рассчитывать на самую преданную дружбу. Мне для этого хватило нескольких слов, сказанных на их языке. Это было еще тогда, в моей прежней жизни, после концерта у князя Львовского. Когда цыганский хор закончил свое выступление — целый маленький спектакль с песнями и плясками — и, рассевшись по ожидавшим их пролеткам, покинул имение, я проследил за ним до Аптекарского острова. Благо это рукой подать. В тот вечер на бОльшее я не решился, но гитарный перезвон и гортанные птичьи голоса долго еще стояли у меня в ушах, навевая воспоминания о моей, в сущности, недавней тогда цыганской юности. Поколебавшись несколько дней, я набрался храбрости и снова отправился на острова… Да, в общем, что тут вспоминать… Дачная местность, утопающий в зелени цыганский ресторан. Я намеренно подался туда пораньше утром, чтобы успеть до наплыва посетителей. Моя маска сыграла мне на руку — цыгане сразу признали во мне собрата по искусству, развлекавшего давеча вместе с ними публику на аристократическом вечере. Что до моего закрытого лица, оно их, судя по всему, нимало не волновало: в артистических кругах эту причуду часто относили на счет эксцентричности заграничного фокусника, ни на минуту не желавшего выходить из сценического образа. Прием был весьма радушным — именно таким, на какой я мог рассчитывать за те деньги, что сунул при входе встретившему меня немолодому цыгану — как оказалось потом, брату владельца этого заведения. Мне сразу притащили какие-то закуски, графинчики… Но я-то пришел не за этим. Подозвав обслуживавшего меня долговязого цыгана-официанта, я спросил про хор. Тот ответил, что еще слишком рано, что хор начнет выступать ближе к вечеру, когда будет больше гостей. Это меня не устраивало — я же не селедку их есть приехал, в конце концов, — и я велел позвать старшего. Тот быстро явился, очевидно, уже подготовленный, и с холодным подобострастием собрался было дать отпор назойливому иностранцу, но я не стал ничего требовать. Пригласив его присесть рядом с собой, я просто спросил, как к нему обращаться, — спросил по-цыгански. Диалект, на котором объяснялись между собой члены компании Луисильо, несомненно, отличается от языка русских цыган, но он понял и, громко захохотав, со всего маху хлопнул меня по плечу и крепко обнял. Сжавшись в комок, с превеликим трудом я сохранил все же самообладание — и слава богу! Потому что с этого момента все переменилось. Все стало возможным — и хор запел раньше времени, и цыганки заплясали, и всё для меня одного! В тот день я оставил в ресторане у Ильи — так звали этого красавца-цыгана — почти все содержимое своего кошелька, но не напрасно. В следующий раз — а я не замедлил повторить свою эскападу — меня принимали уже как дорогого гостя и друга. Потом мы не раз встречались и на артистической ниве — в таких же частных концертах, в саду Излера на Черной речке, на других площадках. Ибо в ту пору я вплотную приступил к осуществлению своей главной мечты — мечты о полной независимости от «рода людского», обрести которую я мог, лишь накопив изрядное состояние. И я работал, работал как вол, принимая любые предложения, выступая направо и налево, и тут, и там, стремясь извлечь наибольшую выгоду из бешеного успеха, которым пользовался мой аттракцион в цирке Гаэтано. Когда же мне выпадали минуты отдыха, я проводил их на Аптекарском острове, у Ильи. Там я был свой, там я чувствовал себя совершенно свободно и непринужденно. В общем-то, удивляться нечему, если учесть, что моя цыганская юность была одним из самых — если не самым счастливым периодом в моей жизни… В Нижнем Новгороде я тоже первым делом поинтересовался наличием цыганского ресторана. Там, как и повсюду в России, дело с этим обстояло прекрасно. История повторилась: после нескольких слов, сказанных по-цыгански, меня и там приняли как своего. Несколько раз в неделю, приведя себя в порядок после дня, проведенного на строительстве балаганов, я отправлялся за Волгу, к цыганам, где частенько проводил всю ночь в отдельном кабинете, слушая их наивную, но при этом поразительной эмоциональной глубины музыку, читая, размышляя — просто отдыхая душой. Вернувшись в Петербург после долгого перерыва, я в один из первых дней снова отправился на острова. Ресторан существовал по-прежнему, но в нем, как и вокруг, многое переменилось. Место вошло в моду, там стало более людно, шумно, суетливо. Кроме того, я не обнаружил там почти ни одного знакомого лица. Как мне сказали, Илья обзавелся собственным делом, приобрел где-то далеко, за южной заставой участок земли и построил собственный загородный ресторан — наподобие знаменитой московской «Стрельны». Я решил обязательно съездить туда, но сразу не собрался, а тут — эта встреча в опере. Жизнь моя хлынула в новое русло, и мне стало не до цыган. Однако мой небесный коллега и сообщник не упустил случая выкинуть свой очередной, весьма удачный фокус. Поселившись в Петергофе, во время очередной прогулки я совершенно случайно увидел на железнодорожной станции знакомую смуглую физиономию в обрамлении поседевших кудрей. Илья. Красивый и благообразный, добротно одетый, он садился в отличный экипаж. Воспользовавшись своим особым способом наведения справок, я выследил его. И вот я снова регулярно бываю здесь, наслаждаясь цыганским пением, гитарой и… скрипкой. Да, Илья оказался гораздо шире и дальновиднее своего старшего брата и пригласил к себе в заведение дальнего родственника — ох уж, эти цыгане, где только у них нет родни! — венгерского скрипача Лойко. Скрипка — инструмент, для русских цыган не типичный ,— тем бОльшим успехом пользуется у местной публики зажигательная игра этого косматого черта. Я и сам чуть не взвыл от восторга, вновь услышав здесь, в заснеженной Стрельне, мадьярские и цыганские напевы, которые кружили мне голову в далекой юности. Вот мы сейчас госпоже баронессе и покажем такой фокус…

Я хлопнул в ладони. Возникший, словно из-под земли, розовый цыган с готовностью выслушал мое пожелание и, понимающе кивнув, умчался вновь. Не успел он выскочить за дверь, как из зала полились головокружительные звуки цыганской скрипки. О, эта скрипка! Стоит мне ее услышать, как душа моя начинает играть и искриться, словно шампанское, а тело… Даже мое тело, сотканное из смерти, не в силах устоять перед этим сверкающим потоком, способным разбудить и мертвого. Так было, когда я семнадцатилетним мальчишкой слушал игру скрипача-цыгана в окрестностях Будапешта, так было и сейчас. Украдкой взглянув на нее, я встретил растерянно-восхищенный взгляд широко расставленных глаз.

— О, сударь! Как мне вас благодарить за эту сказку? — свистящим шепотом проговорила она и в порыве чувств схватила меня за руку. Замерев на секунду от ее горячего пожатия, я вновь ощутил жаркую волну, заливающую меня с головы до ног и, поспешно высвободив руку, отодвинулся подальше от стола.

— Слушайте-слушайте, сударыня! Не отвлекайтесь! Это стОит того. Небось, приятнее, чем трактаты по нумизматике читать, а, баронесса? — не удержавшись, съязвил я.

В ответ она лишь беззвучно рассмеялась, показав свои смешные зубки, и, подперев ладонями щеки, затихла, целиком отдавшись во власть упоительной музыки.

(1)  Кловис (в русской исторической традиции Хлодвиг), Тьерри (Теодорих), Шильдерик (Хильдерик) — имена нескольких франкских королей династии Меровингов.
(2)  Французская фамилия Леруа (Leroy) звучит так же, как словосочетание le roi — «король».
(3) Grillon (фр.) — сверчок.
(4)  El lobo (исп.) — волк.

67

Умм.. каждая часть - как подарок. Так дивно - Эрик не любит оставлять неоконченных дел. Прагматик до мозга костей.

И когда соспоставляешь происходящее с точки зрения Лиз из "Писем" и Эрика - вот картинка складывается, лучше не придумать!

p.s.: а у мсье восхитительно сволочной характер, однако!

Отредактировано Цирилла (2008-01-15 23:14:50)

68

Читаю и наслаждаюсь.  :nyam:
Кроме красоты и стройности повествования глаз радуют совершенно очаровательные мелочи, заставляющие текст прямо-таки искриться.
Все персонажи яркие и запоминающиеся вне зависимости от уровня их значимости.
У меня прямо нет слов!  :na:

69

Seraphine, ты просто волшебница *fi*
Итак было все прекрасно.., но дальше "идет по нарастающей"... ЧУДЕСНО! ЗАМЕЧАТЕЛЬНО! ВЕЛИКОЛЕПНО!*к сожалению, мой словарный запас скудноват, только чувства через край*
Извините, если будет лепет, кАк-же захотелось тоже услышать загадочную цыганскую скрипку! Эх! И пение их, вот такое самобытно-древнее... :cray:  :)
Эрик-то каков.... обольститель... , как хорошо, что уже искра пробежала, прощай, значит, "Скандинавский соловей"... :hey:  :zuu:
Seraphine, спасибо :na:

70

Я фигею!  V/
Вот здесь я отчего-то в Эрика поверила - на все 100%... Не знаю, что послужило толчком.
Может, цыганский цирк - мне всегда казалось, что Эрик был никак не в цыганском таборе, а именно в цирке.
Все просто высший класс!  :na:

ЗЫ: Я еще скажу (просто сразу забыла) -- про душу и искрящиеся в ней пузырики шампанского от цыганской песни... Это просто божественно! Прям взаправду щекучутЪ !  ^_^

Отредактировано Leo (2008-01-16 01:01:35)

71

Признавайтесь, сударыня - это все литературная мистификация... Вы - переводчик с французского. Вы бывали в Париже. Вы добыли где-то рукопись настоящего Эрика, и сделали мастерский перевод? Верно? Я угадал?:)

Дело в том, что этот текст никак не может быть ПРИДУМАН. Это настоящий текст, написанным живым человеком - тем, который все это рассказывает...

Здесь очень, очень много такого... личного. Имя, которое та же маска. Эта страсть к маленькому чертенку Пакито - страсть, несмотря на то, что это мужчина восхищается мужчиной, страсть, рожденная восхищением искусством. Мда... МЕНЯ это очень трогает.:) Мда.:)

И конечно множество прелестных деталей ("остроумные шутки, которых никто не понимает", откровенное признание в том, что в подвале он наслаждался жизнью, "Эрик - изысканный кавалер", который в следующую секунду командует "Ешь!") - это просто красота.

Сударыня, я у ваших ног - как никогда прежде.:)

72

Серафин, пока не прочитала сегодняшние порции, но праздник, который я предвкушала вчера, удался :)
Эрик и правда замечательный. И правда - "бедный, несчастный Эрик!" Такое ощущение, как будто он все время СЕБЕ объясняет, что всего лишь хладнокровно завлекает Лизу в свои сети, не питая к ней никаких чувств. Он уже один раз так обжегся - а перед тем обжигался всю жизнь... Просто сердце щемит от этой смеси страшных комплексов и дикого фанфаронства, этой невозможной, поразительной беззащитности - в жизни мне в таких случаях по голове погладить хочется :)
Ну да, Кристину поминает через слово, и Лизину маму тоже помнит - но, прошу заметить, у этой "смешной девчонки" еще на берегу заметил все, что полагается - и не забыл! А про породистую внешность взрослой Лизы мы слышим опять же через слово... Ну, увидеть-то - любой мужчина с глазами увидит обязательно, но шестнадцать лет помнить - такое, воля ваша, даже у людей с феноменальной памятью бывает только в исключительных случаях! Конечно, помнит он не потому, что Лиза так понравилась, а потому что _не_каждый_день_ на него смотрят влюбленными глазами... Но - когда уже помнят, важно ли, почему?
Очень хороши персидские кусочки. Красота как преодоление смерти... Очень по-Призраковски, имхо. И "маленькую султаншу" очень жаль - но ведь в подобных забавах принимает участие и вроде как вменяемый шахиншах!
Людвиг... Мммм... М.б., ружье выстрелит потом, но пока я не понимаю, зачем. Знакомство Призрака с этим товарищем становится в фэндоме уже одним из бродячих сюжетов, но я пока не понимаю, зачем он именно здесь. И - я нормально отношусь даже к самому махровому слэшу - не то что к таким невинным намекам, но... Ну да, я понимаю, Эрик что попало не ест-с, даже если предлагает сам король. Но... повторяю, во всяком случае пока - я не вижу, зачем.
Но фик все равно замечательный! Прозрачный язык, отличная композиция (временные прыжки совершаются именно так, что понятно, откуда, куда и зачем прыгают). Серафин, вы, наверное, любите Набокова, Пруста и Фолкнера?  :)

И еще одно, от чего я в восторге. Я тоже ОЧЕНЬ люблю Петергоф. И тоже - не Нижний парк с фонтанами, а пейзажные парки. А самые дорогие воспоминания о Нижнем парке у меня как раз зимние: мы с дедом на зимних каникулах там белок и синичек кормили... С руки.

Отредактировано Donna (2008-01-16 03:17:48)

73

Серафин, вряд ли я смогу что-то новое добавить к тому, что уже было сказано. Разве что немножко попеняю вам. :) Союз писателей уже плачет горючими слезами. Почему  вы, с вашим безусловным, ярким литературным талантом еще не признанный российский литератор? Вам противопоказано оставаться в тени и ограничивать ваш дар фандомом (кстати, "Жизель", которую опубликовали первой из русских фанфиков, и рядом не стояла с вашей работой). Такому дару нужно достойное обрамление.

Вы - большая умница, Серафин. Ваш текст - это что-то невероятное. Чем больше читаю, тем острее наслаждение. Иногда я просто не верю своим глазам: не сплю ли я, не снится ли мне все это? Можно брать каждую строчку и любоваться ею, как новой гранью бриллианта. Отточено, выверено, "вкусно", ничего лишнего. Очень кинематографично. Подлинное мастерство.

"Как все люди" - самое профессиональное, что попадалось мне в нашем фэндоме. Идеальная работа - не фанфик, а именно самостоятельный текст, новая и очень талантливая интерпретация старой истории.

Брависсимо.  appl  appl  appl

PS: За Пакито и Степана - нижайший поклон.

Отредактировано Nemon (2008-01-16 08:53:15)

74

Читаю я медленно. Отклик на первый кусок с пометками в личке.
Отдельный  *-)  *fi*

...о Той, чей образ поклялся вечно хранить в самом заветном уголке своей души…Поклялся… Да… Это я-то, который никогда не держит клятв… Правда, это относится к клятвам, данным другим…

Эрик непохожий на Лерушного Призрака. И пока я примеряю его одежки к сложившемуся в моей голове образу. Посмотрим(я посмотрю), как оно приживется.

Я читаю очень быстро, но ППКС! Образ этот для меня очень странен - по-прежему не воспринимаю это как фанфик. Скорее, как самостоятельное произведение, отдельный текст.

Читается очень легко, образно - и даже логично - для человека, вроде меня, в МП "включенное время".
Сорри, занесло !
Это отдельный мир.

Воспринимаю персонажа - как яркий и сильный характер. Серафин, ты пишешь лучше Леру - безусловно!

Калейдоскоп, как узорная ткань -  обрывки образов, звуков, чувств - окрашенные попыткой удержать все это на тонком гребне.

Защитная броня цинизма, острые осколки которой вонзились глубоко, в самую душу, этакая отстраненность, интеллект... Не ирония - а скорее насмешка. Этот человек, несмотря на все - не знает, как относиться ему к самому себе, для этого он слишком яркий.

Запутавшийся человек - несмотря на всю свою силу. Он по - своему логичен - как логична рябь на воде, непредсказуем до абсолютных величин.

Что еще?

А, да, что меня поразило.
Персонаж, с которым у меня на этот раз ассоциировался - доктор Зигмунд Обиспо из романа Хаксли " Через много лет".

Даже другое - что, ИМХО, выводит этот рассказ за ряд фанфиков.
В этом Эрике чувствуется такой мощный ток жизни.

Да, именно так. Он не сломлен, как у Леру - он будет жить, возможно, против своей собственной воли.
Авторесса великолепно показала, передала эту "живучесть" - вернее, ее Эрик - несмотря на " живого трупа" - во многом против воли стал проводником мощного потока жизненной силы.

Интересно, этот балансир поможет ему сохранить подобие равновесия в его метаниях?
Мне жалко Лиз - интересно, выдержит ли она то испытание, которого не прошла Кристина?
Русская женщина, русская душа - должна бы...

Колорит, образы, атмосфера - выше всех похвал.

Султашна - это подросток. Извращенная, жестокая, незрелая - но мне ее тоже жаль. Ее история тоже- трагедия.

75

Честное слово, не знаю, как и отвечать *-p.
Безумно рада, что вы все разделяете мое увлечение главным персонажем. То, что не все видят в нем книжного Эрика, -- ну что же, Эрик у каждого свой, у некоторых есть кое-какие совпадения, у других -- нет.

К сожалению, не имею физической возможности ответить каждому, но на некоторые высказывания все же отвечу.

Leo

Я фигею! 
Вот здесь я отчего-то в Эрика поверила - на все 100%...

Два - ноль в мою пользу! Сначала сломалась Бастет, которая вообще книжного Эрика не любила, теперь Вы. Ура! Я очень рада. :friends:

opera, Вы просто насквозь меня видите  ;-)

Признавайтесь, сударыня - это все литературная мистификация... Дело в том, что этот текст никак не может быть ПРИДУМАН. Это настоящий текст, написанным живым человеком - тем, который все это рассказывает...

Прыгаю до потолка от радости :hlop: . Главная цель достигнута -- Эрик воспринимается как НАСТОЯЩИЙ. А все, видимо, потому, что он настолько прочно поселился у меня внутри (не только "in my head"), что я уже стала думать и чувствовать как он. Надеюсь, что мне хватит ЕГО здравого смысла, чтобы не съехать с катушек  на этой почве)))).

И конечно множество прелестных деталей ("остроумные шутки, которых никто не понимает", откровенное признание в том, что в подвале он наслаждался жизнью, "Эрик - изысканный кавалер", который в следующую секунду командует "Ешь!") - это просто красота.

А вот тут я Вас вообще готова расцеловать :pots:. Мне самой так дороги все эти детали, я с таким упоением их придумывала и выписывала, что упоминание о них, сам факт, что Вы их заметили и оценили -- это бальзам из бальзамов на мое сердце. Спасибо!

Donna, спасибо и Вам. Я, кстати, думала о Вас, когда писала -- Вам ведь понравились предыдущие части?)))
Знаете, никакой ОСОБОЙ любви к Прусту и Фолкнеру у меня нет. Набокова люблю, даже очень, но ни об одном из них даже не вспоминала, пока сочиняла свой опус (еще недосочиняла, правда).
Насчет Людвига -- я, может, и не стала бы его приплетать, если бы не упомянула в "Исповеди" и потом в "Письмах" -- в связи с перламутровой миниатюрой. Пришлось развить немного эту тему, а поскольку "особенность" короля многим известна, решила ее здесь обыграть. Но ведь "светлый образ" Эрика эта история никак не замарала?:) Кроме того, Бавария тут послужила трамплином для его отправки в Петербург. Ну и кое-какие его мысли о Вагнере мне хотелось оговорить, а где он мог о нем задуматься, как не в Байрейте?
Петергоф я сама обожаю, живу довольно близко и часто там бываю. Так что -- пишу о том, что знаю и люблю :)

Nemon, Вы меня вообще вогнали в краску со своими "бриллиантами" :blush: .

Союз писателей уже плачет горючими слезами. Почему вы, с вашим безусловным, ярким литературным талантом еще не признанный российский литератор? Вам противопоказано оставаться в тени и ограничивать ваш дар фандомом.

Меня дома уже давно обрабатывают на этот счет :D -- в смысле выноса своих талантов на широкую публику. Но я стою "неколебимо как скала" -- проработав несколько лет в лит. издательстве, я прекрасно знаю, что никакие Эрики и Призраки, даже самые великолепные, там не нужны. Пишу исключительно для себя -- и для всех вас :). Может быть, наслушавшись ваших похвал, возьмусь когда-нибудь за нечто отдельное, не имеющее отношение к ПО. Кое-какие мысли в голове болтаются, но до их воплощения еще оооочень далеко.

(кстати, "Жизель", которую опубликовали первой из русских фанфиков, и рядом не стояла с вашей работой)

Без ложной скромности скажу, что... согласна ;-) .  Не понравилась мне "Жизель" -- своей надуманностью и искусственностью. Но это -- другой разговор.

Martian, спасибо особое, учитывая первые посты ;-) . Ты очень тонко судишь о моем Эрике  :) .

Интересно, этот балансир поможет ему сохранить подобие равновесия в его метаниях?
Мне жалко Лиз - интересно, выдержит ли она то испытание, которого не прошла Кристина?
Русская женщина, русская душа - должна бы...

Ну, конец-то этой истории вот уже год как всем известен ;-) .  В "Письмах из России" она изложена с точки зрения Лизы. Судя по всему, у тебя до них руки не дошли?

Никак не могу отправить пост -- все время твердят, что превышено кол-во смайлов. Пришлось заменять просто на круглые скобки. Не понимаю, как другим удается изъясняться чуть ли не одними смайликами?)))

Отредактировано Seraphine (2008-01-16 17:18:46)

76

Меня дома уже давно обрабатывают на этот счет  -- в смысле выноса своих талантов на широкую публику. Но я стою "неколебимо как скала" -- проработав несколько лет в лит. издательстве, я прекрасно знаю, что никакие Эрики и Призраки, даже самые великолепные, там не нужны. Пишу исключительно для себя -- и для всех вас . Может быть, наслушавшись ваших похвал, возьмусь когда-нибудь за нечто отдельное, не имеющее отношение к ПО. Кое-какие мысли в голове болтаются, но до их воплощения еще оооочень далеко.

Seraphine, в том-то и дело, что вам нужно только решиться. Пусть сейчас вы пишете для себя и для форумчан, но вам нужно, черт возьми, послушаться "ночной кукушки" и слов благодарных читателй. Авось, перекукуем вас, а? Литература покорится вам, если вы только того пожелаете. Не зарывайте свой талант в землю.  Ваш дар заслуживает широкого признания.

77

Seraphine, и я согласна с Немоном,
очень жаль, что только форумчане могут насладиться, ой даже неловко говорить - твоим, ТВОРЧЕСТВОМ *fi*
*извините, если не в свое дело... лезу*

78

Астарта, Немон, спасибо!

Если после Эрика останутся силы на творчество -- может, что-то и попытаюсь состряпать %#-) . Но это отдельная история. Кроме того, я сосем не уверена, что смогу породить что-нибудь "достойное" на другую тему.
А эта наша тема, согласитесь, никому, кроме нас, не нужна. Я заранее вижу растерянно-недоуменное выражение лица какого-нибудь издателя в ответ на предложение издать продолжение "Призрака Оперы"  :blink: .

В некоторой степени я все же эксплуатирую свои "литературные таланты" ;-) : я перевожу с французского, и у меня есть несколько опубликованных переводов :) .

79

Seraphine
А я ППКС-ну Астарте и Немону...
"За страну обидно!"
Автор "Жизелины" как-то не задумывалась, нужны ли кому-нибудь похождения отважной Камиллы.
Не знаю, покупал ли кто-то не из ПО-шного фандома ее книгу, но некоторые призракоманы (судя по отзывам) - с огромным удовольствием приобрели в коллекцию!
И - главный "+"! У Вас речь идет о России. Тем кто изначально "не в теме" - нафих не интересно, что же там творилось в Гранд Опера после каких-то роковых событий. А тут (если говорить об уже законченных "Письмах...") простая история девушки/женщины, очень близкая, как мне думается, русской душе.
Главное - удачно написать аннотацию и стилизовать обложку. И поставить не в современную русскую литературу, где одни ужасы и сюр, а куда-нибудь... ну, стыдно сказать, что в любовные романы, но где-нибудь поблизости. Чтобы контингент подцепить...

Так, пожалуй умолкну, "а то по шее получу" (С)

80

Seraphine, Вам нужно писать непременно, и не только по "ПО". Когда читаешь вещи подобного уровня, выкладывать свое графоманство становится даже как-то неудобно. Я, кстати, свою маман всю жизнь уговариваю опубликовать свои стихи, которые она пишет профессионально, т.к. филолог по образованию. А она разбрасывала их бездумно по друзьям, сейчас уж не собрать. Жалко. Может здесь как-нибудь выложу хоть что-то. Не повторяйте ее ошибок.

81

Тааак, я смотрю, воспоминания о "Шведском соловье" становятся  уже не мучительной болью, а просто такой вот "светлой грустью" (очень по-русски это).Уже неплохо. Ещё немного, и наш Дон Жуан начнёт разбираться, кто здесь синица, а кто журавль.

Сцены в монастыре даже читать страшно было - всё внутри в комок сжимается. Жестоко - даже не с точки зрения жестокости детей (какой смысл обсуждать безжалостность тигра или смертоносность разыгравшийся стихии - так уж им положено "по правилам"), цинизм и бессердечие родителей - вот чему не устаешь удивляться в очередной раз. Разве они не знали, на что обрекают своё дитя? Бросили в клетку к зверям, и забыли- плыви сам, родной, спасение утопающих - ..... Если что, - "лично мы его сами пальцем не тронули" :fire1:  :(

Отредактировано serenada (2008-01-16 20:52:20)

82

Рискну офф-топнуть: мне одной не видно постов автора?... :(

83

У автора жуткие проблемы с постами . Именно в этой теме они не выкладываться . Читай раздел о работе форума .

84

85

Из-за глюков сети ( :blink: ) с удовольствием выполняю обязанности передатчика...

Далее пишет Seraphine

Главное - удачно написать аннотацию и стилизовать обложку. И поставить не в современную русскую литературу, где одни ужасы и сюр, а куда-нибудь... ну, стыдно сказать, что в любовные романы, но где-нибудь поблизости. Чтобы контингент подцепить...


Лео, главное -- убедить издателя, что ЭТО будут покупать:). Уж я-то знаю.
Не знаю, как это удалсь автору "Жизели". Может, это было издание за свой счет? Или нашелся спонсор?
Мне в эти игры принципиально не хочется играть <_< .

Iris, спасибо. Только не надо про графоманство :angry:. А то сейчас как возьму и все удалю :ranting: . Мы тут и собрались, чтобы всем вместе обсуждать, писать, читать. И никто ни с кем не соревнуется и не пытается никого "переплюнуть". Свобода творчества %#-) !

Давайте лучше читать дальше:))
Это предпоследний кусок, думаю. Там остается еще страниц 30.

А эта порция посвящается Опере (нашему)  :)  -- потому что тут много про пение :musik:

86

© Seraphine

*

…Потрескивают поленья в печке, в тонкостенном бокале темным янтарем отливает коньяк, в крошечной чашечке дымится обжигающая ароматная жидкость — мой неизменный вечерний кофе. А из простой металлической рамки прямо в глаза мне смотрит сестра милосердия. Пронизывает насквозь строгим, печальным взглядом. Чистая и непорочная. Святая. Ха! Не такая уж и святая, как мы сегодня убедились… И ей ничто человеческое не чуждо. Как трясло ее в экипаже, как вспыхивала и трепетала она там, в ресторане у Ильи, какие взгляды метала в своего «Monsieur Erik’a». Вот тебе и сестра милосердия! Это уже не платоническое обожание, которого я желал вначале. Это… Черт! Черт! Черт меня дери!!! Неужто и правда?.. Победа!!! Полная победа! Головокружительная, сокрушительная. Вот что значит подойти к делу с умом и холодным расчетом…

Не в силах усидеть на месте, я отбросил фотографию и, вскочив на ноги, принялся расхаживать по комнате, подпрыгивая и пританцовывая от возбуждения. Гений! Гений!! Я — гений!!! Взгляд упал на кусок черной ткани, небрежно брошенный на рояль. Маска. Моя маска. И сразу знакомый голос завел свою вечную песню: «Несчастный, ты забыл про главное…» Эрик Благоразумный. Снова вздумал омрачить мое торжество своими глупыми сентенциями. «Да, она любит, любит по-настоящему, но — кого? Вот он — неразрешимый вопрос. Она же не знает тебя, никогда не видела твоего лица. Ведь пока оно скрыто под этой черной тканью, твоя победа не будет окончательной. Может ли женщина довольствоваться черным пятном вместо лица любимого человека? Опыт показывает, что нет, не может. И даже если у твоей сестры милосердия недостанет смелости заглянуть тебе под маску, твою мнимую победу всегда будет отравлять мысль о том, что вся ее любовь — иллюзия… Что…»

Пошел к дьяволу, старый моралист! Иллюзия! Ну да, иллюзия. И прекрасно! И замечательно! Особенно если вспомнить, что я — иллюзионист. Создавать иллюзии — мое призвание, искусство, в котором я не знаю себе равных. И, прошу заметить, сам я никаких иллюзий не питаю — и питать не собираюсь. Иллюзии — ее удел, этой глупой синицы. А я — безо всяких иллюзий — буду продолжать питаться ее любовью, как делал это до сих пор. И мне будет хорошо — хорошо и покойно, покойно и просто. Да, именно так, именно так все и было — до сегодняшнего дня. Но эта искра… Ах, как она все усложнила, как спутала мне карты… Если бы она обожгла только ее… Я бы мог и дальше, даже с бóльшим успехом, пользоваться своим положением, сохраняя при этом самообладание и полную ясность ума. А теперь я стал уязвим, ибо то, что я испытал сегодня после того нечаянного соприкосновения, может в любую минуту случиться вновь, и тогда… Тогда мне понадобится немало сил, чтобы совладать с собой, не утратить способности действовать здраво и разумно. Но… все же… как странно, как радостно было ощутить себя мужчиной… Не ангелом, не призраком — а мужчиной, из плоти и крови, способным чувствовать то же, что и все. Как все люди… А, пропади все пропадом! «Бог не выдаст, свинья не съест» — так гласит еще одна русская пословица (никогда не понимал, почему именно свинья?..). Мне не впервой играть с огнем, ходить по лезвию бритвы, совать голову в пасть льву — что там еще? Будь что будет!

Отмахнувшись от своего назойливого «альтер эго», я допил остывший кофе и стал готовиться к завтрашнему концерту. Госпоже баронессе предстоит завтра пережить еще одно потрясение. Мадам рыдали от восторга при звуках цыганской скрипки? Что ж, интересно, какое впечатление произведет на нее моя игра… При всем уважении к искусству Лойко, замечу, что он мне и в подметки не годится… Так покажем же сестре милосердия фокус и посмотрим, какие слезы исторгнет из ее светлых очей скрипка Эль Грильо. Такое счастье выпадает далеко не каждому — это удел избранных. Свою первую любовь, свою главную драгоценность я беру в руки лишь наедине с самим собой. Мне одному дозволено наслаждаться ее неземным голосом. Мне — и тем, кого я сам изберу для этого. Даже Она, мой белокурый ангел, слышала ее всего лишь дважды. И не потому, что я счел Ее не достойной такого наслаждения. О нет, просто я не хотел, чтобы Ее чувствительная, музыкальная натура, Ее впечатлительное сердце подвергались такому эмоциональному перенапряжению. Лишь дважды отважился я воздействовать на Ее чувства при помощи этого сильнейшего средства. И оба раза попал в самую точку. Что ж, завтра я испытаю силу этого оружия на сердце той, которой вынужден был подменить Мою Единственную. А если она поведет себя благоразумно, то, возможно, сподобится услышать и пение Ангела Музыки…

*

«Сударь, я не допущу вас до занятий, пока вы не снимете маску! Я не потерплю, чтобы своим задавленным кваканьем вы мешали остальным заниматься высоким искусством!» Брат Огюст был непреклонен. Он видел меня впервые и не желал знать, почему этот заморыш столь упрямо держится обеими руками за холщовую тряпку, закрывающую его лицо. Пора было начинать музыкальные занятия, и каждая секунда промедления лишь больше раздражала его пунктуальную душу. «Итак, решайте, сударь: либо вы снимаете эту тряпку, и тогда я прослушиваю вас и определяю ваше место в этом славном сообществе, либо — всего хорошего. Только, ради всего святого, не задерживайте нас, сударь!» Регент монастырского хора и школьный учитель музыки в одном лице, он всех своих учеников, независимо от возраста, называл по-светски — «сударь». Я в отчаянии стоял перед холодным изваянием, которое являл собой в ту минуту брат Огюст, и сердце мое разрывалось между желанием остаться в этом волшебном месте и страхом вновь предстать перед всеми без маски — моей единственной, пусть слабой, пусть иллюзорной, но все же защиты от обступавшей меня со всех сторон людской злобы. Страх победил, и, словно Адам, изгнанный из рая, я понуро побрел прочь из-под чудесных сводов капеллы, где проходили занятия хора мальчиков…

…Маленьким я никогда не бывал в церкви. За все шесть с лишним лет, что я прожил в родительском доме, моя бедная матушка так и не решилась явиться перед бомондом нашего захудалого городка с первенцем, которым Всевышний решил наказать ее и ее супруга уж не знаю за какие такие грехи. Тем не менее, она постаралась воспитать меня в любви к Господу. Я прилежно молился утром, вечером и перед каждым приемом пищи, наивно благодаря боженьку за свою счастливую жизнь (мне, как всегда, было не с чем сравнивать) и упрашивая его послать здоровья и благополучия моим матушке, батюшке и Жюстине. И я свято верил в то, что все мои просьбы будут непременно исполнены — конечно, при условии, что сам я буду хорошим, послушным мальчиком. Несколько раз в год к нам приезжал из Руана священник со святыми дарами. Дальний родственник отца, он был посвящен в семейную тайну, и только ему родители доверяли причащать жившее в их доме маленькое чудовище, тщательно скрывавшееся от посторонних глаз. Облачившись в белый стихарь, кузен Бенуа заунывно читал положенные молитвы, потом, стараясь не смотреть на меня, совал мне в рот белую облатку и, быстренько закруглившись, шел в столовую, где его ждал неизменный обед в обществе моих благочестивых родителей. Сказать по правде, я всегда терпеть не мог эту процедуру. Напрасно матушка убеждала меня, что это — самое прекрасное, самое главное событие в моей жизни, что, принимая в себя частицу Тела Христова, я тем самым подтверждаю свое желание и готовность быть другом этому самому доброму из людей, который к тому же был еще и богом. Всего этого я и до сих пор не понимаю, а тогда и подавно мне было странно и страшно слышать, что стать кому-то другом можно только после того, как ты отъешь от него кусок. Каждый раз после причастия я ощущал себя людоедом, покусившимся на тело самого прекрасного, самого доброго человека во всей Вселенной. Ибо Христа я любил всем сердцем. Почти так же, как матушку. А кузена Бенуа — нет. Он не нравился мне. Его пухлые ручки, короткие ножки, круглый животик, плешивая голова, бегающие глазки — мне все было в нем противно. Я брезговал им, думаю, не меньше — если не больше,— чем он мной. Глотая пресную облатку (меня всегда удивляло, почему это Тело Христово такое невкусное?), прошедшую через его немытые, вечно влажные руки, я каждый раз совершал над собой страшное усилие и делал это только ради того, чтобы не огорчать горячо любимую матушку.

В монастыре моим религиозным воспитанием занялся брат Доминик. Когда, оправившись от нервной горячки, заработанной в первый день моей школьной жизни, я впервые пришел с ним в собор на мессу, восторгам моим не было предела. Я был потрясен. Мне все виделось сказочно прекрасным: величественные, уходящие — как казалось тогда мне, жалкому коротышке, — в заоблачные дали стрельчатые своды, узкие окна, сквозь цветные стекла которых лился волшебный свет, загадочные статуи святых, даже страшное распятие, на котором добрый Христос, выкрашенный зеленовато-серой краской, истекал красной кровью. Мы пришли рано, задолго до начала службы, и добрый брат Доминик водил меня по собору, словно маленького язычника, показывая, что и как надо делать, рассказывая о святых и мучениках. Я и прежде слышал о многих из них от матушки и Жюстины, но теперь я мог их увидеть и даже украдкой потрогать их гипсовую ногу или край одежды, и это приводило меня в какое-то исступление. Слушая вполуха его рассказы, я вертелся во все стороны, все еще не веря, что в жизни может быть такая красота. Но больше всего поразили меня звуки. Шарканье стоптанных сандалий старого монаха, приглушенные голоса собирающейся на службу братии, стук откидной скамеечки — под гулкими сводами все звучало иначе, наполняясь особой значимостью и внутренней силой. И вот в передней части храма появились какие-то люди в необычных светлых одеяниях, и один из них высоким голосом стал нараспев читать молитву, каждый стих которой завершался загадочными словами «Kyrie eleison» или «Christe eleison»(1) . Я узнал их, эти волшебные слова, я сам много раз читал их дома в матушкином молитвеннике и знал, что они означают, однако никогда в жизни не слышал я, чтобы их произносили таким нежным, ласковым голосом. Я был очарован, и это очарование лишь усилилось, когда вслед за священником вступил хор, и множество мужских голосов, прекрасней которых, как мне показалось тогда, я не слышал ничего в жизни, стали на все лады распевать знакомые слова, превращая их в какие-то магические заклинания. Тем временем чудеса продолжались. На какое-то мгновение под величественными сводами повисла тишина, и… Мое сердце перестало биться. Мощные звуки, подобных которым я не слышал в своей короткой жизни, заполнили все вокруг. Сначала мне показалось, что это трубят ангелы Апокалипсиса, которыми Жюстина любила пугать меня на ночь. Однако в этих звуках не было угрозы, нет: величие, сила, мощь, свет, красота, любовь — вот что услышал я в этом «трубном гласе». Я был раздавлен, пригвожден к месту, а моя маленькая уродливая душа, раскрыв яркие, словно у прекрасной бабочки, крылья, вдруг выпорхнула наружу и устремилась куда-то ввысь, купаясь в льющейся неизвестно откуда музыке. Все два часа, что длилась служба, я сидел не шелохнувшись рядом с братом Домиником, которому приходилось в нужные моменты самому брать меня за плечо и ставить на колени. Проходив, как во сне, весь день, я еле дождался часа, чтобы отправиться на вечерню, присутствовать на которой полагалось всем учащимся школы… И снова душа моя порхала под готическими сводами, резвилась в потоках божественной музыки. А потом я услышал ангелов… Я не сразу понял, что это поют дети, мои соученики, в сущности, те самые сорванцы, которые совсем недавно издевались надо мной в классе. Мне показалось, что я перенесся на небеса, туда, куда, по словам Жюстины, попадают только очень хорошие люди и то только после того, как они вдоволь настрадаются на грешной земле. Я, помнится, так и подумал тогда, что своими недавними страданиями заслужил такой благодати. Очень быстро я понял, что ошибся, но это меня не слишком огорчило, потому что, где бы я ни находился в тот момент, я все равно не мог испытать бОльшего счастья, чем то, что снизошло на меня при звуках этих нежных голосов. Не знаю, по каким признакам брат Доминик догадался о моем состоянии, — наверное, это было нетрудно, — но на обратном пути в конюшню он объяснил мне, что ангельскому пению этих детей учит на уроках музыки брат Огюст, с которым мне предстояло познакомиться в самое ближайшее время. Слова старого монаха заставили меня с нетерпением ждать возвращения в школу, самая мысль о которой до сих пор вселяла в меня холодный ужас и полное отчаяние.

Ночью я не мог уснуть. Я ворочался на своей соломе и, вместо храпа старого монаха и сонного поскуливания одноглазой собаки, слышал лишь трубные звуки органа и пение маленьких ангелов. Не в силах противостоять страшному искушению, я надел свою холщовую маску и, потихоньку выскользнув из конюшни, побежал к храму. Тяжелая дверь была прикрыта, но не заперта. Внутри не было никого, кроме двух-трех коленопреклоненных темных фигур, вполголоса читавших молитвы перед алтарем. Светильники были потушены, лишь горящие в песке свечи освещали отдельные уголки колеблющимся светом. Неслышно ступая, чтобы не привлечь внимания молящихся монахов, я прошел на самую середину центрального нефа и долго стоял, задрав голову и глядя туда, где во мраке сходились ребра стрельчатых сводов. Наконец, устав стоять с задранной головой, я просто лег на спину в проходе между скамьями и все смотрел, смотрел, не отрывая глаз от сказочно прекрасных форм, которые совсем недавно были вместилищем не менее прекрасной музыки, окрылившей мою маленькую душу…

…И вот он настал — день моего знакомства с братом Огюстом и приобщения к сонму сладкоголосых ангелов, возносящих молитвы к престолу Всевышнего. И день этот обернулся провалом… Побежденный собственным страхом, непонятый и отвергнутый, я спрятался за дверью капеллы, чтобы, как нищий бродяга, тайком насладиться тем, в чем мне не дано было самому принять участие. Закусив губу от обиды и зависти, слушал я, как мои недавние мучители пели величественные гимны, как ругал их брат Огюст, как сам он пропевал бесцветным голосом отдельные фразы. Сердце мое разрывалось на части, ибо я был уверен, что мое место там, под этими сводами, но никогда в жизни я не решился бы больше открыть перед этими жестокими «ангелочками» свое лицо.

Однако я уже тогда не признавал никаких запретов. Стоило мне чего-нибудь захотеть, и я не останавливался ни перед чем, лишь бы добиться своего. И чем сильнее я хотел чего-либо, тем невозможнее было меня остановить в достижении моей цели. В родительском доме это доставляло массу неприятностей и мне, и моей бедной матушке. Сколько раз она отчитывала и наказывала меня за то, что я проникал туда, куда мне было запрещено проникать, брал без спросу то, что мне не принадлежало, делал то, что нельзя было делать. Каждый раз, выслушивая матушкины упреки и увещевания и в глубине души соглашаясь с ее доводами, я терпеливо ждал, пока она отпустит меня, чтобы тут же снова начать делать то, за что минуту назад получил нагоняй. Это упрямство, упорство, целеустремленность — не знаю уж, как и определить эту основополагающую черту моего характера, оставшуюся при мне на всю жизнь, — не раз помогало мне выбираться из труднейших ситуаций, но не менее редко становилось и их причиной. В тот день, стоя под дверью заветной капеллы, я уже знал, что непременно буду петь под ее сводами, буду, чего бы мне это ни стоило. Весь остаток дня я повторял про себя услышанные накануне гимны. А когда пришла ночь, я снова, перебравшись через растянувшегося на соломе брата Доминика, ускользнул из конюшни и побежал к примыкающей к собору капелле. Дверь опять была не заперта, и я бесшумно проник внутрь. Без труда ориентируясь в кромешной тьме (это свойство я обнаружил в себе еще в самом раннем детстве, когда, оставаясь на ночь в своей комнате, развлекался в одиночестве разглядыванием фантастических фигур, видевшихся мне в рисунках на ткани обоев и в завитушках старинной мебели), я прошел на возвышение, где давеча стояли «ангелочки». Когда, вытянувшись в струнку, я негромко пропел первую фразу из запомнившегося мне гимна, то сразу понял, насколько прав был брат Огюст, требуя, чтобы я снял маску. Приглушенный плотной тканью, мой голос прозвучал глухо и как-то гнусаво, дышать было трудно. И тогда я сорвал маску и запел в полную силу.

…Петь я пробовал и раньше, дома, еще совсем маленьким, пытаясь голосом изобразить особенно полюбившиеся мелодии из тех, что исполняла на рояле матушка и которых сам я еще не умел тогда сыграть. Каждый раз, услышав мой тоненький детский голосок, матушка старалась как можно скорее заставить меня замолчать — иногда отвлекая мое внимание на что-нибудь другое, но чаще просто строго прикрикнув на меня. Став постарше, я решил, что слушать меня ей так же противно, как и прикасаться ко мне, и умолк, чтобы не доставлять горячо любимой матушке лишних огорчений. Сейчас же, набравшись кое-какого жизненного опыта, я думаю, что все было гораздо сложнее и что дело тут не только в физической неприязни, которую мои родители испытывали к своему «необычному» старшему сыну. Однако я не желаю углубляться в исследование столь тонких материй, особенно теперь, спустя много лет, после того как сам, своей рукой закрыл глаза моей бедной матушки, простив ей все то, что заставляло меня ненавидеть ее в монастырские годы. Как бы то ни было, дома я больше не пел, и лишь ангельские голоса моих соучеников напомнили мне о бесконечном удовольствии, которое доставляло мне некогда пение.

«Magnificat anima mea Dominum…» Набрав в легкие побольше воздуха, я пел гимн, слова которого, прочитанные в матушкином бревиарии, давно знал наизусть. Звонкий голос возносился ввысь, разрастаясь под каменными сводами и заполняя собой все пространство капеллы. Моя память никогда не подводила меня, а в детские годы — и подавно, и, допев «Magnificat», я перешел к следующей из услышанных мною накануне вещей. «Gloria in excelcis Deo…» — увлеченно выводил я, закрыв глаза от переполнявшего меня восторга, когда вдруг сзади, совсем близко, раздался бесцветный холодный голос: «Ну что, сударь, оказывается, без маски петь все же удобнее?» Жесткая рука легла мне на голову и развернула меня на сто восемьдесят градусов. Передо мной возвышалась сухопарая фигура брата Огюста, жившего, как я узнал впоследствии, тут же, при капелле, и потревоженного моим пением. Он согнулся пополам — я едва доходил ему до пояса, — и приблизил к моему лицу свечу, которую держал в руках. Растерявшись от его неожиданного появления, я совершенно забыл про маску, но смятение и отвращение, промелькнувшие в глазах монаха, слишком хорошо напомнили мне о ней. Прижав в испуге ладони к лицу, я быстро отвернулся и уткнулся лбом в резной каменный столб. В наступившей мертвой тишине слышно было, как за толстыми стенами капеллы падают первые капли начинающегося дождя. Он все не уходил, а я не решался пошевельнуться при нем, чтобы надеть маску. Через какое-то время, показавшееся мне вечностью, я снова услышал тихий голос, прозвучавший еще более бесцветно и будто заискивающе: «Что же вы замолчали, сударь? Продолжайте, прошу вас…»

Годы монастырской жизни — а это без малого десять лет — слились в моем сознании в один медленный серый поток, подобный сточным водам, в которых время от времени нет-нет, да и мелькнет пестрый лоскут более яркого воспоминания. Единственной светлой струей в этом мутном потоке была музыка — то главное, нет, единственное, что в самые разные периоды моей жизни неизменно давало мне ощущение подлинного счастья…

…Брат Огюст жил в одной из многочисленных пристроек, которыми за несколько веков обросло здание главного собора. Его келья — в сущности, небольшая квартира из двух комнат, обставленная простой мебелью, — примыкала к помещению, где хранилась великолепная коллекция музыкальных инструментов, которую брат Огюст начал собирать для монастыря еще в ранней молодости. Он был очень занятым человеком. Преподавание музыки в монастырской школе, служба органистом в главном соборе, руководство обоими монастырскими хорами, детским и взрослым — он был так загружен работой, что едва успевал дышать. Однако для занятий со мной у него всегда находилось время. Установившиеся между нами отношения носили весьма своеобразный характер. Я был для него чем-то вроде драгоценного музыкального инструмента, который он, как страстный коллекционер и истинный ценитель музыки, просто не мог выпустить из своих рук. К счастью для себя, я очень рано утратил детскую наивность и быстро сообразил, насколько завораживали бедного брата Огюста моя исключительная музыкальная одаренность и, в особенности, открывшийся у меня необыкновенный по силе и тембру голос. Воспользовавшись этим, я постепенно полностью подчинил себе его волю. Ибо, как оказалось, он был строг и непреклонен лишь с виду. На самом деле это было весьма слабое, бесхарактерное существо, не имевшее силы противостоять мне в моем стремлении извлечь из его слабости как можно больше выгоды для себя самого. Выгоду же свою я видел в ту пору в том, чтобы заниматься лишь тем, чем хочу заниматься. То есть музыкой, музыкой и только музыкой. Начав с вокала, постепенно я вынудил его давать мне еще уроки игры на скрипке, фортепьяно, и даже на органе. Моим успехам на этом пути немало способствовало и то особое положение, на котором я оказался с самого первого своего дня в монастыре. Неприязнь и отчуждение, с которыми относились ко мне учителя и мои соученики, также сыграли мне на руку. Никто ни разу не попытался призвать меня к порядку, когда я безбожно прогуливал уроки, целыми днями пропадая либо в келье у брата Огюста, либо в соборе, — мне все сходило с рук. Иногда он сам просил освободить меня от ненавистных занятий, ссылаясь на необходимость дополнительного урока игры на органе. Ибо весь монастырь знал, что брат Огюст готовит себе, как органисту, смену в лице маленького чудовища Леруа. Мне был прекрасно известен его распорядок дня, и, как только он освобождался от своих многочисленных обязанностей, я без церемоний являлся к нему. Часто это бывало глубокой ночью, но, как бы он ни был утомлен, брат Огюст никогда не отказывал мне в очередном уроке. Естественно, он не любил меня, даже напротив: я был ему отвратителен (впрочем, могло ли быть иначе?), но мой голос неизменно производил на него некое странное действие, подобное тому, какое оказывает на змею дудочка заклинателя. Он зависел от него, как несчастный, пристрастившийся к опиуму, зависит от торговца этим губительным зельем. Наши занятия пением проходили по раз и навсегда установленному порядку: он садился за рояль, а я вставал у него за спиной и только тогда снимал маску. Бедняга брат Огюст так и не научился смотреть на меня без содрогания и ни разу не решился выпустить меня на публику. Он наслаждался моим пением в одиночку, употребляя его словно запойный пьяница, который ненавидит вино, ставшее причиной его погибели, но всем сердцем жаждет его и не находит сил отказать себе в очередном стаканчике. Его истинное отношение ко мне никогда не было для меня тайной. И, став постарше, я начал мстить, с удовольствием издеваясь над несчастным. Мой трюк был прост: стоя к нему спиной, я потихоньку незаметно перемещался все ближе и ближе, так, что наконец оказывался на одном уровне с ним, и, улучив наиболее эффектный момент, как бы забывшись в порыве вдохновения, поворачивался к нему лицом. Страдальчески-брезгливое выражение, с которым он, чуть не плача, смотрел на меня, его дрожащие пальцы, начинавшие путаться и спотыкаться на клавишах, его ссутуленные плечи вызывали у меня прилив болезненного восторга, чувство, которое я испытывал каждый раз, когда сознательно обнажал лицо для устрашения или оскорбления представителей «рода людского». Так было в цирке Луисильо, когда я «живым трупом» восставал из гроба. Так было во время моих «гладиаторских боев» в Мазендаране. Так было в последнюю мою встречу с отцом, приехавшим навестить меня перед Рождеством.

…Это было перед самым моим шестнадцатилетием. Я был очень несчастен, ибо незадолго до этого утратил свое главное сокровище — голос. Брат Огюст никогда не предупреждал меня о такой опасности, а я по глупости и не подозревал, что мой драгоценный дар может быть у меня однажды отнят. Но Старый Фокусник, там, на небесах, сыграл тогда со мной одну из первых своих шуток. Сначала, к своему удивлению и ужасу, я несколько раз во время занятий пускал отвратительных «петухов», а однажды просто засипел и сорвал голос, потеряв на какое-то время способность не только петь, но и говорить. Когда же через несколько дней дар речи вернулся ко мне, я заговорил самым несусветным образом, то и дело переходя с мальчишеского дисканта на мужской бас и обратно. Эта метаморфоза была бы весьма забавной, если бы она не сопровождалась полной потерей способности к пению. Я был в отчаянии. Мой голос был моим главным богатством, моим оружием, залогом моей тогда еще очень слабой уверенности в себе и власти над окружающими. И вот все рухнуло, все пропало. И в первую очередь власть над окружающими, то есть над братом Огюстом, который, поначалу обеспокоившись вместе со мной, вскоре понял, что обрел свободу и может теперь вздохнуть полной грудью, после чего утратил ко мне всякий интерес. Я снова оказался в одиночестве, никому не нужный, никому не интересный, никем не любимый… Тут-то он и появился — мой отец, первый из людей, который отверг меня в этом мире. Он приехал один, ибо матушка снова носила ребенка — мою сестру, которую мне так никогда и не суждено было увидеть. Ей, наверное, пришлось долго упрашивать его, чтобы он согласился на такой подвиг — отвезти рождественский подарок старшему сыну, красе и гордости всей семьи, ха! Мы встретились, как обычно, в приемной начальника монастырской школы. На этот раз я смотрел на него сверху вниз — за последний год я очень вырос и стал чуть ли не на голову выше него. Но в его холодном взгляде читалось столько отчуждения, столько глубочайшего презрения ко мне — убогому уродцу, возомнившему себя его сыном, что, несмотря на высокий рост, я чувствовал себя рядом с ним жалким пигмеем, слизняком, полным ничтожеством. Во мне закипела безумная бессильная злоба — предвестник ставшего к тому времени привычным приступа бешенства. А он все стоял и молча смотрел на меня чужими холодными глазами… И тут, не выдержав этого взгляда, я подскочил к нему вплотную и, сорвав одним движением маску, навис над ним своим чудовищным лицом — лицом, которое он сам дал мне. Мой удар попал в цель: бóльшего оскорбления я не мог ему нанести. Побледнев как смерть — как я!!! — он развернулся и опрометью выбежал из приемной. А я взял с деревянного дивана оставленный им большой сверток с очередными сластями, дорогим бельем и туалетными принадлежностями, и тоже пошел прочь — к себе в конюшню. Больше никогда в жизни я не видел его. Через несколько дней мне исполнилось шестнадцать, и меня стали всерьез готовить к пострижению в монахи. А весной, незадолго до этого знаменательного события, я сбежал из монастыря, унеся с собой «Мадонну дель Инканто» — великолепную скрипку работы Гварнери дель Джезý, жемчужину коллекции брата Огюста.

Наверно, я и правда старею, или то сказывается общество сестры милосердия, но в последнее время я все чаще задумываюсь, что, возможно, был не совсем справедлив к брату Огюсту и в его отношении ко мне присутствовало что-то еще, кроме этой болезненной зависимости от моего голоса. Кроткий брат Огюст. Он покорно сносил все мои выходки. Как вытянулось его и без того длинное худое лицо, когда, придя после долгого рабочего дня к себе в келью, где я ожидал его для урока, он увидел на столе свои часы, разобранные до последнего винтика. Представляю, каково ему было! Ха! Прекрасный старинный хронометр, сработанный Пьером Кароном — самим Бомарше! Еще одна дорогая его сердцу вещица. Я давно присматривался к этим великолепным часикам, лежавшим обычно на самом видном, почетном месте — на письменном столе. Заметив нездоровый интерес, который я проявлял к его сокровищу, брат Огюст стал запирать их в ящик. Но это лишь сильнее разожгло мое любопытство. В тот день, ожидая его дольше обычного, я от нечего делать залез в заветный ящик и… Мне было просто интересно узнать, как они устроены (кстати, ничего особенного в них не оказалось)… Он промолчал, только собрал рассыпанные по столу детали и сложил их в чистый носовой платок. Не могу сказать, что мне было стыдно. Нет, я жалел лишь, что не успел собрать их снова. В том, что мне это удастся, я не сомневался, — к тому времени у меня был уже огромный опыт в таких делах. Музыкальные шкатулки, табакерки с секретом, часы с репетиром — сколько таких мудреных штучек распотрошил я еще в родительском доме! И не сосчитать! А тут — просто часы! Но он забрал их у меня и спрятал снова, спрятал далеко. Мне пришлось в течение нескольких недель методично обшаривать все его жилище, — я должен был действовать незаметно, — прежде чем я все же отыскал тот узелок с разрозненными деталями. А потом, у себя в конюшне, я за пару часов собрал механизм и, как ни в чем не бывало, положил на старое видное место. Я видел, как сверкнули его глаза, но он опять ничего не сказал.

Набожный, восторженный брат Огюст. «Кловис, мой мальчик, запомните: вы — избранник Господа. Он отметил вас Своим перстом и наградил бесценным даром — ангельским голосом и чудесным талантом к музыке. Это великое счастье — иметь возможность отблагодарить Его за это, вернуть Ему сей дар сторицей, возложив его на Его алтарь. О, если б я сам обладал хоть десятой долей ваших талантов, с каким счастьем, с каким благоговением посвятил бы я их моему Создателю». Да, я был для него не только драгоценным инструментом из его коллекции, но и той самой жертвой, которую он готовил для возложения на престол Господень — от своего имени. А мне эта мысль не нравилась с самого начала. Я не понимал — не мог и не желал понять, — почему Всеблагой Господь столь неравномерно одаривает своих избранников. Почему одному он дает ангельский голос, но при этом вынуждает его всю жизнь скрывать под маской чудовищное лицо, а другого, например, делает и великим полководцем, и мыслителем, и императором, да еще и красавцем? Кроме того, я желал сам распоряжаться собой и своими талантами, и мне никоим образом не улыбалась перспектива быть возложенным со всеми своими богатствами на чей-то там алтарь. Конечно, своим бегством я подложил брату Огюсту хоррррошую свинью: его музыкальная коллекция лишилась сразу двух жемчужин — «Мадонны дель Инканто» и меня, — а сам он лишился возможности принести на алтарь Всевышнего достойную жертву. Чудовищная неблагодарность по отношению к человеку, который в течение десяти лет возился со мной, обучая всем музыкальным премудростям — от постановки голоса и нотной грамоты до основ композиции и виртуозного владения тремя инструментами. Но разве можно ждать от чудовища иных поступков, кроме чудовищных?

И потом он тоже хорош, этот брат Огюст! Как мог он не предупредить меня о возможности утраты моего чудесного дара? Ничего не объяснить мне потом, когда это случилось? Не обнадежить, сказав, что утрата голоса может быть временной. Я же был столь глуп и неопытен, что воспринял это как полный и окончательный крах. На какое-то время жизнь потеряла для меня всякий смысл, я даже подумывал о самоубийстве — вот какой дурак! И лишь моя живучесть, как всегда, вовремя подоспевшая мне на выручку, спасла меня от этого малодушного поступка. Но я замолк надолго. Несколько лет не осмеливался я раскрыть рот, изливая душу лишь в игре на своей драгоценной скрипке. Я был «живым трупом», «сыном дьявола», учился своими руками творить чудеса, овладевая искусством иллюзиониста, и даже не подозревал, что чудо может случиться со мной самим…

© Seraphine

Отредактировано Leo (2008-01-16 23:50:20)

87

© Seraphine
Благодарить за это чудо я должен Альфредо. Это он, старый плут, впервые привел меня в оперу. Давали «Севильского цирюльника». В свои девятнадцать лет я был страшно темен и необразован в области светской музыки. Не слыхав до тех пор иного вокала кроме церковных песнопений и цыганских песен, я был сражен наповал этим музыкальным фейерверком, этими радужными голосами, этим буйством красок и звуков, которые атаковали меня со сцены миланского театра «Ла Скала». Потрясение мое было столь велико, что по окончании спектакля я бросил Альфредо аплодировать в ложе, а сам поспешил скорее на улицу — глотнуть свежего воздуха, чтобы сердце и голова мои не лопнули от обилия впечатлений. Словно безумный, носился я по улицам ночного Милана, а в голове моей продолжали звучать изящные мелодии великого итальянца. Незаметно для себя, я очутился где-то за пределами города, на берегу Олоны. Там, под покровом ночи, вдали от человеческого жилья, я дал наконец выход рвавшимся наружу звукам, впервые за много лет воспользовавшись самым совершенным из инструментов, коими владею, — собственным горлом. Как я снова не сорвал тогда голос — не знаю! Совершенно ошалев от счастья — мой новый, взрослый, мужской голос показался мне в тысячу раз лучше, эффектнее прежнего, — я все испытывал его на все лады, перемежая арии из только что услышанной оперы произведениями из старого, монастырского репертуара, пока благоразумие не взяло верх и я не сжалился наконец над своими натруженными с непривычки связками. В гостиницу я вернулся лишь под утро, а вечером, после представления, решил еще раз поэкспериментировать с голосом, испытав силу его воздействия на Альфредо. Сделать это было нетрудно. Страстный ценитель бельканто, толстяк постоянно напевал что-то, при этом чем фальшивее, тем громче. Меня его вокализы забавляли или раздражали — в зависимости от настроения, но я обычно держал свои чувства про себя. А тут, выслушав его очередную фальшивую руладу — это как раз была ария герцога Альмавивы из прослушанного им давеча «Цирюльника», — я набрался храбрости и пропел ту же фразу как надо. Произведенный эффект не подлежит описанию! «Энрико, сукин ты сын! Ах, собака! Ну, тихоня, вот тихоня! Да как же ты посмел скрывать такое! Это же не голос — это чудо какое-то! Это нектар и амброзия для тех, кто понимает! Ангелы, ангелы на небесах все передохли от зависти, а он — до сих пор ни гу-гу! Да тебе за это, знаешь, что полагается?!» Он все громыхал и хохотал, и долго бы еще не унялся, если бы я не запел снова — на этот раз старинный цыганский романс, который неоднократно слышал из уст Мерседес, матери Пахарито.

С этого вечера мне пришлось регулярно развлекать старого плута концертами, но я не жаловался. Мне и самому хотелось петь как можно больше и чаще. Все было бы неплохо, если бы сентиментальный толстяк не растравлял мне душу своими причитаниями. «Твое место там, на сцене, мальчик! Да в «Ла Скала» никто тебе и в подметки не годится! Поверь старому любителю оперы! Ты заткнешь за пояс этих безголосых крикунов! Ты будешь блистать! Тебя на руках будут носить! Поклонницы будут валяться у твоих ног!..» Я молча слушал, дожидаясь, пока он сам не прервет свою хвалебную песнь на полуслове. А это случалось каждый раз, как, после десятиминутного панегирика, он останавливал наконец свой восторженный блуждающий взгляд на моем лице, вернее, на скрывавшей его маске, и весь душевный подъем его сразу куда-то исчезал. Закашлявшись, он немедленно вспоминал о каких-то недоделанных делах, и разговор прекращался до следующего вечера.

Он все-таки вынудил меня выступить перед публикой, старый зануда. Не устоял я перед этим змеем-искусителем. Тогда как раз готовилось к постановке новое представление, феерия по мотивам волшебных сказок с музыкой и пантомимой. Гвоздем программы был, конечно, мой номер — все строилось вокруг него. Я буквально фонтанировал идеями, которые Альфредо с восторгом подхватывал и тут же воплощал в жизнь. Кроме того, я взялся написать оригинальную музыку к представлению, впервые попробовав себя в качестве композитора. По моим нынешним меркам, это было сущее дилетантство, но все же весьма неплохо для первого опыта девятнадцатилетнего юнца. Услышав, как я пою, Альфредо не успокоился, пока не уломал меня включить в музыкальное сопровождение представления вокальные номера, исполнять которые я, естественно, должен был сам. Признать по чести, уламывать меня ему пришлось недолго. Искушение было слишком велико. Мы обставили все наилучшим образом. Я пел, оставаясь невидимым для публики, что лишь усиливало царившую на манеже атмосферу волшебства. Мой же собственный номер — центральный — сопровождался лишь оркестровой музыкой моего же сочинения. Успех был поистине головокружительным! Только в Милане, где состоялась премьера, мы дали не меньше двухсот представлений. Потом цирк исколесил почти всю Италию и отправился за границу — в Швейцарию, Австрию и дальше — в Центральную Европу. И везде нас встречали с восторгом. Денежки потекли рекой. Старина Альфредо неплохо заработал на мне. Да и я внакладе не остался. Согласившись на дополнительные обязанности композитора и певца, я заставил его пересмотреть сумму договора, которая возросла на порядок. Впервые в жизни ощутил я всю прелесть материальной независимости — весьма относительной, даже смехотворной по сравнению с той, которой пользуюсь я сейчас, но оттого не менее сладостной. Часть денег были сразу же помещены в банк, под солидные проценты — Эрик Благоразумный уже тогда стал проявлять заботу о моем будущем. А остальные… О, кругом было столько соблазнов!..

А потом был Мюнхен, где меня услышал Людвиг, и я стал петь для баварского короля, оставив беднягу Альфредо и его программу без главного номера и предоставив ему самому выпутываться из этого затруднительного положения. Снова и снова убеждался я в силе воздействия, которое оказывал на окружающих мой новый голос. Людвиг, эта маленькая дурочка в Нижнем Новгороде (да и не только она: вспомним овацию, которую устроил мне нижегородский бомонд на том музыкальном вечере), мой белокурый ангел… Голос, только голос, один лишь голос Ангела Музыки заставил Ее подчиниться его воле, вверить себя целиком его заботам. Я видел, как светлело Ее лицо, стоило Ей услышать меня — поющим или говорящим, неважно. Если бы я только запел тогда, в последний день, Она бы не ушла, Она осталась бы со мной навеки, Она… Но я не хотел, не мог больше принуждать Ее… Мне… Я…

…Итак, завтра. Завтра я устрою такое представление, что эта синица рухнет к моим ногам — она и так едва держится, ха! Осталось лишь немного подтолкнуть…

*

Тварь!!! Подлая коварная тварь!!! Гадина!!!
Задыхаясь от злобы, я взлетел на ступени собственного крыльца, на ходу срывая с себя шейный платок. Дверь была заперта, но я вышиб ее ударом ноги, не дожидаясь, пока этот сонный тупица соблаговолит открыть. Натыкаясь на мебель, словно слепой, я метался по гостиной, тщетно пытаясь дать выход обуревавшей меня ярости.

Дрянь!!! Дрянь!!! Дрянь!!! Короткое слово стучало в мозгу, заглушая все мысли, и я уже не знал, кого именно имею в виду — ее или себя самого, столь не по-джентльменски обошедшегося с благородной дамой. Гадина! Какая гадина! Хитрая, подлая!.. Мразь!!! Нет, все же это я о ней, о той, что все это время притворялась тихоней, о той, что показала только что свою истинную сущность, о той…

С крыльца раздался стук. Я осторожно выглянул в боковое окно. Полицейский! За мной?! Уже?! Так скоро?! Впрочем, почему бы нет? Долго ли позвать полицию? Прислуга нашла ее, и вот… Значит, все же убил… Поправив маску, я вышел в переднюю. В проеме выломанной двери маячила коренастая фигура околоточного надзирателя.

— Эээ, простите великодушно, — смущенно прокашлявшись, начал он, — вот, зашел посмотреть, не случилось ли чего… А то гляжу: калитка настежь, дверь на одной петле болтается, на дорожке одёжа какая-то валяется — непорядок, однако…

Тут только я увидел, что он держит в руках мое испачканное в пыли пальто и шляпу. Я молча принял их у него, не глядя, бросил на сундук и проговорил, с трудом подбирая русские слова:

— Все в порядке, господин полицейский, я пришел домой, а ключа не оказалось, вот… — Внезапный спазм сдавил горло, и недоговоренная фраза повисла в воздухе.

Околоточный тем временем не уходил, переминаясь с ноги на ногу на пороге. Догадавшись, в чем дело, я нашарил в кармане брюк скомканный банковский билет и молча протянул ему.

— Премного вами благодарны, — крякнул он, поглаживая усы. — А я-то и думаю, не случилось ли чего? Всякое, знаете ли, бывает… Ежели чего, я…

— Хорошо, хорошо… Благодарю вас… — Не скрывая уже нетерпения, я поспешил оттеснить его за порог и кое-как приладил на место злосчастную дверь.

Однако он вовремя явился. Отвлек меня, разрядил обстановку. А то неизвестно, чем бы все кончилось. Я вернулся в гостиную, отмеченную следами моего недавнего буйства: опрокинутые стулья, наполовину сорванные шторы — свидетельство моих безуспешных попыток скрыться от солнечного света, разбросанные нотные листы… Сам не зная зачем, я уселся за рояль и тупо уставился на клавиши…

Что же все-таки там?.. Как она? Ушиблась, конечно, но вряд ли насмерть… Впрочем, какое мне теперь дело? Все кончено… Кончено! И это на самом интересном месте… Глупо…

…Задуманный мною фокус удался как нельзя лучше. Когда, сбегав к себе за «Мадонной дель Инканто», я пришел к ней, она уже ждала, устроившись в кресле, — как обычно. Однако лицо ее было необычно: на нем было написано ожидание чуда. И чудо не заставило себя ждать — с моей помощью, естественно. Задумав окончательно покорить ее своей скрипкой, я устроил маленький праздник и для себя тоже: не так часто доводилось мне в последнее время доставать из футляра свою любимицу. Еще вчера я решил, что именно сыграю для нее: свою «Цыганскую рапсодию», навеянную воспоминаниями о моей скитальческой юности. Я сочинял ее в Баварии для себя самого, чтобы отвлечься от набивших оскомину глубокомысленных творений старика Рихарда. В ней я постарался отразить всё — очарование цыганских мелодий, бурные страсти, приводящие подчас к кровавым последствиям, нищету и неприкаянность вечных скитальцев. Вышло неплохо, весьма. Даже Людвиг, никогда не принадлежавший к ценителям цыганской музыки, пришел в буйный восторг и потребовал, чтобы я обязательно подарил ему ноты с дарственной надписью. Кроме него и меня, эту музыку не слышал никто и никогда…

Я так и знал, что ей понравится… Давненько не играл я с таким воодушевлением. Давненько «Мадонна дель Инканто» не пела у меня в руках с такой страстью. Мне самому было странно, насколько захватила меня игра — моя музыка. А может, дело не только в музыке, но в какой-то особой атмосфере, воцарившейся в ее уютной, залитой весенним солнцем гостиной? Ибо снова вокруг сгущалось и вибрировало нечто такое, отчего внутри меня вскипала непонятная радость, а сердце билось с удвоенной силой. Время от времени бросая взгляд в ее сторону, я наблюдал, как сначала широко распахнулись ее глаза, как через несколько мгновений зарделись бледные щеки и как наконец обнажились в счастливой улыбке задорные зубки. Она сидела в кресле, подавшись вперед всем телом и прижав к груди руки, и так и осталась сидеть не шевелясь, после того как, взяв последние аккорды, я опустил смычок. Положив скрипку на рояль, я присел в кресло напротив и неожиданно для себя первым начал разговор.

— Мальчишкой, я почти три года прожил среди цыган, баронесса… — пояснил я в ответ на ее немой вопрос. — Правда, это было во Франции… Но какая разница?

— Какая у вас интересная жизнь, сударь! — воскликнула она.
— О-о-очень интересная!

Вы даже представить себе не можете, сударыня, сколько интересного мог бы я порассказать вам про свою жизнь! Но, пожалуй, не стоит… Мне стало смешно и бесшабашно весело. Легко… Странное чувство. Она же, продолжая разговор, спросила, почему я остановил свой выбор именно на России. И правда, почему? Есть, конечно, первопричина, знать которую положено мне одному. Близость к Скандинавии. Но об этом не будем. А так?.. Ну, отсутствие особо дурных воспоминаний… Ну, относительный покой — во всяком случае по сравнению с суетливыми европейскими столицами… Ну… Впрочем, бог его знает… Во всяком случае, я тут неплохо себя чувствую. Опять же язык вполне благозвучный, даже мелодичный, ну и музыка… Музыка тут и правда недурна…

Я прошел к роялю. Надо было видеть, как округлились ее глаза, как подскочили брови, когда я запел по-русски арию Ленского… Чайковским я занимался на досуге все последнее время — перекладывал для фортепьяно, как обычно, его «Евгения Онегина». Сюжет слабоват, но музыка неплоха. А до этого был Глинка, «Руслан и Людмила» — тоже ничего себе вещица. Некоторые куски вполне… цивилизованные. Я пел, перемежая мужские и женские партии, перебивая самого себя, наслаждаясь собственным голосом, упиваясь той легкостью и непринужденностью, с которой удавалось мне все сегодня… Слов я почти не знал, но это было неважно… Я давно заметил, как умиляют ее мои случайные огрехи в русском языке, и решил подыграть ей, заполняя пустоты в тексте несусветной абракадаброй «а-ля рюсс». Трюк удался. Сияя так, что на нее больно было смотреть, она встала с кресла, подошла, словно завороженная, к роялю и, облокотившись о крышку, застыла, глядя на меня счастливыми детскими глазами. Все ее существо излучало тепло, свет, которые согревали мое тело и душу, кружили голову, горячили кровь… Это был апогей торжества!.. Вот она, женщина, которая, не задумываясь, последует за мной… Куда?.. Ах, да какая, собственно, разница! Да куда угодно!.. Главное, что я добился своего! Она…

…Только на улице я осознал, что случилось — почему я ее ударил. Я сделал это невольно, повинуясь вошедшему в плоть и кровь инстинкту. Взяв заключительный аккорд, боковым зрением я увидел ее руку, протянувшуюся к моей маске. Лица ее в тот момент я не разглядел — да, в сущности, не все ли равно, какое у нее было лицо! Главное, что моего она все же не увидела. Иначе, боюсь, все кончилось бы гораздо хуже… Она отлетела куда-то в сторону, я услышал за спиной звук падения, но не оглянулся… Всё. Всё. Это — всё. Конец. Надо уезжать. Исчезнуть, как, впрочем, я и намеревался в самом начале…

…Страшный грохот и последовавшие за ним финские чертыхания в передней вернули меня к действительности. Все ясно: явился Степан и окончательно обрушил сломанную дверь. Окликнув его, через несколько мгновений я имел счастье лицезреть его всклокоченную образину.

— Степан… — Членораздельная речь потребовала от меня огромного усилия. — …тут надо как следует прибраться… И дверь тоже… Но прежде… Вот что, сходи на соседнюю дачу… Ты знаешь, зеленую, через два дома от нас… Спроси там… про барыню… Как, мол, здоровье… Только смотри, чтобы никто…

— Чего спрашивать-то, — не дал он мне договорить, — когда я сам только что оттуда…
— ???
— К прислуге ихней, Наталье Прокофьевне, ходил ваксы в долг попросить… А то у нас кончилась, а вы мне денег на хозяйство давно уже не давали… Сапоги-то вам чем-то надо чистить…
— Да погоди ты про сапоги!.. Ну что там, на даче?
— Что-что… — проворчал он. — Целехонька барыня, только шишку на затылке набили, об печку ударились… Расстроенная вся… Плачут, ясно дело… «Что»… Сами набедокурят, а потом — «что»…
— Что???!!!
— Негоже, говорю, так-то… Как бы полицию не вызвали…
— Пошел вон! — зашипел я на негодяя и, увидев, что он по обыкновению не намерен торопиться, заорал в голос, срываясь на омерзительный бабий крик: — Вооооооон!!!!!
Этот поросячий визг отнял у меня последние силы. Еле волоча ноги от тысячелетней усталости, я побрел в гостиную и со всего роста рухнул поперек тахты. Всё. Что-то я забыл? Ах да… Надо сказать охламону, чтобы собирал вещи. Завтра ехать… Но у меня нет сил. Нет. Совсем нет. Я устал. Устал. Устал…

Конец второй части

(1)  «Господи, помилуй», «Христос, помилуй» (греч.).

© Seraphine

88

Просто - браво!

Отредактировано Цирилла (2008-01-17 00:06:41)

89

Знаете, я давно уже не читаю здешних фиков, как-то у меня другая тема пошла, извините уж... Полгода, кажется не заглядывала. Но ради такого дела решила изменить этому правилу, и как открыла - так увязла. Не так уж много в фэндоме людей, которые хорошо пишут. Безо всяких там, просто читаешь и наслаждаешься. Отказать себе в таком удовольствие невозможно. Вот я и сижу здесь, забыв про все свои планы. Хорошо, что еще не все 4 части выложены, а то ведь завтра на работу...

90

"Я вновь ощутил знакомую дрожь: каждая клеточка, каждый атом моего тела звенели, словно натянутая струна, от нетерпения, от желания сию же секунду приступить к осуществлению плана. Скорее, скорее!.." (с)

Да-да, именно такие чувства охватывают с первых строк и не покидают до самого конца. Скорей домой, в интернет, читать, читать, и что бы не заканчивалась эта сказка!..

Единственное, что мешает мне отдать должное вашему произведению - усталость от изнеможения. Ибо беспрерывное чтение с монитора несколько часов к ряду вкупе с пережитыми вместе с Эриком эмоциями не оставляют никаких сил на заслуженную похвалу и благодарность. Поэтому немногословно и лаконично: СПАСИБО!

Единственное, что меня смутило - это детство Эрика. Очень трепетно отношусь к этому моменту. Поэтому монастырь восприняла в штыки. Но это имхо разумеется. И... не в вашем ли фике я прочла применимое к Эрику выражение о белозубой улыбке?  :unsure:  Банальная фраза, а с Эриком ну никак не сочетается, хотя вполне возможно. Леру, кажется, умолчал об этой детали.

Ну и напоследок, возникло сильное и бесповоротное желание перечитать Письма из России. Хотела вначале обновить в памяти события дней минувших, но не удержалась  *-p

Seraphine  *fi*  *fi*  *fi*  appl  appl  appl

И еще раз большое вам человеческое спасибо, давно не читала такого хорошего фика по книге, с таким бесподобным Эриком.

Кстати, в обсуждении уже отмечали схожесть с фиком Targhis «Замок лебедя»? К сожалению, все комментарии прочесть не в силах...