Наш Призрачный форум

Объявление

Уважаемые пользователи Нашего Призрачного Форума! Форум переехал на новую платформу. Убедительная просьба проверить свои аватары, если они слишком большие и растягивают страницу форума, удалить и заменить на новые. Спасибо!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Письма из России

Сообщений 1 страница 30 из 225

1

Название: Письма из России. История одной любви в письмах и дневниковых записях
Автор: Seraphine.
Рейтинг: PG-13
Пейринг: Э/ОЖП
Основа: книга Гастона Леру
Жанр: мелодрама (?)
Размер: макси
Саммари: Эрик в России (сначала в СПб и Нижнем Новогороде -- до отъезда  в Персию, потом -- после несостоявшейся смерти, т.е. после событий, описанных в романе Леру), события описываются влюбленной в него русской барышней (потом уже взрослой женщиной)
Диклеймер: автору принадлежат только персонажи, придуманные им самим, никакой материальной выгоды он не извлекает.
Эпиграф: Красота в глазах любящего (Русская народная поговорка)

Обращение к читателям  :)

Прошу обратить внимание на намеренную стилизацию под 19 век. Воспринимайте, пожалуйста, мой текст как своеобразную мистификацию -- как будто все было по-настоящему  :)

Ну и, конечно, жду откликов. Тем более что писала с удовольствием и,  можно сказать, вложила в это сочинение душу  :heart: .

Да, в тексте есть реплики на фр. яз. У меня в ВОРДе были сноски, они, конечно, полетели. Я чуть позже выложу все, что есть для этого куска.

Письма из России
История одной любви в письмах и дневниковых записях

Красота — в глазах любящего.
Русская народная пословица

1867–1868

Санкт-Петербург, 5 февраля 1867 года

Ma chère Annette !
Ты не можешь себе вообразить, какую радость доставило мне твое милое, долгожданное письмо! Я ведь уже оплакала нашу дружбу и изо всех сил старалась свыкнуться с мыслью, что отныне мне придется жить без тебя, моей дорогой кузины и самой-самой близкой подруги. Ты не представляешь, как эта мысль огорчала меня. Ведь столько лет ты всегда была рядом со мной, тебе первой я поверяла все свои взбалмошные идеи и фантазии, с тобой, моей душенькой, играли мы столько лет в одни игры, читали одни книги, слушали одну и ту же музыку, и вот теперь, когда мне скоро должно исполниться шестнадцать лет, когда вот-вот начнется моя взрослая жизнь и мне как никогда нужно будет ощущать рядом твое любящее сердце и слушать твои благоразумные советы, — ты покидаешь меня. Нет-нет, только не подумай, что я такая маленькая эгоистка и не радуюсь за тебя! Мне ведь, и правда, надо бы завидовать твоей судьбе: шутка ли, в твои восемнадцать лет ты переезжаешь жить в Европу, в Швецию! И при этом будешь там не одна, тебе не придется тосковать по дому, по родным. Как все-таки замечательно, что твой милый батюшка, мой дядя Николай, получил это место в нашей дипломатической миссии! Как я горжусь тобой, когда представляю себе, как ты, красивая, образованная, благоразумная, блистаешь при шведском королевском дворе! Поверь мне, душечка Annette, я очень, очень рада за тебя! Ну а теперь, когда я получила наконец твое письмо, такое длинное, такое теплое, я могу и вовсе отбросить все печали и тревоги, потому что знаю, что несмотря ни на какие расстояния, ты по-прежнему рядом со мной и я, как и раньше, смогу делиться с тобой самым сокровенным, что у меня есть.

И я не замедлю сделать это, прямо сейчас.

Как ты видишь, милая Annette, я пишу тебе из Петербурга. Ты помнишь, наверно, что весной папенька поступил на императорскую службу и переехал в столицу, в наш дом на Бассейной улице, неподалеку от Литейного проспекта. Тогда же было решено, что лето мы с Петрушей проведем в нашей Ивановке, но осенью тоже переедем в столицу. Мне на будущий год уже надо будет выезжать в свет, а брату пора в гимназию. И вот с октября месяца я стала петербурженкой. Я уже писала тебе о своих первых впечатлениях. Тебе, возможно, трудно понять меня — ведь ты выросла в этом городе и покидала его лишь на лето. Я же почти всю жизнь провела в нашем имении на Псковщине и у дядюшки на Волге, и мне до сих пор трудно привыкнуть к жизни в таком большом и пышном городе, как Санкт-Петербург. Но, я уверена, что твое доброе сердце подскажет тебе то, что ты не смогла бы понять умом. Правда, все это совсем не то, о чем я хотела рассказать тебе.

Ты, возможно, назовешь меня легкомысленной и пустой дурочкой — и будешь права! Но, Annette, вот уже больше месяца я не могу найти себе места. Я не знаю, что со мною. Вернее, я боюсь признаться себе, что знаю. Только не смейся: я влюблена! Да-да, как иначе можно объяснить то, что творится со мной все это время. Я то плачу, то готова бежать куда-то, то не могу сойти с места и лежу у себя в комнате, желая только одного — умереть и как можно скорее. А все потому, милая Annette, что я уже сейчас знаю, что чувство мое обречено — видишь, у меня все-таки хватает благоразумия осознать это… Но давай, я расскажу все по порядку. Только обещай не смеяться надо мной и поверь, что это, действительно, очень серьезно.

На Рождество к нам приехал наш дядя Владимир Петрович, матушкин старший брат. Ты его прекрасно знаешь, помнишь, какой он шумный, веселый, неугомонный. Он нечасто бывает в Петербурге, потому что много лет назад вышел в отставку и живет у себя в имении под Нижним Новгородом. Но когда он наведывается в столицу, все кругом встает с ног на голову — пыль столбом, дым коромыслом, как говорят. До сих пор я не видела дядю нигде, кроме его имения. И вот он предстал перед нами во всей столичной красе. И сразу вся наша жизнь пошла по-иному. Он решил провести Святки как можно веселее и пустился в самые разнообразные развлечения, требуя, чтобы все мы составляли ему компанию. Папенька, как всегда, был очень занят, мама под разными предлогами постаралась избежать этих вынужденных поездок, так что отдуваться пришлось нам с братом. Но мы, как ты можешь представить себе, были только рады. Где мы только не побывали за эти дни! Но об этом как-нибудь потом. Слушай самое главное.

В один из вечеров дядя повел нас в цирк. В городе уже довольно давно работает итальянская труппа. Говорят, что они даже скоро получат разрешение на строительство специального каменного здания для своих выступлений. Но пока спектакли проходят в обычном полотняном шатре. Я цирк не очень люблю, мне жалко бедных животных, которых заставляют выделывать то, чего им совсем не хочется. Да и сами артисты мне всегда казались какими-то замученными под своим ярким гримом и броскими нарядами. Правда, в столичном цирке мне прежде бывать не доводилось… Ох, у меня нет терпения расписывать все по порядку!

Я увидела его на арене, и у меня сразу упало сердце. Он выступал во втором отделении. Еще у входа я обратила внимание на афишу: «Синьор Энрико. Чудеса магии и волшебства». Оказывается, его выступление было главным в программе и многие из зрителей пришли уже не в первый раз только ради него. Объявили его выход, свет мгновенно погас, и наступила кромешная тьма. Все замерли, и вдруг на арене забелело что-то. Это была его белоснежная крахмальная манишка и руки в белых перчатках. Потом внесли факелы, и я увидела ЕГО! Высокий, длинноногий, тонкий, в прекрасном черном фраке, черном шелковом плаще, мягкой широкополой шляпе и с черной маской на лице. Он двигался так странно и при этом так ловко, так изящно, что казался похожим на какого-то гигантского кузнечика или печального журавля. Хотя почему печального? Не знаю, ведь его энергия била через край, но мне так показалось. Он был главным на арене, все кругом повиновались ему, а он творил такие чудеса, какие даже во сне присниться не могут. Понимаешь, это были не обыкновенные фокусы, когда предметы исчезают и появляются вновь, когда какую-нибудь даму протыкают шпагами или разрезают пополам, а она потом оказывается невредимой. Такого я насмотрелась еще в детстве во всяких ярмарочных балаганах. Нет, он был не просто маг, он был артист, гений, ему было подвластно всё и вся. А руки, какие у него руки! Он за все выступление не снял белых перчаток, и руки его, как белые птицы, порхали по сцене как бы отдельно от него. Худые-худые, пальцы тонкие-тонкие… И эта маска… Что он прятал под ней? Мы сидели довольно близко, и я все пыталась разглядеть хоть что-то под плотной черной тканью. Но нет, ничего, кроме янтарного отблеска глаз, сверкнувшего несколько раз из глубины прорезей.

Дядя бушевал от восторга — ты ведь знаешь его, когда ему что-то нравится, он не скрывает своих чувств. После представления, оставив нас с братом в фойе, он помчался за кулисы, чтобы выразить синьору Энрико свое восхищение. Я ждала его с замиранием сердца, представляя, что вот сейчас они выйдут вместе и… Но дядя довольно скоро вернулся один и выглядел каким-то притихшим. Мы стали расспрашивать его, но он отвечал неохотно, и нам ничего не удалось из него вытянуть.

Знаешь, милая Annette, тогда, после представления, я была настолько поражена всем увиденным, что еще не понимала, что произошло. Я была под впечатлением от выступления, так мне казалось. Но вот мы вернулись домой, я легла спать… И тут началось! Я не могла уснуть. Даже если на какое-то время сон и одолевал меня, я все равно не видела ничего кроме двух белых трепещущих птиц и золотого блеска в узких черных прорезях. Я задыхалась от восторга, меня словно раскачивали какие-то гигантские волшебные качели, голова кружилась, и не было в ней ни одной определенной мысли, только имя: Энрико, Энрико, Энрико. Под утро меня сморило, но во сне я снова и снова видела длинные журавлиные ноги и черную маску, из-под которой наконец появлялось лицо, каждый раз новое, но неизменно прекрасное.

Я проснулась совершенно разбитая, но с твердой решимостью узнать как можно больше про моего таинственного героя. Начала я, конечно, с дядюшки. По утрам он всегда слегка меланхоличен — его кипучая жизненная энергия накапливается к вечеру, — но настроен обычно благодушно. Мне не пришлось притворяться, ведь он и сам был под впечатлением от вчерашнего представления, а потому не нашел ничего странного в моем повышенном интересе к загадочному фокуснику. Знал он довольно много, во всяком случае, гораздо больше, чем я. Оказывается, синьор Энрико уже не первый сезон блистает на петербургской арене. Он приехал в Россию из Германии, но кто он по национальности, сказать трудно. Имя Энрико — вымышленное, так писали в газетах, а настоящего имени артиста не знает никто, даже дирекция цирка. Возраст его тоже неизвестен, поскольку никто и никогда не видел его без маски. Вокруг этой маски было много разговоров. Одни говорили, что он принадлежит к какой-то королевской фамилии и как две капли воды похож на одного из европейских монархов, поэтому, во избежание скандала, его под страхом смерти обязали носить маску. По другим сведениям, он был то ли гарибальдийцем, то ли масоном, то есть принадлежал к какой-то тайной организации и был замешан в жутких кровавых драмах, а потому вынужден был скрывать свое лицо. Потом я нашла подтверждение всем этим дядиным рассказам в газетах за прошлый и позапрошлый год, которых перечитала немыслимое множество у нас на чердаке. Там приводились и другие возможные причины, по которым Энрико должен был скрывать свое лицо. Я поняла, почему дядюшка не упомянул о них: это было не для моих девичьих ушей. Писали, что Энрико, живя в одной из европейских столиц, был любовником одной весьма высокопоставленной особы и, не желая скрывать свое лицо, отправляясь на любовные свидания, предпочел, чтобы в неведении относительно его внешности оставались зрители, в то время как его возлюбленная могла вволю наслаждаться его, как писали, «несказанно прекрасным обликом». Ты понимаешь, милая Annette, как все эти откровения кружили мне голову? Меня вдруг со всех сторон обступила какая-то совершенно новая, таинственная, во многом запретная жизнь. И в центре этой жизни находился он, мой герой.

Я попыталась выведать у дядюшки, почему вчера после посещения кулис он так помрачнел. Однако дядя не пожелал объяснить мне такой резкой смены настроения. Из его путаных слов я поняла лишь, что Энрико вообще не очень любезно встречал восторженных зрителей и был крайне необщителен. Это лишь добавило ему притягательной таинственности в моих глазах.

Annette, милая! Я ведь еще раз видела его! Ты не представляешь, чего мне стоило уговорить фройляйн Труди, мою гувернантку, сходить со мной в цирк! Для начала я сделала все, чтобы заинтриговать ее. Я рассказывала ей о представлении, расписывала все чудеса, стараясь при этом не очень часто упоминать имя моего возлюбленного, чтобы у нее не возникло подозрений. В конце концов она возгорелась желанием увидеть все своими глазами. Однако у нее не было свободного времени, поскольку она должна была заниматься с детьми — с нами. И тут я «благородно» подсказала ей, что можно пойти всем вместе на дневное представление (я предварительно все разузнала), вместо прогулки, а мы с Петрушей ничего никому не расскажем.

Те несколько дней, что отделяли меня от второго похода в цирк, я прожила как во сне. Не знаю, как я не слегла от волнения. Счастье, что никому, даже хитрому Петьке, не могло и в голову прийти, от каких мыслей и желаний трещит голова у их маленькой дорогой Лизаньки.

И вот он, долгожданный день! Снова серый шатер, снова у входа заветная афиша с единственным на свете именем: «Синьор Энрико». На этот раз мы сидели в первом ряду: на мое счастье фройляйн Труди близорука, а ей уж очень хотелось разглядеть все как следует. О, Annette, что со мной творилось! Я не видела ничего, кроме белых рук и золотых глаз! Ничего больше не существовало вокруг — ни цирка, ни зрителей. Только для меня летали по арене трепещущие птицы, только мне сверкало золото из узких черных прорезей! Я была околдована, вся во власти его волшебства, я готова была сорваться с места и полететь к нему на арену, как мотылек на огонь лампы, и только робость, свинцовой тяжестью разлившаяся по всему телу, удерживала меня от этого безумного порыва. Из его чудес я ничего не запомнила, и, когда фройляйн Труди стала делиться с нами своими восторгами по поводу того или иного номера, я чуть не выдала себя с головой, отвечая совершенно невпопад. Только благодаря Петруше, который помнил все наизусть, я не попала в ужасное положение. Выйдя на улицу, я прибегла к самым немыслимым уловкам, чтобы задержаться как можно дольше у шатра. Мы даже прогулялись вокруг, и я чуть не свернула себе шею, оглядываясь по сторонам в надежде увидеть знакомый изящный силуэт. Но, увы! Артистам предстоял еще вечерний спектакль, а бродить вокруг цирка до глубокой ночи мы не могли, поэтому я так и ушла тогда домой, не увидев и не узнав ничего нового.

Правда, после этого совместного похода в цирк у меня появилась сообщница (хотя сама она того и не знала). Наша милейшая смешная фройляйн Труди сама пала жертвой обаяния моего загадочного героя, и теперь в классной комнате и в детской не умолкают разговоры о его чудесах, об окружающей его тайне и т.п. Ты понимаешь, милая Annette, как чувствую я себя, слушая воркование и кудахтанье нашей милой немки? Я ведь не могу поддерживать ее в ее восторгах, боясь немедленного и позорного разоблачения. А пылающий в моем сердце огонь требует все больше и больше поленьев: я не могу дальше жить в этом неведении, мне нужно постоянно что-то слышать о нем, говорить самой… В моем альбоме все страницы изрисованы силуэтами, в которых я одна могу узнать высокую, стройную фигуру моего таинственного избранника. Я стала читать все, что имеет отношение к Италии, к цирку. Куда бы ни направлялись мы на прогулку с матушкой или с фройляйн Труди, я всеми силами стараюсь сделать так, чтобы мы обязательно проехали или прошли поближе к Фонтанке, чтобы хоть краем глаза увидеть серый полотняный шатер. Ну, а уж если где-то в городе мне на глаза попадается заветное имя… Я без запинки могу назвать все тумбы, на которых видела дорогие моему сердцу афиши (надо сказать, их очень немного). Не знаю, чем все это кончится, возможно, помешательством.

Молись за меня, милая Annette, молись, чтобы с твоей подругой не случилось беды.
Боже мой, неужели это и есть та самая любовь, о которой пишут в романах? Какой ужас!

Твоя глупая, легкомысленная
Лиза

Санкт-Петербург, 1 марта 1867 года

Дорогая Аннушка!

Все-таки Швеция слишком далеко, и письма идут слишком долго. Мне кажется, целая вечность прошла с того дня, когда я отправила тебе последнее письмо, а ответа все нет и нет. Уверена, что все это из-за нерасторопности нашей почты. Ведь я знаю, что ты не замедлишь с ответом, особенно на такое письмо (!).

Но ждать я больше не могу, мне надо высказаться снова. А потому пишу, не дожидаясь ответа. Прости, милая Аннушка, что я так мало внимания уделяю твоим делам и твоей жизни. Когда я получу от тебя весточку, обещаю, что подробно отвечу на все твои вопросы и буду с удовольствием обсуждать твои мысли и переживания. А пока уж ты, пожалуйста, потерпи и послушай, что произошло со мной за эти последние дни. Как ты догадываешься, я все о том же…

Итак, все мои помыслы были заняты одним — таинственным магом и чародеем Энрико, скрывавшим лицо под черной маской. Как я уже писала тебе, я была близка к помешательству и не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не ряд знаменательных событий, которые сразу все переменили в моей жизни.
На днях мы с матушкой поехали на Невский проспект — прогуляться и заодно купить ей материи на новое платье к Пасхе. Я очень люблю выезжать куда-нибудь вдвоем с матушкой. Ты же знаешь, какая она у меня прелесть. Мы с ней просто как подруги. Все это последнее время я страшно мучилась угрызениями совести из-за того, что у меня появилась тайна, которую я вынуждена скрывать от нее. Но и поделиться с ней своими страданиями я не могла: мне было совестно, стыдно своей глупости и страшно, что она посмеется надо мной, как над глупым несмышленышем. Но все получилось так странно... Слушай.

Мы довольно долго бродили по разным магазинам и лавкам и нашли все, что нам было нужно. Погода была прекрасная, солнечная, с крепким веселым морозцем, мама отпустила нашего кучера, и мы пошли, просто прогуливаясь, по Невскому, от Фонтанки к Адмиралтейству. После утомительных походов по магазинам мы проголодались, однако дома нас ждал прекрасный обед, и матушка решила, что нам достаточно будет выпить кофе и съесть по пирожному в какой-нибудь хорошей кофейне. Так мы оказались во французской кондитерской на Малой Морской. Народу было немного, мы уютно расположились за столиком и только принялись за чудный кофе, как вдруг входная дверь распахнулась, и в клубах пара в нее вошло странное существо. Это был высокий господин в дорогой лисьей шубе, крытой прекрасным черным сукном. Однако поверх этой элегантной шубы он был замотан по уши какой-то нелепой вязаной шалью, на руках — грубые, но, по-видимому, очень теплые кучерские рукавицы, тонкие ноги засунуты в огромные не то боты, не то валенки, а на голове — дорогая, но тоже совершенно нелепая, мохнатая соболья шапка. Так должен одеваться не привыкший к холодам южанин, волей случая застигнутый русской зимой. Но слушай самое главное: под собольей шапкой не было видно лица, оно было закрыто плотной черной маской! Он!!! Энрико!

Отмахнувшись от бросившегося к нему лакея, он, не раздеваясь и не снимая шапки, прошел привычным шагом прямо в зал, где навстречу ему уже спешил хозяин кондитерской. «Monsieur Erik! — приветствовал он его по-французски. — Милости прошу, проходите, сделайте любезность, все готово, столик ждет вас!» И он радушно провел гостя вглубь зала, где, по-видимому, находились отдельные кабинеты. Ни на кого не глядя, гордо вскинув голову, прямой, как струна, Энрико (или Эрик) прошел между столиков, но мне почему-то показалось, что он готов был провалиться сквозь землю от любопытных взглядов, которыми провожали его немногочисленные посетители кондитерской. Мне тоже было не отвести глаз от этой странной и удивительно притягательной фигуры, и все кончилось тем, что я вылила на себя половину своего кофе. Мама с доброй и какой-то удивленной улыбкой взглянула на свою растяпу-дочку и подозвала лакея, который проводил меня в туалетную комнату. Все сложилось очень удачно, потому что туалетная комната оказалась в том же конце кондитерской, куда хозяин только что препроводил моего героя. Приведя в порядок свою одежду, я еще на какое-то время задержалась у таинственной двери, за которой, как мне думалось, мсье Эрик вкушал свой кофе. Но, как я ни старалась, мне не удалось расслышать ни шороха. Когда я вернулась за столик, мама, словно возвращаясь к прерванному разговору, просто сказала: «Какое странное существо… Кто это? Мне показалось, что ты его знаешь». Давясь остатками пирожного, я промямлила: «Это синьор Энрико, фокусник из цирка». Мама опять посмотрела на меня долгим, добрым взглядом и переменила тему разговора. Через какое-то время она стала собираться. Что я могла сделать? Будь я одна, я, конечно же, дождалась бы, пока синьор Энрико выйдет из своего убежища, чтобы еще раз хоть одним глазком посмотреть на него. Но не могла же я открыться матушке и сделать ее своей сообщницей в таком деле. Пришлось уходить.

Мы еще немного прошлись по Невскому и напоследок зашли в книжную лавку. Мама часто покупала там литературные новинки, а я очень любила разглядывать выставленные в витринах старинные гравюры. И сегодня, как всегда, матушка пошла к своим книжкам, а я бросилась к витринам с гравюрами. И ты уже догадываешься, милая Annette, кого я там увидела?! Да!
Он, по-видимому, тоже только что вошел с мороза, так как от него веяло холодом, а из-под маски вырывались клубы пара. Я стояла так близко, что ощущала его запах: морозная свежесть, кофе и еще что-то неуловимое, но тоже очень свежее, чистое. Продавец, очевидно, не в первый раз видел его у себя, поскольку даже бровью не повел на его маску. Энрико спросил что-то на странной смеси русского и французского, тот, судя по всему, прекрасно понял его и достал из шкафа большую тисненую золотом папку. Тогда Энрико торопливо сбросил свою кучерскую рукавицу и принялся жадно развязывать тесемки… А я застыла, уставившись на его руку.

Я впервые видела вблизи эту диковинную руку: теперь, без перчатки, она выглядела совсем по-другому. Тонкая, худая, она была почти прозрачной, словно под голубоватой кожей не было ни мяса, ни жил, а только просвечивающие фарфоровые кости. В ней по-прежнему угадывалось что-то птичье, но теперь, без белой перчатки, она напоминала не порхающую по арене трепетную птицу, а скорее птичью лапку, нежную и хрупкую. Однако, несмотря на эту внешнюю хрупкость и беззащитность, была в этой руке какая-то странная внутренняя сила. Я перевела глаза наверх, на его лицо, спрятанное под черной маской. Он слегка размотал свою нелепую шаль, и я увидела, что сегодня маска на нем другая, чуть короче, чем была во время представления. Из-под нижнего ее края выглядывал острый подбородок. И был этот подбородок почти так же прозрачен и бледен, как и рука, листавшая гравюры. Я стояла рядом со своим кумиром, раскрыв рот, и, забыв, зачем я здесь, переводила глаза с руки на подбородок, с подбородка на руку. Тут он, видимо, что-то почувствовал и оглянулся. Из черных прорезей на меня полыхнул золотом отчаянный взгляд глубоко посаженных глаз, и… никого не стало. Только раскрытая папка с гравюрами на прилавке, да грубая кучерская рукавица рядом. Мгновенно опомнившись, я огляделась и увидела высокую фигуру в лисьей шубе уже почти у самого выхода. Тогда, схватив рукавицу, я бросилась вдогонку. У самой двери я догнала его и, бесцеремонно ухватив за рукав, пролепетала: «Monsieur, vous avez oublié votre gant»(1) . Он резко обернулся, посмотрел с высоты своего роста янтарными глазами, в которых было что-то от взгляда затравленного зверя, выхватил у меня из руки огромную рукавицу, буркнул под маской: «Merci, mademoiselle»(2)  и, учтиво приподняв свой соболий малахай, вылетел на мороз. А я так и осталась стоять, кусая в кровь губы и размышляя, не лучше ли было оставить себе эту нелепую рукавицу, чтобы навеки сохранить ее как самую дорогую реликвию.

Подошла мама, взяла меня за руку и вывела на улицу. «Давай-ка вернемся в кондитерскую, — сказала она. — По-моему, тебе надо немного прийти в себя». Я, действительно, чувствовала себя отвратительно и не стала противиться. Мы снова сели за тот же столик, мама заказала крепкого чая, а потом, помолчав, произнесла: «А я-то думала: кто же поселился в сердце моей доченьки? Значит, это фокусник из цирка… Что ж, я прекрасно тебя понимаю. Это, и правда, необыкновенная личность, по всему видно. Однако, по-моему, сегодня ты его насмерть перепугала. Бедный юноша чуть не умер от смущения». — «Почему юноша? Откуда ты знаешь, что он не взрослый господин?» — «Не знаю, но, по-моему, так смущаться может только очень молодой человек. Видимо, то, что он скрывает под своей маской, причиняет ему сильную боль. Бедный… А ты еще и не дала ему насладиться гравюрами. Я ведь тоже наблюдала за вами и видела, с каким вожделением он рассматривал эту папку. Знаешь что, сейчас мы пойдем обратно в лавку и попросим показать ее нам. Ведь тебе, наверное, тоже хочется этого?»

О, милая Annette, как я была благодарна в тот момент моей умной, доброй, любящей маме! Мы вернулись в лавку, спросили ту папку. Это оказались старинные гравюры с изображениями разных архитектурных сооружений. Мама сразу произнесла с видом знатока: «Ах, Пиранези… У твоего фокусника прекрасный вкус». Болтливый книгопродавец поведал нам, что странный господин в маске уже не в первый раз любуется этими гравюрами, но что-то, видимо, не позволяет ему купить их. Мама внимательно взглянула на меня и, словно читая мои мысли, сказала: «Что ж, мы их берем». После обеда она позвала нашего лакея Ивана и велела ему пойти в цирк, найти там перед началом представления фокусника синьора Энрико и отдать ему папку, не говоря ни слова о том, кто ее прислал. «Пусть юноша получит то, о чем мечтал, и пусть его не мучает сознание, что он кому-то чем-то обязан. Доставим радость тому, кто доставляет ее другим, в том числе и моей глупой маленькой дочурке», — улыбнулась мама.

Можешь представить себе, милая Annette, в какой лихорадке я провела тот час, пока Иван ходил с поручением. Матушка за это время ни словом не обмолвилась о синьоре Энрико, но сделала все так, чтобы к возвращению слуги я самым естественным образом оказалась рядом с ней. Милая, добрая, мудрая мама! Она прекрасно понимала, как мне не терпелось узнать подробности этого похода, и, жалея мои чувства, позаботилась, чтобы мне не пришлось прибегать ради этого к каким бы то ни было уловкам и хитростям.

И вот что рассказал нам, вернувшись, Иван. Он, хотя и с трудом, пробрался прямо в уборную к Энрико. Тот встретил его в халате, но лицо его было уже под маской. «Худущий, барыня, как смерть, — делился впечатлениями словоохотливый Иван, — но такой жилистый, упругий. Я, как было сказано, протянул ему папку, вот, дескать, говорю, велели передать. Так он вцепился в нее своими птичьими лапами, забегал по комнате-то да как залопочет что-то по-своему. Потом видит, что мне невдомек, чего он там выговаривает, и перешел на наш язык. Да только по-русски-то у него не больно хорошо получалось, потому как не обучен еще, видать. Вот он и заквохтал, будто по-птичьи: ,,кто-кто-кто?“, а потом опять по-своему: ,,ки-ки-ки?“ Так почирикал-почирикал, а я ему в ответ только: не велено, мол, говорить, кто. Ну, тут его стали торопить, выступать пора уже было, я и пошел себе».

В тот вечер мы больше не говорили об этой истории. И на следующий день тоже. Как будто ничего не произошло. Но через день матушка позвала меня к себе в комнату и сказала, что ей очень захотелось посмотреть, как работает этот странный юноша, синьор Энрико. И поскольку она не хотела бы, чтобы наша с ней тайна стала известна остальным, а идти в цирк одной ей неудобно, она просит меня составить ей компанию. Вот, душечка Анюта, так я в третий раз увидела его на арене.

В этот день он выступал в первом отделении. Это было странно, потому что в афише было ясно сказано про второе. Страшно подумать, что было бы, если бы мы пошли позже, рассчитывая попасть только на его выступление! Но мне не терпелось оказаться снова поблизости от моего героя, и мама, по-видимому, это понимала, так что мы приехали вообще за полчаса до начала представления.

И опять он был великолепен. Теперь у меня было с чем сравнивать: я ведь видела его и вне цирка. Там, в обычной жизни, он показался мне не менее прекрасным, но каким-то напряженным, даже больным. Но тут!.. Куда девалось это напряжение, этот надрыв? Перед нами был владыка вселенной, наслаждавшийся своей властью над миром и благосклонно принимавший восторги и поклонение своих подданных. С каким величавым изяществом летал он по арене, повелевая своими верными слугами! Как легко и непринужденно получались у него самые немыслимые трюки! И эти руки! Это снова были белые, трепещущие птицы, и снова они порхали и метались по арене предвестниками всевозможных чудес. Упиваясь своим восторгом, я несколько раз украдкой смотрела на сидевшую рядом матушку. Мне показалось, что она, как и я, покорена этим чародеем. Я никогда не видела у нее таких глаз — по-детски восторженных и грустных одновременно. А незадолго до конца выступления произошло чудо!

Мы снова сидели у самой арены, но теперь это была дорогая ложа. Прежде мне казалось, что Энрико вообще не обращает внимания на зрителей. Вернее, что, работая для них, он воспринимает всех как одно целое, не видя в этой массе отдельных людей. Но, как оказалось, я ошибалась. В один прекрасный момент, проносясь по арене после очередного умопомрачительного трюка, он вдруг остановился прямо перед нашей ложей и повернулся к нам с мамой. Мне даже показалось, что под непроницаемой маской он улыбнулся. Во всяком случае, его золотой взгляд излучал особое тепло. Коснувшись рукой полей своей мягкой шляпы, он отвесил нам легкий полупоклон, а потом воздел руки к куполу шатра и выкрикнул что-то непонятное. И тут на арену с шипеньем и треском посыпались разноцветные горящие звезды и живые цветы. Это было так прекрасно, так неожиданно, что все ахнули. А когда этот цветной дождь прекратился, он поднял с пола охапку роз, все с тем же учтивым полупоклоном бросил их нам в ложу, прямо маме на колени, — и провалился сквозь землю! Публика завыла от восторга, мама порозовела от удовольствия и смущения, а я от такого потрясения вообще чуть не лишилась чувств.

Я прекрасно понимаю, милая Annette, что этот звездно-цветочный дождь был одним из его обычных трюков, которые он демонстрирует во время своих выступлений. И все, что произошло, произошло бы и так, если бы нас не было на том представлении. Но это получилось так прекрасно, так чуднó! И потом, главное ведь то, что он выделил нас из толпы, узнал нас! Он вспомнил наши лица, которые, видимо, заметил там, в магазине с книгами, все сопоставил в уме и понял, что папка с гравюрами Пиранези — дело наших рук. И отблагодарил нас по-своему, посвятив нам это чудо!

После его исчезновения, публика еще долго не унималась, требуя продолжения чудес. Но объявили антракт, а во втором отделении должны были уже выступать другие артисты. Мы с матушкой, смущаясь друг друга, не сговариваясь, двинулись к выходу. Но в фойе мама вдруг остановилась в задумчивости. «Знаешь, — сказала она, — кажется, пришел наш черед благодарить твоего волшебника. Он — великий мастер, и мы просто обязаны сказать ему об этом». Она решительно двинулась к служителю и попросила проводить нас за кулисы к синьору Энрико. Тот сказал нам обождать, а сам побежал куда-то в задние помещения, но довольно скоро вернулся, объявив, что синьор Энрико сразу после выступления, даже не переодевшись, покинул цирк, чтобы сегодня же ночью навсегда уехать из Петербурга, а куда — неизвестно.

Мы молча вышли на улицу. Было темно, валил мокрый снег, у тротуаров образовались лужи, полные серой снежной каши, — думаю, ты прекрасно узнаёшь описание мартовского петербургского ненастья. Дом наш находится в двадцати минутах ходьбы от цирка, и мы, по молчаливому сговору, пошли пешком, не обращая внимания на непогоду. За всю дорогу мы не проронили ни слова, стесняясь взглянуть друг на друга. Как всё было странно! Мы словно сразу сравнялись с мамой в возрасте. Охваченные внезапной грустью, мы обе понимали ее причину — причина была одна и та же. Мы не только стали сообщницами в этой странной и темной истории, нет, я чувствовала, что, сблизившись, было, благодаря таинственному артисту, теперь мы страшно отдалились друг от друга, мы были как бы соперницами. Ибо я уверена: он смог околдовать даже мою милую, благоразумную, мудрую маму!

Все это произошло сегодня. Час назад мы еще понуро брели с матушкой по ненастным улицам, а сейчас я сижу у себя в комнате, и моя голова раскалывается от всех этих ужасных мыслей. Что же он за человек, если ему ничего не стоит за какой-то миг, вот так, играючи, сломать жизнь другим людям? И знает ли он сам, какое действие производит на окружающих? А если знает, то как он смеет пользоваться вот так безнаказанно своей волшебной силой?

О, Аннушка, как я ненавижу его в эту минуту! Но в то же время я не представляю, как мне жить теперь, когда я потеряла последнюю надежду хоть иногда видеть его журавлиную фигуру.

Молись за меня, друг мой, молись, чтобы это наваждение не погубило окончательно твою глупую кузину
Elisabeth.

(Продолжение следует)

(1) Сударь, вы забыли вашу перчатку (фр.).
(2) Спасибо, мадемуазель (фр.).

Отредактировано smallangel (2011-06-26 21:06:45)

2

Довольная как слон Елена сидит и читает с самого начала.
Огромное спасибо, что вы выложили фик на форуме!
А вот и не скажу никому, чем дело закончилось...

3

Довольная как слон Елена сидит и читает с самого начала.
Огромное спасибо, что вы выложили фик на форуме!
А вот и не скажу никому, чем дело закончилось...

Ну, я рада, что уже есть хоть один "довольный как слон" :)

4

Сидела и читала с удовольствием. Стилизация под 19 век иногда дает сбой, но это почти незаметно и общее впечатление не портит.
Из слов Елены я поняла, что фик уже завершен, значит нас не ждет разочарование в виде незаконченного творения. Это не может не радовать.
Буду ждать продолжения. :)

5

Я прерываю свое молчание один раз - и только для того, чтобы сказать: "ВАУ!"

6

Я прерываю свое молчание один раз - и только для того, чтобы сказать: "ВАУ!"

Браво, Опера!  appl  appl  appl

А давайте не на один раз.  ;-) Вас тут явно не хватает для жарких споров.

7

ЗА-МЕ-ЧА-ТЕЛЬ-НО!!!
Автору браво!
Очень красивый слог, удачная стилизация под эпистолярный жанр позапрошлого столетия. И вообще... так приятно читается. Легко, свежо. Дайте мне здешнюю прописку. ;)

Opera, поддерживаю Бастет. *подмигивает* Тебя тут очень не хватает.

Отредактировано Nemon (2006-12-08 18:09:09)

8

Опера, я уж и правда поверила, что ты ушел  :rofl:
Приятно видеть снова.
И именно в этой теме.

Фик правда классный, уж можете мне поверить. Я люблю такие истории.

Помимо этого - и вы тут уже обратили внимание, - написано бесподобно.

9

Ждем, что дальше. Пока что просто прелесть. :)

10

Seraphine,  appl
Стиль - отличный, иногда есть сбои, но это ничего, их немного. Барышня 19 века, палатка на месте будущего цирка Чинизелли, книжная лавка (та, что на углу Невского и Мойки, да?) - здорово! Буду ждать новой порции  *-p
*занудничает* Ммм... А разве в кофейнях, как в ресторанах, были отдельные кабинеты?

11

Начало могообещающее... :)
Seraphine, мне кажется, у Вас потрясающее чувство стиля  *fi*  мне нравится, как Вы пишите, и честно говоря, я не заметила никаких сбоев (хотя, конечно, я не являюсь литературным критиком, и может быть какие-то моменты не до конца улавливаю  :unsure: )  меня заинтриговал этот фик и мне очень интересно, что будет дальше. И тем более я рада, что он кажется закончен, и значит, скоро будет продолжение ( да, я эгоистка, но хочется удовлетворить любопытство  *-p )

12

Россия! Старый Петербург!
Разве можно пройти мимо и не прочитать?! Ура-ура! :clap:

13

Очень очень приятно читать в таком стиле,  *fi* действительно напоминает дамские романы того времени. И, хотя я их не люблю за излишнюю мечтательность, буду ждать продолжения.  %#-) Думаю, прочитаю с удовольствием. :D

14

Изумительно!  *fi*
И задумка интересная, и выдержано в стиле, и захватывает… *-) 

Немножко ОФФ: у меня на последней стадии доработки роман про вампиров и главные герои там живут на Литейном. Соседи, а? (ну, почти)

15

По-моему, очень милая вещь. Правда мое незнание реалий Петербурга, наверное, отбирает часть ее очарования, но вот нравится и все  :)

16

Ну, ВАУ так ВАУ!  :)
Нет, правда, спасибо огромное за столько хороших слов! *-p

Фик готов, дело только во времени. Так что скоро все выложу. Делаю частями, потому что приходится разбираться со сносками -- Эрик у меня иногда говорит по-французски.

Относительно отд. кабинета в кофейне я, конечно, точно не знаю, но это может быть не тот кабинет, где любой посетитель может уединиться, например, с дамой, а просто  место для "своих". Такое на Западе сплошь и рядом и сейчас есть. А Эрик в общем зале питаться не мог... Пришлось отправить его в отд. кабинет :)

Насчет сбоев в стилизации -- прошу показывать, буду только багодарна.

В общем, меньше слов -- больше дела: вот следующий кусок!

Имение «Привольное», 2 июня 1867 года

Милый друг, дорогая моя Аннушка!

Прости, что не писала тебе так долго. Ты, наверное, слышала от наших общих родных, как трудно складывалась наша жизнь в эти последние месяцы.
После тех знаменательных и злополучных событий, о которых я так подробно писала тебе в прошлом письме, мы пережили тяжелые дни. Та вечерняя прогулка под мокрым снегом, когда мы с матушкой, охваченные печалью, возвращались из цирка, стоила нам обеим тяжелой простуды. Мы обе слегли на следующий день, и, если я оправилась довольно быстро, отделавшись сильным насморком, который бесследно прошел дней через десять, моя бедная матушка болеет до сих пор. Промочив тогда ноги, она получила сильнейшее воспаление в легких, и доктора долго боролись за ее жизнь. К весне она стала поправляться, но слабость все не проходила, и наш семейный врач, господин Венцель, созвал консилиум, чтобы решить, как поступать дальше. Было решено, что в гнилом петербургском климате, в этой промозглой сырости маме не поправиться и что она должна продолжить лечение в горной местности, где-нибудь в Швейцарии.

Мой день рождения прошел совершенно незаметно, в узком кругу. Меня поздравили самые близкие родственники: из-за матушкиной болезни решено было не созывать, как обычно, гостей. Так что, перешагнув порог шестнадатилетия, я даже не заметила своего долгожданного вступления во «взрослую» жизнь. В середине мая папенька вышел в отставку, решив посвятить себя нашей дорогой матушке (он так любит ее, что готов на все ради нее!), и на днях они вместе уехали, чтобы поселиться на несколько ближайших месяцев в горном шале, в окрестностях Женевского озера. Нас, детей, было решено оставить в России, чтобы мама не перетруждала себя заботами о своем семействе. Так мы с Петрушей оказались на попечении нашего дорогого дядюшки, Владимира Петровича.

Мы приехали вчера в его имение на Волге, где нам предстоит прожить все лето, наслаждаясь привольем волжских просторов (усадьба так и называется — «Привольное»). Матушка обещала писать мне чуть ли не каждый день, чтобы я даже на расстоянии постоянно чувствовала ее заботу и любовь. Ту историю с фокусником, синьором Энрико, мы больше не вспоминаем. Единственный раз я услышала снова его имя, когда в разгар моей болезни наша гувернантка, милая смешная фройляйн Труди, пришла навестить меня и со слезами на глазах сообщила, что ее бедное сердце разбито навек, поскольку таинственный фокусник бесследно исчез из Петербурга, и никто-никто не знает, куда он мог отправиться. Мне, как ты помнишь, это было уже известно, поэтому сообщение ее не смогло произвести на меня впечатления более сильного, чем то, что я испытала в тот вечер, после знаменательного представления. С тех пор прошло уже почти три месяца, и все это время я всячески старалась выбросить из головы свою несчастную, даже роковую любовь. Ведь, как ты догадываешься, виновницей матушкиной болезни я считаю себя, и только себя. Суди сама: если бы не мое увлечение синьором Энрико, если бы не та встреча и не те гравюры, мы никогда не отправились бы с матушкой в цирк и тем более не отважились на пешую прогулку от цирка до дома в мартовское ненастье. Только потрясение, пережитое нами тогда по милости загадочного артиста, заставило нас обеих потерять всякую осторожность и подвергнуть свое здоровье такой опасности.

Однако, как ни гоню я от себя мыслей о синьоре Энрико, его несравненный образ повсюду преследует меня. Даже здесь, в Привольном, где, казалось бы, ничто уже не сможет напомнить мне о нем. Прости мне эту навязчивость, но я расскажу, что случилось со мной только что.

Как ты знаешь, я всегда была ранней пташкой. Позапрошлым летом, когда ты гостила у нас в Ивановке, ты сама могла убедиться в этом (на свою беду). Помнишь, как мы даже чуть не поссорились, когда я пыталась поднять тебя, маленькую соню, до рассвета, чтобы вместе полюбоваться зарей? Я осталась верна своим привычкам и, попав сюда, где мою свободу никто не ограничивает, решила с самого первого дня предаться любимому времяпрепровождению и насладиться им вволю. Было еще совсем темно, когда я встала, наспех выпила чашку молока в пустой кухне и, одевшись как можно проще, побежала к реке. Я не буду, милая Annette, расписывать здесь все красоты зарождающегося утра: никаких слов не хватит, чтобы сделать это подобающим образом, да и рассказать тебе я собиралась совсем о другом.
Я не раз уже прежде бывала гостьей нашего дорогого дядюшки и хорошо знаю и люблю «Привольное». Особенно приглянулся мне один уголок в дальнем конце имения, почти на самой его границе, примерно в часе ходьбы от дома, где с высокого берега открывается великолепный вид на реку и на заволжские земли. Не раздумывая, я устремилась прямо туда, слушая по пути последние, предрассветные трели уставших за ночь соловьев и первые, еще сонные голоса просыпающихся птичек попроще. Утренняя прохлада выгнала из головы все дурные мысли, и я беззаботно шагала по тропинке навстречу заре. Подходя к своему заветному местечку, я еще издали услышала, что там кто-то есть. Мне это показалось странным, поскольку место это обычно пустынно и днем там можно встретить разве что стайку купающихся деревенских ребятишек, а в такое время и вообще никого не бывает. Я замедлила шаг, чтобы не выдать своего присутствия и тихонько оглядеться. С высоты кручи я увидела, что внизу кто-то купается. Я была слишком далеко, чтобы разглядеть что-то еще, да и рассвести как следует еще не успело, однако в утренней тишине было прекрасно слышно, как этот кто-то, шумно плескаясь и отфыркиваясь, плавает в холодной воде. Я подошла чуть ближе и встала, не скрываясь, на краю обрыва. Неизвестный пловец тем временем закончил свои процедуры и вышел на песчаный берег. Это был мужчина, и к своему ужасу я увидела, что он — совершенно голый. Его одежда валялась тут же, на песке, но он не торопился одеваться, уверенный, по-видимому, что его никто не видит. Он стоял спиной ко мне, ожидая, как и я, когда из-за горизонта покажется макушка солнечного диска, и проделывая какие-то гимнастические упражнения. По всем законам хорошего тона мне следовало сразу отвернуться, а вернее, совсем уйти, но вместо этого я застыла на месте, не сводя глаз с фигуры, показавшейся мне до боли знакомой. Представь, Аннушка: тот же огромный рост, те же журавлиные ноги, та же прямая, гордая спина, а главное — та же величавая грация движений. Все, как у ТОГО. За исключением одного. Лица его я не видела, да с такого расстояния в предрассветной мгле я бы его и не разглядела, но с уверенностью могу сказать, что маски на нем не было.

Засмотревшись, я покачнулась и, чтобы не упасть с обрыва, ухватилась за куст, который в утренней тиши зашуршал и зашелестел на всю округу. Услышав этот звук, мужчина вздрогнул и, не оглядываясь, кинулся к одежде. И знаешь, что мне показалось самым странным? Первым делом он набросил что-то на голову, совершенно не заботясь о том, что нижняя часть его тела оставалась неприкрытой. Потом, схватив в охапку свои вещи, он бросился прочь и через несколько мгновений, с обезьяньей ловкостью вскарабкавшись по крутому склону, исчез в кустах. А я так и осталась стоять над опустевшим берегом. Все мое радужное настроение рассеялось вместе с утренним туманом. Показалось солнце, но никакой радости это зрелище мне не принесло. Я почувствовала, что продрогла, и поспешила назад. И вот, едва вернувшись к себе, сразу села за это письмо. Неужели теперь везде мне будут мерещиться призраки прошлого?

Chère Annette!
Доделываю вечером то, чего не успела утром. Мне пришлось оторваться от письма и бежать к завтраку, чтобы не вызвать нежелательных расспросов со стороны дядюшки и Петруши. А после этого произошло нечто, о чем я не могу не рассказать тебе. Я даже подумала, было, переписать все письмо заново, поскольку многое из того, что уже написано, я высказала бы теперь по-другому. Но все же решила оставить все как есть. Но слушай!

За завтраком дядюшка объявил нам с братом, что хочет повезти нас в город и показать то, чем заняты в последнее время все его помыслы. Как ты знаешь, наш дядюшка Владимир Петрович, старший брат моей дорогой матушки, поселился в своем имении «Привольное» несколько лет назад, выйдя в отставку в чине полковника после долгих лет военной службы. С тех пор, благодаря своей честной и деятельной натуре, а также редкому чувству справедливости, он заслужил всеобщее уважение в округе и стал принимать самое живое участие в губернских делах. Несколько лет назад он был даже избран в попечительский совет знаменитой на всю Россию Нижегородской ярмарки, и забота о процветании этого замечательного учреждения стала делом всей его жизни. Так вот туда-то, на ярмарку, он и задумал нас повезти сегодня утром. Сама ярмарка открывается обычно в июле и длится месяц, но подготовка к ней начинается ранней весной. Я уж не говорю о том, что на земле, где она обычно проходит, круглый год работают разные магазины, стоит гостиница, а недавно было выстроено здание, где размещается правление и проходят заседания попечительского совета. Однако каждый год, весной, начинают возводиться новые палатки, балаганы и пр. строения, которые к окончанию ярмарки ветшают и разбираются до новой весны. В круг дядюшкиных забот как раз и входит наблюдение за строительством таких сооружений, и этому делу он посвящает большую часть своих сил и своей поистине замечательной энергии.

Не могу сказать, что меня обрадовала эта поездка: тебе, наверное, тоже не очень интересно было бы ехать на строительство и скучать на жаре в коляске, пока дядюшка решает дела с разными подрядчиками и мастеровыми. Но, с другой стороны, это могло стать хорошим средством от напавшей на меня после утреннего приключения хандры, и я побежала одеваться. Петруша же, как мальчик, с восторгом принял весть о необычной экскурсии.

От «Привольного» до города всего несколько верст, дорога проходит по довольно живописной местности, погода благоприятствовала путешествию, и первая часть прогулки прошла великолепно. Дядя всю дорогу шутил, тормошил нас и, то и дело подмигивая, говорил, что мы «просто ахнем», когда увидим сюрприз, который ожидает нас на стройке. Я же про себя думала, что «ахать» скорее всего будет один Петруша, потому что вряд ли меня так уж тронут дядюшкины достижения в строительстве какого-то там балагана.
Через какое-то время, проехав по оживленным улицам Нижнего, мы прибыли на строительную площадку. Зрелище, и правда, оказалось любопытным: огромное поле, почти сплошь покрытое недостроенными сооружениями, кругом бегают, как муравьи, какие-то люди, стучат топоры и молотки, визжат пилы, раздаются крики рабочих, вкусно пахнет свежей древесиной. Я завороженно смотрела вокруг, а дядя велел кучеру ехать дальше, туда, где высились леса вокруг недостроенного здания какой-то еще непонятной, но очень замысловатой формы. За несколько саженей до стройки наперерез коляске выбежал откуда-то маленький человечек в серой поддевке и светлом картузе, который он то и дело приподнимал, чтобы огромным клетчатым платком вытирать безостановочно струившийся по лбу пот. Поздоровавшись с дядей, он запрыгнул на облучок и уселся рядом с кучером. Дальше, милая Аннушка, мне, видимо, придется самым подробным образом описывать все разговоры, потому что это так интересно! (Похоже, скоро я сделаюсь настоящим писателем — моих писем уже хватит, наверное, на целый рассказ!) Но слушай.

«Ну, как дела, Василий Пахомыч? — спросил человечка дядя и, повернувшись к нам, пояснил: — Это наш подрядчик, Василий Пахомыч, его самыми стараниями и возводятся все эти чудеса. — И снова обращаясь к нему: — Как мое чудо-юдо заморское, попривык немного?» — «Вашими молитвами, батюшка Владимир Петрович, — тоненьким голоском отвечал подрядчик. — А чудо-юдо-то, что ж, привыкает помаленьку, поди уж совсем освоился. Только горяч, чертяка. Как что не по нему, так он так расходится, прямо еще немного и до смертоубийства, кажись, дойдет». — «Что ж с него возьмешь, иностранец. Главное, чтобы дело свое делал как следует. Только вы тут с мужичками его не обижайте: видали, какой он хрупкий. Мужички-то как, не ропщут на его горячность?» — «Да нет, ни в коем разе! Наоборот даже, он им, по всему видать, по нраву пришелся. Он ведь что — горячий да отходчивый. И то сказать, бывает, осерчает, разойдется, глотку дерет, скачет что твоя обезьяна, иной раз даже за палку хватается, а потом как начнет показывать, как надо, то есть, сделать, да так увлекётся, что позабудет обо всем на свете, и уж с тем самым молодцом, которого только что собирался отделать, — как с мил-сердечным другом». — «Ну ладно, а где ж он сейчас? Хотелось бы поговорить с ним» — «Да вон, наверху, прямо над нами, слышь, матерится. Ох, простите великодушно, барышня! Это наши мужички его научили, — пояснил он, смущаясь и краснея. — Для смеху как бы. А ему, вишь, своих ругательств-то уж и не хватает, так наши больно кстати пришлись. Слышь, как выводит? Заслушаешься, прости Господи!»

Мы тем временем подъехали к самым лесам, и я взглянула наверх, откуда далеко вокруг разносились возбужденные голоса. Первое, что я увидела на высоте примерно трех человеческих ростов, были длинные тонкие ноги в мягких бархатных панталонах. Панталоны, судя по ткани и покрою, были очень дорогие, но выглядели ужасно: все в какой-то трухе и опилках. К тому же они были закатаны выше щиколотки, а под ними белели узкие и бледные босые ступни. Придерживая шляпу, я смотрела, не веря своим глазам. В панталоны была небрежно заправлена тончайшая сорочка голландского полотна с закатанными по локоть рукавами. Дальше следовала длинная, тонкая шея, а венчала все сооружение причудливо намотанная на голову цветастая шелковая шаль. И вот из-под этой шали раздавался необычайно звучный, чуть приглушенный тканью, мужской голос, горячо выкрикивавший не совсем понятные мне слова (прости, милая Аннушка, но ради достоверности рассказа я приведу здесь всё, что расслышала и поняла): «Merde de putain de merde de putain de merde !!! Nigauds, salauds, bande de cons !!!»(3) Не удовлетворившись, по-видимому, результатом, наверху перешли на русский язык: «Сволёшь! Скотин! Собак!» Потом посыпались еще какие-то не известные мне выражения, услышав которые дядя так расхохотался, что мне сразу стало ясно, насколько они неприличны. «Ах каналья! — гремел дядюшка, утирая слезы. — Ну, уважил, ничего не скажешь! Эй! — крикнул он наверх, обращаясь к странному существу. — Мсье Эрик, пожалуйте-ка сюда, надо бы потолковать!»

Цветастая голова быстро обернулась на его голос, существо приветливо взмахнуло тонкой бледной рукой и весело дав на ходу увесистый подзатыльник стоявшему перед ним бородатому детине, которому, судя по блаженной улыбке, этот бурный поток брани доставлял явное удовольствие, побежало на зов. Не желая тратить времени на спуск по крутой деревянной лестнице, существо шагнуло прямо к краю лесов и, ухватившись за свисавшую сверху веревку, в один миг, как обезьяна, соскользнуло вниз. Через мгновение прямо передо мной стоял тот, кого я застала сегодня утром голым на берегу Волги, тот, кого намеревалась навеки выбросить из головы, тот, о ком мечтала и кого ненавидела, — мой кумир, синьор Энрико, мсье Эрик!

«Ну, здравствуй, здравствуй! — тепло, даже как-то по-отечески приветствовал его дядюшка. — Как поживаете, сударь?» Поспешно опуская закатанные рукава сорочки, Эрик бойко поздоровался с ним по-русски, нещадно картавя и по собственному разумению расставляя ударения. «Ну-ка, расскажи, как дела-то наши продвигаются!— сказал дядя и засмеялся, показывая на шаль: — Да ты, я гляжу, совсем бедуином у нас заделался! Что ж так вырядился-то?» В ответ Эрик растерянно огляделся по сторонам и проговорил: «Pardon? Я понималь рюсски нье совсьем ешо…» — «Да и я в твоем наречии не силен… Лизок, дружочек, ты ведь у нас умница…— посмотрел на меня дядя, но внезапно спохватился: — Вот, прошу любить и жаловать, милостивый государь, мои племянники, дети моей любимой сестры, Елизавета и Петр, страстные поклонники вашего таланта еще с Петербурга. А это — вы уже узнали, дети? — тот самый синьор Энрико, мсье Эрик, маг и чародей, чье выступление мы видели в цирке на Рождество. Теперь готовит вот чудеса для нашей ярмарки». Последовал несколько небрежный, но величавый кивок пестрой шали. Затем дядя снова обратился ко мне: «Так что, Лизок, поможешь? Ты же у нас на всех языках говоришь». Я, все это время не сводившая глаз с тонкой бледной переносицы, разделявшей два глубоко посаженных янтарных глаза, путаясь и сбиваясь, перевела дядины слова. Не спеша с ответом, Эрик обдал меня золотом смеющегося взгляда, а дядя удивленно проговорил: «Да что с тобой такое, душа моя?» Тут только я поняла, что в смятении чувств перепутала все на свете и заговорила по-немецки. Густо покраснев, я раскрыла рот, чтобы исправить оплошность, но Эрик перебил меня: «Oh non, cela n’est rien(4) , — добродушно сказал он и пояснил: — Allemand, français, italien Эрик понималь корошо, russe — еще ньет, но скоро тоже корошо». Это было произнесено с такой величественной уверенностью в голосе, что никому не пришло бы в голову усомниться в его словах. Затем, отвечая на дядюшкин вопрос, он на прекрасном немецком языке просто объяснил, что в жару на стройке в шали гораздо удобнее, чем в маске. «Ну что ж, пойдем, покажешь мне свои творения», — сказал дядюшка, после того как я перевела ему ответ, и Эрик повел его к лесам. За ними поспешил подрядчик Василий Пахомыч, а я, ругая себя за застенчивость, понуро побрела сзади, чтобы в нужный момент, если потребуется, опять прийти на помощь. Однако обо мне все сразу позабыли, погрузившись в обсуждение множества строительных вопросов. Как оказалось, во всем, что касалось дел, эти трое прекрасно понимали друг друга и не нуждались в переводчике. Я стояла поодаль, во все глаза наблюдая за мсье Эриком, и с трудом узнавала в нем синьора Энрико. Не было больше властелина вселенной, повелевавшего своими подданными на полной чудес арене, не было болезненно-напряженного юноши с затравленным взглядом из книжной лавки. Этот новый человек, горячо обсуждавший что-то с дядей и подрядчиком, был деятелен и увлечен своей работой; он в запальчивости размахивал руками, раздражался, звонко смеялся дядиным шуткам, сердился и жаловался на Василия Пахомыча (я то и дело слышала его «Пакомиш, Пакомиш») и мог скорее вызвать добрую улыбку, чем тот благоговейный трепет, с которым я привыкла думать о нем. И все же это был он — мой кумир: та же непринужденная грация и стремительность движений, та же горделивая осанка, тот же загадочный, прожигающий насквозь взгляд золотых глаз. Нет, ничего не изменилось, не могло измениться — я снова была во власти его чар.

Они совещались и бродили по стройке не меньше полутора часов, и вот наконец дядя получил ответы на все интересовавшие его вопросы и решил, что пора возвращаться. Нам с трудом удалось угомонить Петрушу, который все это время, рискуя сломать себе шею, лазал по лесам, стараясь не отставать от Эрика, который, кажется, поразил его воображение не меньше моего. Все собрались у коляски, дядя обменялся с Эриком и подрядчиком последними замечаниями, мы с братом стояли, никем не замечаемые, рядом. Настал момент прощания. Дядя пожал руку «Пакомишу» и тепло обнял Эрика. Тот сразу как-то весь напрягся, ответил ему церемонным поклоном и повернулся к нам. Учтиво кивнув и проговорив по очереди «Mademoiselle» и «Jeune homme», он вдруг хитро подмигнул, протянул руку и совершенно неожиданно с вывертом, но не больно ущипнул меня за щеку, фыркнув в свою шаль: «Au revoir, petite polyglotte!(5) » От такой немыслимой фамильярности я залилась мучительной краской, а он преспокойно развернулся и, не дожидаясь, пока мы отъедем, устремился обратно к лесам, едва касаясь земли босыми ногами.

Всю обратную дорогу я не проронила ни слова, ощущая на щеке его ледяное прикосновение. Да, Аннушка, та самая диковинная рука, на которую я таращилась в книжной лавке и которая творила чудеса там, на арене цирка, оказалась в этот жаркий день холодной, как лягушачья лапа. Но не подумай, что мне было неприятно ощутить этот холод на своей коже. Нет! Совсем наоборот! Я думаю, что, будь его прикосновение похоже на что угодно, оно все равно доставило бы мне наслаждение — ведь я и правда, кажется, без ума влюблена в это странное существо. Только вот жест его не предвещает ничего хорошего — ведь он обошелся со мной как с несмышленым младенцем. Вот, значит, как он меня воспринимает. И еще: он явно не узнал во мне ту девочку, что так смутила его в книжной лавке и что через несколько дней сама чуть не умерла от потрясения, сидя в ложе после устроенного им звездно-цветочного ливня. Но это, возможно, даже к лучшему.

Ох, Annette, друг мой, что же теперь будет? Неужели все начинается снова, и нет мне спасения от этих мучений? И как мне быть с матушкой? Должна ли я рассказать ей о том, что синьор Энрико опять появился на моем пути, или лучше держать ее в неведении? Посоветуй мне, напиши, что ты думаешь о моих страданиях, мне очень надо знать, что ты не осуждаешь меня.

Нежно целую тебя.
Твоя неразумная кузина
Elisabeth

«Привольное», 30 июня 1867 года

Милая Аннушка!

Спасибо тебе, спасибо большое за твое доброе, ласковое письмо. Как я рада, что ты с пониманием отнеслась к безумствам своей легкомысленной кузины!
Прошло уже около месяца с нашего приезда в «Привольное». Здесь, как всегда, прекрасно и мы с братом чувствуем себя очень уютно рядом с нашим дорогим дядюшкой, но… Да, я по-прежнему испытываю страшные душевные муки от того, что нахожусь в такой близости от предмета моих сердечных страданий.

Я ведь не писала тебе еще, что monsieur Erik живет сейчас в дядюшкином имении, где в его распоряжение отдана сторожка, расположенная в дальнем конце парка. Оказывается, когда в Петербурге на Рождество дядюшка увидел в цирке выступление «великого мага и чародея», он сразу решил переманить его к себе в Нижний Новгород, на ярмарку. После первой неудачной попытки ему посчастливилось все-таки встретиться с Энрико. Дядюшкино предложение, судя по всему, показалось тому интересным, он обещал подумать и какое-то время спустя написал о своем согласии. Так что мы с матушкой попали тогда на его последнее представление перед отъездом в Нижний. Дядюшка радушно встретил его и даже предложил ради удобства поселиться у него в имении, до тех пор пока в городе не отстроят новое здание гостиницы, где он сможет найти для себя приличные условия жизни.

Как я уже сказала, в распоряжение Эрика была предоставлена сторожка, уютно обставленная и снабженная всеми удобствами, а также старый дядюшкин денщик Петрович. Так что нет ничего удивительного в том, что в то мое первое утро я встретила своего волшебника на волжском берегу.
Узнав обо всем этом после поездки на стройку, я, как ты, наверное, догадываешься, пришла в полное смятение. Как, как мне жить спокойно, зная, что в любой момент я могу столкнуться лицом к лицу со своим кумиром?! Жизнь моя превратилась в сплошную муку. Но оказалось, что встретить Эрика даже при желании (а первое время я, несмотря на робость и раздиравшие меня противоречивые чувства, все время невольно оказывалась в дальнем конце парка, где стоит его сторожка) не так-то просто. Он целыми днями пропадает на строительстве, куда его рано утром отвозит дядюшкин кучер, а вечерами не показывается из своего жилища, словно его там и нет вовсе. Так что общается с ним по-прежнему только дядюшка, и то только на стройке, куда регулярно ездит наблюдать за ходом работ. Однако нас он туда с собой не пригласил больше ни разу.

Ты, конечно, права, и мне действительно следует сделать все возможное, чтобы избавиться от этого наваждения. Тем более что, кажется, теперь это будет не так и трудно. Скоро строительство гостиницы для гостей Нижегородской ярмарки будет завершено, monsieur Erik переедет туда, и я, возможно, никогда больше не увижу его. А, как известно, «с глаз долой — из сердца вон». Ведь я почти справилась со своими чувствами и мыслями за то время, что не видела его после его отъезда из Петербурга, и только эта новая встреча здесь, у дядюшки, всколыхнула все вновь.

Матушка моя, наверное, тоже очень расстроилась бы, узнай она, что я все еще забиваю себе голову этими глупостями. Она, как и обещала, пишет мне чуть ли не каждый день, но, прилежно отвечая на ее письма, я еще ни разу не посмела обмолвиться о том, что снова встретила синьора Энрико. Правда, я боюсь, что дядя, который тоже не раз писал ей за время нашего пребывания в «Привольном», не мог не похвалиться своими делами по устройству ярмарки и рассказал о своем «чуде-юде заморском». Не случайно матушка со свойственной ей мягкостью, но очень настойчиво убеждает меня приехать к ней, в Швейцарию, чтобы всем вместе отпраздновать там ее день рождения, а заодно и мое оставшееся незамеченным шестнадцатилетие. Здоровье ее поправляется, ей уже не будет тяжело выносить наше с Петрушей присутствие, наоборот, она будет рада, как прежде, разделить с нами свой праздник. Пока мы с ней решили, что я останусь до открытия ярмарки — дядюшка очень обиделся бы, если бы мы с братом уехали, не увидав его детища во всей красе.

Видишь, милая Аннушка, я еще способна на какие-то благоразумные мысли и поступки. Как бы то ни было, рассказами о моем таинственном маге и чародее я тебе докучать больше не буду.

Да, забыла написать в прошлый раз, что у дядюшкиных соседей, Осоргиных, гостят их внуки, Nathalie и Eugène Osorguine, которых ты должна помнить по Петербургу. Мы с Nathalie (или Ташенькой, как ее привыкли все звать) ровесницы и когда-то играли вместе. Женя, ее брат, старше нас на пять лет, стал очень пригожим юношей. Он поступил в военную службу и служит где-то в провинции, но говорят, что скоро его переведут в Петербург. Вообще, ему прочат прекрасную военную карьеру, потому что он не только очень одаренный юноша, но и имеет влиятельного покровителя в лице своего дяди, знаменитого генерала Осоргина. Так что ты и тут можешь не беспокоиться за меня: у меня есть приятели и, надеюсь, общение с ними поможет мне разогнать хандру и дурные мысли.

А сейчас, расставаясь с тобой на время, я хочу сказать, что, как всегда, с нетерпением буду ожидать твоих милых писем, которые доставляют столько радости твоей любящей кузине и подруге

Elisabeth

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
30 июня 1867 года

Господи, что со мной? Какой гадкой лицемеркой я стала! Вот сейчас написала Annette письмо, насквозь пропитанное фальшью. Интересно, неужели она не догадается, что я лицемерю, что я никогда не смогу выкинуть monsieur Erik из головы, что, не находя в ней поддержки, я просто не хочу говорить с ней о главном, что есть у меня в жизни. А не делиться ни с кем своими сокровенными мыслями я не могу, вот и решила снова вести дневник.

Несколько лет назад я уже пыталась делать это по примеру многих своих подруг, но тогда мне стало скучно: ведь никаких особых секретов у меня не было, а остальным я могла сколько угодно делиться и с матушкой и с той же Annette. Но теперь… Теперь у меня появилась тайна. Я чувствую, как неотвратимо раздваиваюсь: одна моя половина — прежняя Лиза — хочет жить светло и просто среди любимых и любящих ее людей, а другая — Лиза новая — все больше погружается во мрак какой-то тайной запретной жизни, лжет, изворачивается, отдаляясь все больше от тех самых любимых и любящих людей, и все это из-за непонятного, темного, мучительного чувства, которое называется любовью. Ну что же, пусть мой дневник станет тем местом, где я буду прятать от других эту новую, темную свою сторону. Записывая в него свои мысли, я буду думать, много думать, и, может быть, это поможет мне сохранить хоть частичку той прежней, чистой, Лизы фон Беренсдорф. Это будет не просто дневник, он будет посвящен лишь одной, ставшей главной, стороне моей жизни — моей любви.

Я очень рада, что — не знаю, как я додумалась до этого, — свои письма к Annette пишу в двух экземплярах, оставляя один себе на память. Теперь, благодаря этому, у меня нет необходимости возвращаться назад и описывать начало этой истории: я просто приклеила эти четыре письма к первой странице своего дневника и могу сразу писать продолжение.

Я действительно несколько раз как бы случайно забредала в дальний конец дядюшкиного парка и кружила вокруг сторожки Эрика, не осмеливаясь подойти слишком близко, чтобы не быть замеченной. Однако никакого действия мои прогулки не возымели. Единственный, кого я увидела поблизости, был денщик Петрович. А monsieur Erik словно вовсе исчез.

Вчера, не выдержав, я пристала с расспросами к старику, который ежедневно имеет счастье общения с дядюшкиным загадочным гостем. Старый денщик оказался довольно словоохотливым и с радостью поделился со мною своими наблюдениями, даже такими, о которых, возможно, мне и не следовало знать. «Да что господин Эрик, барышня? Иностранец, чего с него взять. Ласковый вроде, всё ,,Петровиш, Петровиш“. Да разговору-то у нас не получается. Он и по-русски-то не больно горазд, да и говорить-то, видать, особо, не любит. Молчит все. Понавесил везде колокольцев, так что по дому и ступить без звону нельзя. Не желает, вишь, чтоб его заставали врасплох. Ест как птичка какая. Запрется у себя в кабинете, поклюет малость, потом зовет меня, чтоб убрать, значит, а я гляжу — ничего почти и не тронуто. А так все больше чертит что-то, читает да на скрипочке аль на фортепьянах играет. Знатно играет, жалостливо. Или вот еще поет. Тоже — красота! Я иной раз заслушаюсь, даже слезу прошибает. А гулять любит ночью, а еще лучше — на заре. Уйдет куда-нибудь затемно, потом примчится, когда уж коляску пора подавать, умоется, кофию выпьет и в город, на стройку. Не понимаю, в чем и душа держится. Лица-то я его так ни разу и не видел, не знаю уж, что он там прячет под своими тряпками да масками. Он их, знамо дело, сымает, да вот только всегда успевает снова нацепить, когда кто входит, — это из-за колокольцев-то. А вот нагишом видеть его приходилось. Ванну-то я ему готовлю. Ну вот и довелось как-то подглядеть, прости Господи, когда он был почти в чем мать родила. Ох, жалостливое зрелище, барышня, надо сказать. Прозрачный весь, как ледышка какая. Но, по всему видать, сильный. И уж очень чистоту любит. Всяких снадобий пахучих у него с собой навезено — смерть! Одно в воду льет, перед тем как туда лечь. Другим после обтирается. Третьим в кабинете у себя прыскает. И наряжаться горазд. Это он по стройке своей бегает как оборванец какой — для удобства, видать. А в сундуке у него одежек видимо-невидимо, и все богатые, знатные. Он когда, бывает, в город на ночь глядя наладится, так вырядится, надушится — куда там!» — «Как — в город на ночь глядя? Он что, не ночует дома?» — ужаснулась я. «Бывает, что и не ночует. Чего уж он там делает — не знаю. Да и то сказать, дело-то молодое: можно себе позволить когда и покуражиться». — «Что это вы такое говорите, Петрович? — возмутилась я. — Как это — покуражиться?» — «Ох, барышня, — смущенно крякнул он, спохватившись, — вводите вы меня в грех своими расспросами. Да не знаю я, как он там куражится. Мало ли что басурманину в голову-то придет? Я ему не сторож. Мое дело подай, прибери, а уж он сам пусть думает, как ему жить-то».

После этого разговора я вообще потеряла покой. Как это он «куражится» в городе? Чем занимается? И без того загадочная личность Эрика окутывалась новыми тайнами. А тем временем, благодаря словоохотливости Петровича, дядюшкин постоялец становится главным предметом разговоров в людской и на кухне. Конечно, главным образом, все гадают о том, что скрывается под черной маской. Ни у кого из женской половины дядюшкиной челяди нет сомнений, что monsieur Erik — писаный красавец, и только роковая тайна обрекает его на вечное ношение маски. Причем тайну эту все представляют себе по-разному. Душераздирающая любовная история, участие в каких-то страшных дворцовых заговорах и политических интригах или просто откровенное «душегубство» — что бы это ни было, Эрик все равно сохраняет свой ореол романтического героя, прочно утвердившись в сердцах горничных и кухарок. К своему стыду, я вынуждена признаться, что не очень сильно отличаюсь от них, ибо, думая о своем кумире, как и они, постоянно рисую в воображении самые захватывающие, романтические приключения, в которых ему неизменно отводится главная роль. Мужчины же относятся к нему скорее с подозрением, не понимая, по-видимому, зачем честному человеку скрывать свое лицо. Этому подозрительному и, можно сказать, почти неприязненному отношению во многом способствует та ажитация, которую создают вокруг его загадочной фигуры женщины усадьбы. Мне кажется, что дядюшкины мужички просто ревнуют к популярности «мага и чародея», завладевшего сердцами и умами их подруг.

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
5 июля 1867 года

Ну вот и всё. Вчера monsieur Erik съехал из дядюшкиной сторожки, чтобы поселиться в гостинице, где наконец выстроены и отделаны новые номера со всеми современными удобствами. Как говорит дядюшка, у них начинаются самые горячие денечки. Шестнадцатого июля, как всегда, состоится торжественное открытие Нижегородской ярмарки. К этому времени возводимый Эриком балаган должен быть готов. Сначала я думала, что это будет что-то вроде постоянного цирка, но дядюшка говорит, что monsieur Erik изобрел нечто совершенно невообразимое. Так что его балаган будет каким-то зачарованным замком, полным разных чудес. Мonsieur Erik обещал дядюшке, что первыми, кто увидит эти чудеса еще до открытия ярмарки, будем мы (если рабочие успеют закончить все в срок). Мне не терпится поскорее поехать туда, в Нижний, но увидеть я жажду не столько чудеса monsieur Erik’а, сколько его самого. Ведь за все это время, что мы жили в самой непосредственной близости друг от друга, мне так и не удалось повидаться с неуловимым и загадочным гостем нашего дядюшки. Зато я вдоволь наслушалась всяких россказней о нем, о его прошлом и о том, как и где он «куражится» (по выражению старика «Петровиша»). Снабжает меня этими ценными сведениями горничная Дуняша, которую дядюшка с самого нашего приезда «отрядил», как он говорит, помогать мне. Дуняша почти ровесница мне и, судя по всему, как и я, не смогла устоять перед чарами «великого мага и чародея», хотя видела его всего два или три раза, и то издали, в самом начале его пребывания в «Привольном». Однако этих мимолетных впечатлений оказалось вполне достаточно, и теперь она только и делает, что собирает повсюду по крупицам различные сведения о поразившем ее воображение «чуде-юде заморском» и охотно делится ими со мной. Так, ссылаясь на Матрену, которая время от времени моет в сторожке полы и окна, она поведала, что у monsieur Erik’а, оказывается, удивительно красивый голос. Матрене довелось как-то услышать, как он поет, аккомпанируя себе на фортепьяно. Я уже слышала о его музыкальных занятиях от «Петровиша», но тогда не обратила на это должного внимания. Но, похоже, что Эрик действительно необычайно одарен и в музыкальном смысле. Это подтверждает и дядюшка, которому тоже посчастливилось слышать пение загадочного гостя. Дядюшка собирается сразу после открытия ярмарки устроить у себя в городском доме музыкальный вечер и попросить Эрика выступить на нем. Он еще не говорил с ним, и мне показалось, когда сегодня за обедом он делился с нами своими планами, что он как-то даже робеет (да-да, как невероятно это ни звучит в отношении дядюшки!) подступаться к нему с этим вопросом. Мне вообще многое кажется странным в дядюшкином отношении к Эрику. Он словно знает о нем что-то такое, чего не знают и о чем не догадываются остальные, и это «что-то» заставляет его относиться к «чуду-юду» с какой-то особой мягкостью. Мне все время вспоминается дядюшкин притихший и поникший вид в тот первый наш поход в цирк, когда он вернулся после неудачной попытки засвидетельствовать синьору Энрико свой восторг. Я неоднократно пыталась выведать у дядюшки причину его особого отношения к своему герою (я так говорю, что можно подумать, будто мое отношение к нему — не особое), но, несмотря на обычную для него разговорчивость и полное неумение хранить секреты, тут он сразу замыкается, так что любое продолжение разговора становится просто невозможным.

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
12 июля 1867 года

До открытия ярмарки остается четыре дня. Позавчера дядюшка очень сердился на своего протеже. Он рассказал нам за обедом, что губернатор по его просьбе послал Эрику приглашение на торжественный обед, который состоится у него в доме по случаю открытия ярмарки. Туда обычно приглашают самых именитых, самых уважаемых людей города, и дядюшка, чтобы сделать приятное своему «чуду-юду заморскому», добился такого приглашения и для него. «Так он отказался! — гремел Владимир Петрович, топорща усы. — Черт строптивый! Петух французский! Нет, вы только поглядите на него! Ему такую честь оказывают, а он! Урод он и есть урод!.. — воскликнул он, а потом как-то осекся и, вдруг неожиданно смягчившись, проговорил: — Ну да ладно, Бог с ним совсем… Пусть поступает как знает… И то, чего ему делать там в его маске-то… И не поешь, и не попьешь…» Тут мы с Петрушей, словно сговорившись, снова подступили к нему с расспросами о маске monsieur Erik’а. Но он опять разгневался, теперь уже на нас, и так сердито осадил обоих, что я чуть не заплакала от обиды.

Все знают, что дядюшка совершенно не выносит женских слез, он об этом часто сам говорит. Вот и тут он расстроился ужасно и, пытаясь загладить свою вину, стал меня утешать и уговаривать. При этом слова его прозвучали для меня откровением: «Ну, Лизок, ну не надо. Ну что ты так? Думаешь, я не вижу, что с тобой происходит? Я уж и матушке твоей хотел отписать, да только боялся, что огорчит ее такая новость. Да выкинь ты его, окаянного, из головы. И чем только он, черт такой, всех к себе привораживает? Вот и я, старый дурак, попался, привязался к этому остолопу, как к сыну родному. А он что? Отгородился от всех, завесился своей маской, только попробуй подойти ближе, чем он дозволит, — сразу ушат воды холодной на тебя выльет, а то еще и чего похуже. Никто ему, вишь, не нужен, все он сам! Что ж, сам так сам. Плакать не станем. А все равно жаль ирода… Ну что ты будешь делать?..» Я слушала его, раскрыв рот от удивления. Странно было слышать такие печальные излияния от столь жизнерадостного, неунывающего человека, как дядюшка. Что все это значит? И за что ему жалеть «ирода»? Единственно, что я поняла точно, так это что моя тайная любовь к monsieur Erik’у — уже никакая не тайна, по крайней мере для дядюшки. Но это уже не имеет значения. Главное, что послезавтра мы едем в город, где monsieur Erik наконец продемонстрирует нам — первым! — свои чудеса. Я снова увижу его!

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
14 июля 1867 года

Боже, какой сегодня день! Как я пережила его — не знаю. Утром после
завтрака дядюшка повез нас с Петрушей в город, смотреть чудеса monsieur Erik’а. Как назло, со вчерашнего дня у меня страшно разболелась голова. Все-таки последнее время я ужасно волнуюсь, и это не может не сказываться на моем самочувствии. А я-то хотела выглядеть сегодня как можно лучше! Ведь Эрик не видел меня (а я — его) с того самого дня, когда мы ездили на стройку, то есть уже почти полтора месяца. После этого, сколько я ни вертелась у его сторожки, мне так и не удалось его встретить. А на свое любимое место у реки я больше ни разу не отважилась сходить: мне было страшно даже подумать, что я снова застану его голым! По-видимому, я все-таки еще не успела испортиться окончательно, потому что сама мысль о такой возможности наводит на меня ужас! Так вот, после тяжелой ночи с головной болью я встала совершенно разбитой. Голова, правда, уже не болела, но я была какого-то зеленоватого цвета, и под глазами у меня лежали темные тени. А когда я надела светлое, почти белое муслиновое платье в цветочек, которое мы с Дуняшей приготовили для поездки с вечера и которое обычно мне очень идет, я вообще превратилась в какую-то серую моль с уныло обвисшими волосами. Окончательно расстроившись, я хотела даже сказаться больной и отказаться от поездки, но дядя ничего не желал слышать — так ему не терпелось похвастаться перед нами чудесами своего протеже.

Доехали мы хорошо, по дороге утренний ветерок немного освежил меня, и я даже позабыла о том, как ужасно выгляжу. На том месте, где полтора месяца назад деревянные леса окружали какие-то конструкции неопределенной формы, теперь высился чудесный замок, вроде тех, что я видела на иллюстрациях к «Сказкам матушки Гусыни» господина Шарля Перро или к романам сэра Вальтера Скотта. Его изящные башенки и зубчатые стены сияли яркими красками, в небе над ними развевались какие-то вымпелы и штандарты, а с высокого балкона трубил в медную трубу настоящий герольд (я узнала в нем того самого мужика, который с таким блаженством слушал в первый день Эрикину брань). У ворот замка нас встречал его создатель — по-прежнему, босой, все в тех же коричневых бархатных штанах, которым, судя по их виду, за эти полтора месяца немало досталось, и все в той же цветастой шелковой шали на голове. Увидев нас, разряженных как на праздник, он, похоже, ничуть не смутился и даже не подумал извиниться за свой потрепанный вид. Просто поздоровавшись (он явно был на пути к исполнению своего обещания, так как его русский язык звучал гораздо увереннее, чем в прошлый раз), со знакомой непринужденной грацией он жестом пригласил нас внутрь.

Я не буду описывать здесь тех чудес, которые ждали нас за воротами замка, — мне просто жалко тратить на это время, и потом, я уверена, что ни я, ни Петруша никогда в жизни не забудем этого. Это была настоящая сказка! Какое надо иметь воображение, какой полет фантазии и сколько надо знать и уметь, чтобы создать такое чудо! А сколько любви — любви к прекрасному, к своему делу, любви к тем, для кого создавались эти чудеса, — было вложено в это творение! Сначала monsieur Erik просто провел нас по всем залам замка, в каждой из которых располагался свой аттракцион, поясняя в общих чертах, что и где должно происходить. Он был сдержан и немногословен, но было видно, что ему приятно наше восхищенное удивление. А потом он предложил испробовать какой-нибудь из аттракционов на наш выбор. Мы не знали, что выбрать, и тогда он взял меня за руку и повел куда-то, как маленькую девочку.

Открылась и закрылась какая-то дверь, и мы очутились в кромешной тьме. Я дрожала всем телом, но не оттого, что с детства боюсь темноты, а от его близости, от этого ледяного прикосновения прозрачной руки, от тихого дыхания, доносившегося из-под легкой шелковой ткани. Тут он отпустил мою руку, раздался хлопок его ладоней, и все залилось светом. Мы стояли внутри восьмиугольной комнаты, все стены которой представляли собой огромные зеркала, и в них тысячу тысяч раз отражался высокий тонкий босой мужчина с замотанным цветастой шалью лицом и бледная до синевы, насмерть перепуганная девочка в светлом платье в цветочек. Тысяча тысяч мужчин взяли тысячу тысяч девочек за плечи и со словами: «N’aie pas peur, regarde!»(6)  подтолкнули вперед, а затем снова хлопнули в ладоши. И вдруг вместо мужчин и девочек вокруг нас оказался диковинный сад с прекрасными цветами и птицами на ветвях. Не успела я оглядеться вокруг, как раздался еще один хлопок, и мы очутились в какой-то волшебной пещере, полной сокровищ, стены которой сверкали драгоценными камнями. Голова у меня кружилась, я плохо соображала, что со мной происходит, даже не пытаясь понять, как такое может получиться. Я знала, что рядом со мной стоит маг и чародей, а значит, не было ничего удивительного в том, что кругом творятся чудеса. Но когда этот маг и чародей хлопнул в ладоши в четвертый раз, в глазах у меня все поплыло и, не дожидаясь перенесения в новый чудесный ландшафт, я упала в обморок.

Очнулась я почти сразу же от того, что кто-то поднимает меня на руки. Это был, конечно же, monsieur Erik. Он держал меня, как младенца, на вытянутых руках и собирался, видимо, вынести в таком виде к дядюшке. Чудеса исчезли, остались одни зеркала, яркий свет, заливавший комнату, был приглушен, и вокруг царил полумрак. Увидев, что я открыла глаза, Эрик с облегчением вздохнул, поставил меня на ноги и стал шутливо отчитывать по-французски за такую впечатлительность. Однако мне было не до шуток. Я с трудом держалась на ногах и через мгновение, сохраняя относительную ясность ума, почувствовала, как снова клонюсь набок, рискуя упасть во весь рост. «Oh, non !!! Ouf !— воскликнул, увидев это, monsieur Erik. — Mais ce n’est pas possible !!!»(7)  Он вовремя подставил руку, чтобы я не упала, но я все равно неуклонно сползала вниз. Тогда он приобнял меня за плечи и осторожно усадил прямо на пол рядом с собой. Оказавшись в таком более или менее устойчивом положении, я в изнеможении склонила голову на его острое, колючее плечо. «Allons, allons, Lise, tu m’entends?»(8)  — тревожно спрашивал он, свободной ладонью легонько похлопывая меня по щекам. От этого прохладного прикосновения мне действительно стало лучше, я приподняла голову… и вдруг горько расплакалась, уткнувшись носом ему в грудь. Не знаю, что это было. Я сидела на полу, прижавшись к своему недосягаемому кумиру, и ревела, как маленькая, заливая горючими слезами его голландскую рубашку. Он же как-то притих, все так же держа меня в объятиях и даже не пытаясь успокоить, — только ритмично похлопывал меня по плечу, терпеливо дожидаясь, пока я выплачусь. Наконец поток слез иссяк, но мне страшно было подумать, что это чудо сейчас кончится. Я готова была еще долго-долго сидеть вот так, прижавшись к нему, и вдыхать его чудесный запах: головокружительную смесь речной воды, горячего летнего солнца, крепкого ароматного кофе и еще чего-то нежного и душистого — видимо, одного из тех «пахучих снадобий», о которых рассказывал «Петровиш». Но тут, к своему ужасу, я услышала собственный голос, прерывающийся и гнусавый от слез, который произносил нечто немыслимое: «Мonsieur Erik, embrassez-moi, s’il vous plaît...»(9)  Я сразу почувствовала, как он весь натянулся, словно струна. «Ты сама не понимаешь, о чем просишь, дурочка», — глухо ответил он по-французски и, резко встав на ноги, поднял меня с пола. Достав из кармана чистый носовой платок, он принялся заботливо вытирать мне сначала щеки, затем нос и, несмотря на мои слабые протесты, не успокоился, пока я не высморкалась в тончайший батист. Затем, бесцеремонно повертев меня во все стороны, он придирчиво осмотрел и привел в порядок мое платье, деловито поправил растрепавшиеся волосы и, аккуратно надев мне на голову свалившуюся во время всех этих событий шляпку, взял меня за руку и повел к двери. «Пора, — сказал он. — Аттракцион закончен. Нас, должно быть, заждались».

На мое счастье, за дверью нас никто не ждал. Дядюшка с Петрушей в это время тоже осматривали какие-то чудеса, которые демонстрировал им один из помощников Эрика. (Дядюшка говорил нам как-то, что, придумав и построив свой замок, monsieur Erik обзавелся целым отрядом помощников, которые должны были принимать публику и обеспечивать работу аттракционов, тогда как сам он собирался и дальше заниматься изобретением новых волшебств, оставаясь невидимым для посетителей). Ни слова не говоря, Эрик провел меня в какое-то боковое помещение, что-то вроде гостиной, где стояли удобные кресла и диваны, и, вызвав колокольчиком служителя, велел подать мне кофе. Когда мы остались одни, он снова, как в тот раз, небольно ущипнул меня за щеку, смеясь одними глазами и сопровождая свой фамильярный жест не менее фамильярным: «Pauvre niaise!»(10)  Тут служитель принес кофе, и Эрик, стремительно развернувшись, бросился к выходу. У самого порога он оглянулся и, весело кинув на ходу: «Au revoir, petite polyglotte!», скрылся за дверью.

Вскоре вернулись дядя с Петрушей, не меньше меня потрясенные увиденными чудесами. Я к тому времени уже почти пришла в себя… Хотя это неправда, и мне кажется, что я уже никогда больше не приду в себя после того, что мне пришлось пережить сегодня в зачарованном замке. Как бы то ни было, никто не заметил моего состояния, и через несколько минут, выпив кофе, который нам подали по распоряжению Эрика, мы отправились обратно в «Привольное».

Сейчас глубокая ночь, однако, несмотря на трудный день, я не могу уснуть. Я лежу в постели и все вспоминаю мокрую от слез рубашку, пахнущую речной водой, бледную до голубизны кожу на шее и на переносице, ледяные, но такие нежные, ласковые руки… Весь остаток дня я ломала себе голову: что будет теперь со мной, что будет с нами, как я посмотрю ему в глаза после тех кошмарных слов? Хотя в глубине души я и так знаю, что посмотрю, и очень просто, потому что, когда речь идет о monsieur Erik’e, все остальное теряет значение. Я ведь уже совершила самое страшное — я утратила всякий стыд, я сама попросила его поцеловать меня… А он?.. Меня словно окатило холодной водой: ведь он отверг меня! Я предложила ему себя, а он меня не захотел!!! Не это ли самый страшный позор, самое страшное падение для женщины?! Но потом мне вспомнился его тревожный голос, обеспокоенный взгляд золотых глаз, птичья рука, ласково похлопывающая меня по плечу… Нет, никакого позора не было, как не было и никакой павшей женщины… Ни разу, ни разу не увидел он во мне женщину: я для него всего лишь ребенок, маленькая девочка, постоянно попадающая в его присутствии впросак и совершающая одни только глупости. «Pauvre niaise, petite polyglotte»… Да, именно так он и воспринимает меня — бедной маленькой дурочкой, безумно, по-детски влюбленной во взрослого чужого мужчину. Ну что ж, по крайней мере, в этих неслыханно фамильярных прозвищах, которыми он наградил меня (слышала бы моя бедная мама, как французский фокусник обращается с любимой дочерью барона фон Беренсдорфа!), есть хоть какая-то искра симпатии. И этой искры вполне хватит для поддержания огня, разгоревшегося в моем бедном сердце. Да-да, пусть я для него только маленькая девочка, пусть он до сих пор не разглядел, что в мыслях своих я давно уже не ребенок, но он добр ко мне, а значит — не равнодушен! Разве этого мало? И как бы далек он ни был от меня, сегодня, когда мы с ним сидели, обнявшись, на полу в его зеркальной комнате, не было для меня человека ближе! Эта мысль наполняет меня таким восторгом, что я готова смеяться и рыдать одновременно. Ведь того, что произошло сегодня, могло и не случиться! Господь послал мне великое счастье — быть рядом с тем, кто мне дороже всех на свете, да еще и испытывать на себе его заботу, его участие… Господи, милый, спасибо Тебе!

Послезавтра открытие ярмарки. Что же будет? Как встретимся мы с ним? Захочет ли он заметить свою «pauvre niaise»? Боже, только бы не раскололась до послезавтра голова!

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
17 июля 1867 года

Ни на какое открытие ярмарки я не поехала. Все оказалось очень просто. У меня началось обычное недомогание, и этим-то, по-видимому, и объясняется и моя головная боль, и мой обморок в зеркальной комнате, и моя слезливость. Все эти дни я пролежала в постели в своей комнате и лишь сегодня впервые вышла к завтраку. Все предельно ясно. Но почему-то мне не хочется думать, что потрясение, которое я пережила третьего дня и которое, я уверена в этом, останется со мной до конца жизни, связано только с какими-то вульгарными, прозаическими процессами в моем организме. Нет, все было по-настоящему. Пусть благодаря этим процессам, но я все же сидела, склонив голову на плечо моего кумира, плакала, уткнувшись носом в его грудь, и он своими легкими руками утирал мне слезы и разглаживал платье. Все было! Однако какое счастье, что мое недомогание не началось там же, в зеркальной комнате! Господи, спасибо Тебе еще раз! Я бы не пережила этого позора, мне оставалось бы только пойти и утопиться в Волге.

Итак, открытие ярмарки состоялось без нашего с Петрушей участия (его, правда, дядюшка и не собирался брать на торжества, решив, что он слишком мал для такого взрослого мероприятия). Сам дядюшка после торжеств заночевал в своем городском доме, куда завтра должны переехать и мы. (Надеюсь, к этому времени я уже достаточно оправлюсь от своего недомогания.) Ведь не далее как через три дня состоится тот самый музыкальный вечер, который дядюшка устраивает у себя в доме для цвета нижегородского общества. Вопреки его опасениям, monsieur Erik «не больно-то и ломался» и согласился выступить в концерте. Правда, он поставил одно условие: он будет выступать, но так, чтобы его никто не видел. Он не выносит, когда его разглядывают, пояснил он. Дядюшка сначала растерялся, но потом было решено (это была моя идея!) украсить музыкальный салон растениями из смежного с ним зимнего сада и, в частности, спрятать рояль за трельяжем, густо увитым плющом. Этот зеленый занавес скроет Эрика от назойливых глаз и в то же время не будет приглушать звуков. А гости воспримут все просто как оригинальное убранство салона.
Ох, как мне дожить до этого дня? Что меня ждет? И как мне хочется услышать наконец пение monsieur Erik’a!

Завтра дядюшка будет рассказывать нам об открытии ярмарки. Но это событие почему-то перестало так уж интересовать меня. Оно уже в прошлом, и ничто больше не связывает его в моем уме с дорогим именем. Нет, теперь все мои помыслы устремлены туда, в музыкальный салон дядюшкиного городского особняка, где через три дня я услышу ЕГО игру и ЕГО голос!

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
22 июля 1867 года

Вот и прошел тот день, которого я так ждала. Чувствую себя отвратительно, совершенно униженной, раздавленной… Какое счастье, что через неделю я насовсем уезжаю отсюда и никогда не увижу этого гадкого, низкого человека! Но напишу по порядку, потому что не все и не сразу было так ужасно, как оказалось потом.

Прежде всего, когда мы увиделись наконец с дядюшкой, переехав в его городской дом, мы узнали от него, что открытие ежегодной Нижегородской ярмарки прошло великолепно. Все это подробно описывалось в газетах, и я не буду приводить здесь впечатляющие, но все-таки скучные для меня подробности. Ведь я пишу этот дневник совсем с другой целью. Скажу только, что «зачарованный замок» monsieur Erik’а имел огромный, ошеломляющий успех. Публика просто ломилась туда, грозя снести заграждения. Сам губернатор почтил балаган своим присутствием и хотел лично поздравить его создателя с успехом, однако Эрик нашел тысячу причин, чтобы ни к кому не выйти. Так что в день открытия его вообще никто не видел, и о своем триумфе он мог судить, видимо, лишь по слухам да по газетам. Похоже, успех у широкой публики мало его трогает. Я давно заметила, что, обладая известным тщеславием и будучи неравнодушен к похвалам, он слишком хорошо знает себе цену и слишком уверен в своих и правда выдающихся талантах, чтобы прислушиваться к мнению толпы.
По словам дядюшки, губернатор выразил крайнее недоумение по поводу такой неучтивости со стороны заезжего фокусника, который к тому же отказался от его приглашения на торжественный прием, но волю гневу не дал, проговорив лишь что-то об экстравагантных манерах «этих иностранных артистов».

А теперь — самое главное. Сегодняшний музыкальный вечер. Сбор гостей был назначен на три часа, потому что перед самим вечером, который должен был начаться в шесть, дядюшка устраивал обед. С самого утра я не находила себе места. Ведь я снова должна была встретиться с НИМ, впервые после того «аттракциона» (по его двусмысленному выражению) в зеркальной комнате. К тому же, я вдруг поняла, что ни разу не виделась с ним в привычной для себя обстановке. Ведь все наши встречи можно пересчитать по пальцам: три раза я видела его в цирке, один — в кондитерской, один — в книжной лавке, два раза — в «зачарованном замке» (сначала недостроенном, потом — готовом), да еще тот раз на реке, но тогда он меня не видел.

Я перебрала все свои наряды, как и в тот раз, желая выглядеть как можно лучше и гадая, что же помешает мне в этом сегодня. Еще вчера в музыкальном салоне были закончены все приготовления: перенесены из зимнего сада многочисленные кадки и горшки с цветами, установлен решетчатый трельяж, увитый ползучими растениями, за которым спрятался прекрасный дядюшкин рояль. Для гостей решено было представить все как заботу о музыкантах-любителях, которые смущаются публики. Ведь в концерте должны были участвовать несколько человек, в том числе Ташенька Осоргина, которая всегда была прекрасной музыкантшей, и даже я с моими более чем скромными успехами в игре на фортепьяно. Для своего выступления я выбрала свой любимый «Этюд к Элизе» Бетховена, который играю уже давно, а потому почти не боюсь сбиться. Ташенька же собиралась сыграть что-то из Шопена. Что касается господина Эрика, он должен был выступать последним, как выдающийся музыкант (все были в этом уверены, хотя до сих пор никто из по-настоящему знающих людей не слышал, как он играет и поет). Стоит ли говорить, что Эрик отказался от участия в обеде, пообещав прибыть к началу концертной программы, то есть к шести?

За обедом я ничего не могла есть, вздрагивая при каждом появлении лакея и ожидая, что тот вот-вот объявит о прибытии monsieur Erik’а. Народу было довольно много, весь цвет губернского высшего общества. Были и Осоргины — старики (дедушка и бабушка Ташеньки и Эжена) и молодежь. Эжен стал очень хорош собой, так вырос, возмужал. Ему очень идет военная форма. Мне кажется, что я нравлюсь ему, потому что за обедом (мы сидели друг против друга) несколько раз ловила на себе его задумчивый взгляд. Мне даже жаль, что я не могу ответить ему тем же. Но я не могу, потому что, кроме monsieur Erik’a, для меня никто не существует и не может существовать.

Но вот гости поели и, выпив кофе в гостиной, стали понемногу собираться в музыкальном салоне. Я уже начинала волноваться: а вдруг monsieur Erik обманет, вдруг он и здесь найдет причину, чтобы манкировать своим обещанием участвовать в концерте? Не находя себе места, я побежала на лоджию, чтобы сверху посмотреть, не идет ли он. Перевесившись через перила, я оглядела улицу во всех направлениях и уже сокрушенно повернулась, чтобы идти обратно к гостям, как вдруг увидела две длинные тонкие ноги, торчащие из-за белой колонны. В дальнем углу лоджии, в плетеном кресле, непринужденно закинув ногу на ногу, сидел прекрасно одетый мужчина в черной маске и просматривал принесенные с собой ноты. Рядом с ним на столике лежал серый шелковый цилиндр и пара лайковых перчаток. От неожиданности я наткнулась на стоявшее рядом другое кресло, едва не опрокинув его, и этот шум заставил Эрика оторваться от его занятия. Он поднял на меня отрешенный золотой взгляд, а потом учтиво встал и поклонился. «Mademoiselle», — проникновенным голосом проговорил он, словно никогда не утирал мне носа и не щипал фамильярно за щеку. Я же, вместо того чтобы принять на себя роль хозяйки дома и подобающим образом поздороваться с новым гостем, пролепетала какое-то жалкое приветствие и глупо воззрилась на своего героя, представшего передо мной в новом, еще более впечатляющем обличье. Таким я его никогда не видела. Он был просто ослепителен в своей серой визитке, темном узорчатом жилете и белоснежной сорочке, ворот которой поддерживал завязанный с изысканной небрежностью темно-серый галстук. Длинные стройные ноги в узких панталонах завершались не уже привычными мне босыми ступнями, а изящными ботинками тончайшей кожи. Однако больше всего меня поразило то, что я, оказывается, впервые видела его без головного убора. Прежде голову его всегда что-то покрывало: либо мягкая шляпа в цирке, либо тот нелепый соболий малахай, либо цветастая шаль. Теперь же я могла разглядеть его волосы. И оказались они не иссиня черными вьющимися кудрями, какими я рисовала их в своем воображении (по-видимому, вдохновляясь легендами о разных романтических героях вроде разбойника Ринальдо Ринальдини и др.), а совершенно прямыми и скорее светлыми — какого-то неопределенного, пепельного цвета. Довольно длинные, они свободно свисали вдоль закрывавшей лицо черной плотной маски, из-под которой виднелся лишь кусочек бледного, острого подбородка.

Я стояла, как столб, не в силах выговорить ни слова, а он внимательно-вопросительно смотрел мне прямо в глаза, внося еще больше смятения в мою истерзанную душу. Не знаю, как бы я вышла из очередного глупейшего положения, если бы это тягостное молчание не было прервано появлением дядюшки Владимира Петровича. Извещенный лакеем о появлении нового гостя, он ворвался на лоджию, как всегда шумный и радушный. Широко раскинув руки для объятий, он двинулся навстречу monsieur Erik’у со словами: «Мсье Эрик, душа моя! Ты уж здесь? Ну проходи, проходи, милости просим, гость дорогой!» На что Эрик, будто не замечая раскрытых объятий, сдержанно приветствовал его несколько натянутым, но бесконечно учтивым поклоном. Дядюшка сразу сник и опечалился, а мне вспомнились его слова об ушате холодной воды, которым Эрик может окатить всякого, кто посмеет подойти к нему ближе, чем он сам позволит. Предложение пройти в салон, где дядюшка представит господина Эрика остальным гостям, было им вежливо, но решительно отклонено. Он явно не был склонен к общению, и я недоумевала, как он вообще согласился принять участие в концерте. А дядюшка, обычно не терпящий никаких возражений, был с ним странно мягок и податлив, соглашаясь на любой каприз своего «чуда-юда». Было решено, что все начало концерта Эрик проведет здесь же, на лоджии или в зимнем саду, а когда настанет его черед выступать, за ним зайдут и проводят в салон к инструменту.

До начала оставалось несколько минут, и дядюшка поспешил к гостям. Мне тоже пора было уже идти в салон, но как могла я покинуть лоджию, пока там находился ОН? Набравшись храбрости, я решила наверстать упущенное и проявить хоть какую-то светскость и гостеприимство. Прерывающимся от волнения голосом, я спросила его какую-то глупость о погоде, на что он ответил на весьма сносном русском языке. Это дало мне новую ниточку для беседы, и я с радостью ухватилась за нее, позволив себе похвалить его успехи в изучении языка. «О, я имею прекрасни ушители!» — ответил он, все еще сильно картавя. «А кто же вам дает уроки?» — светским тоном поинтересовалась я. «Мой рабочий, — с достоинством проговорил он, — и еще другие кто-то». Он говорил вполне доброжелательно, хотя не делал никаких попыток продолжить разговор, предоставляя мне самой подыскивать темы. Окончательно расхрабрившись, я решилась исполнить свою давнюю мечту. «Господин Эрик, — обратилась я к нему звенящим голосом, — я, должно быть, скоро уеду к матушке в Швейцарию, а мне так хотелось бы иметь от вас что-нибудь на память». Он оторвался от созерцания дома напротив и обратил на меня холодноватый, но, как мне показалось, все же смеющийся взгляд. «Могу я попросить вас написать что-нибудь мне в альбом?» — робея, спросила я. Он не отвечал, по-прежнему глядя на меня этим непонятным взглядом. Краснея до ушей и прекрасно чувствуя, насколько фальшивы все мои потуги на непринужденность, я тем временем продолжала разыгрывать светскую львицу. «А вы еще долго намереваетесь пробыть здесь, в Нижнем Новгороде? — заливалась я. — Не собираетесь ли вы возвращаться в Петербург? Будем ли мы иметь удовольствие снова увидеть ваши выступления?» — «Никто не знает, что будет делать Эрик завтра, — даже сам Эрик», — гордо выпрямившись, загадочно ответил он в своей странной манере говорить о себе в третьем лице. Однако мне ужасно хотелось добиться своего. «Так можно, я принесу альбом? Прямо сейчас?» —спросила я. Он опять внимательно посмотрел на меня с высоты своего роста, но мне трудно было уловить выражение его глаз, блеснувших золотом сквозь прорези черной маски. «Vas-y!»(12)  — последовал крайне развязный ответ.
(4) Вульгарные франц. ругательства.
(5)О нет, это ничего (фр.).
(6)  До свидания, маленький полиглот! (фр.)
(7)  Не бойся, смотри! (фр.)
(8)  Ох, нет! Но это же невозможно! (фр.)
(9)  Ну же, Лиз, ты меня слышишь? (фр.)
(10)  Господин Эрик, поцелуйте меня, пожалуйста (фр.).
(11)  Бедная дурочка! (фам. фр.)
(12)  Валяй! (фам. фр.)

Отредактировано Seraphine (2006-12-09 02:27:18)

17

Подготовила кусок в полтора раза больше, но он не влез :(

Так что продолжение будет завтра, в субботу, или послезавтра.

Еще раз спасибо!

18

Садизм прерывать повествование на самом интересном месте!  :-()

Здорово написано! Сюжет интересный и динамичный, нигде не провисает.

По поводу стиля - не могу ткнуть пальцем, просто неуловимо чувствуется влияние более позднего времени. Возможно, где-то в характерах. Скорее тянет на начало 20 века.
Как-то сомнительны излишне демократичные отношения между маменькой и дочерью, особенно несовершеннолетней.  Подобное было не принято. И вряд ли бы дядя позволил уединиться героине с Эриком, особенно, зная о ее влюбленности. Он все-таки отвечает за нее, а в таких делах принято перестраховываться.

19

Написано обалденно!  *fi*  *fi*
Причем стилизации под "платочки-самовары" я активно не люблю, а от "душенек" в фиках нервно вздрагиваю. Но тут все так естественно, так органично, с такими живыми подробностями.  appl
А уж ругающийся на ломаном русском Эрик... :)

20

Так, приду домой - прочитаю свеженькое, а пока - мои восторги по поводу "Исповеди Эрика"! Классный фик, один из лучших фиков по книге, что я знаю. Как я понимаю, эти два фика друг друга дополняют?
На самом деле, есть что сказать и более подробно. Где бы это сделать? Вроде смысла автору выкладывать его еще и здесь - нет, адрес сайта Елены все знают.  :gmm:  :gmm:  :gmm: М.б., отдельный топик с обсуждением создать, как это было с фиком Сансет?

Отредактировано Donna (2006-12-10 02:53:54)

21

Продолжение сегодня или завтра?.. А нельзя ли как-нибудь сразу и целиком, чёрт с ним, с французским? :D
Ничего приличного по поводу покуда выложенного в голову не приходит. Огромная заслуга таких произведений перед обществом, кроме очевидного, ещё и в том, что они препятствуют всяким бездарям (типа меня) протаптывать себе дорожку в пейсательство. Ибо... Да не знаю я, что "ибо". Вот даже отзыв нормальный не могу написать. А хочется.
Сейчас вынырнула из прочтения первых двух частей этого фика, как будто время вообще замирало... Давно у меня не получалось ничего читать с такой лёгкостью. Короче, проду.

Отредактировано Charlotte Caphine (2006-12-09 16:24:59)

22

:D Мдя, чем бы наши люди еще обогатили интеллектуальный багаж Эрика, как не русским матом  :D  Хорошо, что пить не научили... :)

PS фик нравится и очень такой подходящий к грядущим праздникам

Отредактировано Рыся (2006-12-09 21:02:05)

23

Садизм прерывать повествование на самом интересном месте!  :-()

По поводу стиля - не могу ткнуть пальцем, просто неуловимо чувствуется влияние более позднего времени. Возможно, где-то в характерах. Скорее тянет на начало 20 века.
Как-то сомнительны излишне демократичные отношения между маменькой и дочерью, особенно несовершеннолетней.  Подобное было не принято. И вряд ли бы дядя позволил уединиться героине с Эриком, особенно, зная о ее влюбленности. Он все-таки отвечает за нее, а в таких делах принято перестраховываться.

Прошу прощения за садизм! :)  *-p  Заготовила кусок побольше, но он не влез, как я уже писала, а в третьем часу ночи ковыряться со сносками не было уже сил. Зато теперь у меня все разбито по порциям — знай выкладывай. Но предупреждаю, вещь длинная!  :)

Про демократизм отношений: Если не ошибаюсь, Наташа Ростова в юном возрасте залезала к матушке в кровать перед сном, чтобы пошептаться с ней, и только появление в спальне папеньки заставляло ее отправляться к себе. А это было гораздо раньше. Все зависит от семьи и от людей.
И про дядюшку тоже. Я себе представляла нечто похожее на дядюшку все той же Наташи Ростовой, у которого они с Николаем охотились. Не помню, как его звали, — тот, что все время приговаривал: «Честное слово марш!» С одной стороны, бравый и удалый, а с другой — очень сентиментальный, чувствительный. У меня Лизин дядюшка  еще более деятельный, кажется. И потом, он сам подпал под обаяние Эрика. Тут замечу, что вообще считаю Эрика (не только «своего», а настоящего, «лерувского») личностью, как теперь модно выражаться, «харизматичной». Не случайно он так со всеми легко «управлялся» в романе: он подавлял всех своей незаурядной, просто гигантской личностью.

Ну, а теперь продолжение. Обещаю выкладывать интенсивнее.Только у меня сегодня с утра были страшные сбои на сервере. Видимо, магнитная буря  8(

Получив наконец долгожданное согласие, я в мгновенье ока выскочила с лоджии, не раздумывая над тоном, которым оно было высказано. Вернувшись через секунду, ибо альбом и чернильница с пером, заблаговременно спрятанные мною за кадкой с померанцевым деревцем, уже давно дожидались своего часа в зимнем саду, я протянула их Эрику, снова устроившемуся в плетеном кресле. И сразу похолодела от ужаса. Впопыхах я забыла открыть альбом на чистой странице, и, к моему вящему позору, ему пришлось пролистать его почти с самого начала, что он и сделал не спеша. Дойдя до страниц, сплошь изрисованных силуэтами и вензелями загадочного фокусника синьора Энрико, Эрик чуть задержался и поднял на меня испытующие глаза. Я в отчаянии молча смотрела на него. Не произнеся ни слова, он взял в руку перо и на секунду задумался. Тут я услышала свое имя: это Эжен Осоргин пришел звать меня в музыкальный салон, где приближалась моя очередь садиться за фортепьяно. Он вышел на лоджию и с подозрением взглянул на Эрика. Я поспешила представить их друг другу: «Эжен Осоргин, мой друг детства. Мonsieur Erik, маг и чародей». Эжен чопорно кивнул, а Эрик с какой-то подчеркнутой небрежностью, не вставая, лишь немного приподнялся в кресле и, не обращая больше на Эжена ни малейшего внимания, принялся чертить что-то в моем альбоме. В воздухе тем временем повисла почти осязаемая глухая враждебность. Эжен еще раз напомнил мне о выступлении, и я, скрепя сердце, оставила наконец monsieur Erik’а одного.

Концерт я описывать не буду. Тем более что я не запомнила ничего кроме одного-единственного — ЕГО — выступления. Сама я кое-как отыграла свой «Этюд к Элизе», внутренне благодаря Бога за то, что monsieur Erik остался на лоджии и не слышит моего позора. Ташенька, насколько я помню, была, как всегда, прилежна и выступила прекрасно. Когда подошла очередь Эрика, дядя послал за ним лакея, и я лишь по легкому шуршанию за увитым плющом трельяжем поняла, что он уселся за рояль. Нет, сначала я это почувствовала, а шуршание было потом. Он сыграл несколько фортепьянных пьес, кое-что было мне знакомо, кое-что я слышала впервые, но меня поразила не столько виртуозность его манеры, сколько почти осязаемые, неразрывные узы, которые связывали, казалось, то, что он играл, с ним самим. Не знаю, мне трудно выразить свою мысль, но музыка, которую я услышала, это был как бы сам Эрик, только в другой, нематериальной ипостаси. Я слушала, затаив дыхание. Он отыграл очередную пьесу, на какое-то время воцарилась тишина, затем зазвучали звуки знакомого до боли вступления, и вдруг из-за зеленой завесы раздался голос, прекраснее которого я не слышала никогда в жизни…

Я читала где-то, что во Франции и Германии, в лесной глуши, есть монастыри, где монахи выражают свою любовь к Господу каким-то особым пением. Говорят, что пение это не сравнимо ни с чем по красоте, и тот, кто его слышал, никогда уже не забудет этих ангельских голосов. Вот такой голос звучал сегодня в дядюшкином музыкальном салоне. Необыкновенно звучный, сильный, богатый оттенками, он не вписывался в привычную оперную классификацию — его нельзя назвать ни тенором, ни баритоном, — настолько поразительна ширина его диапазона. Но даже не это главное. Главное, что, как и игра Эрика, его голос неотделим от его души, это — он сам, освободившийся от телесной оболочки и устремившийся к небесам, навстречу вечной красоте и гармонии. Он пел Вагнера: сначала арию прекрасного «Лоэнгрина», потом из «Летучего голландца», из «Тангейзера». Я прекрасно знаю эту музыку: она часто звучит у нас в доме в исполнении моей дорогой матушки, которая обожает Вагнера. Я слушала и обливалась слезами счастья и немыслимой боли. Моя душа таяла в прекрасных звуках, но я была раздавлена. Со всей остротой ощущала я свое ничтожество рядом с величием таланта этого волшебника. Как могу я мечтать о чем-то (хотя я сама не понимаю, о чем именно мечтаю), когда нас разделяет такая пропасть? И дело вовсе не в том (не только в том), что он — французский фокусник, а я — дочь русского аристократа. Нет. Трудно представить себе, чтобы человек, обладающий таким поистине божественным даром, нашел когда-нибудь хоть какое-то удовольствие от общения с глупой, незрелой, бесталанной дурочкой, какой я ощущала себя в ту минуту.

Когда за зеленым плющом все смолкло, публика не сразу решилась захлопать, тайно надеясь на продолжение волшебства. Но чудесное пение не возобновлялось, и тогда раздались оглушительные аплодисменты. Дядюшкины гости были в восторге и желали видеть того, кто одарил их таким блаженством. Однако на аплодисменты к ним никто не вышел. Тогда, забыв на какое-то время о своем ничтожестве, я вскочила и бросилась за трельяж, поймав на себе удивленный, возмущенный, огорченный и еще какой-то взгляд Эжена. Он тоже выглядел потрясенным, только причиной этого потрясения было, думаю, не искусство monsieur Erik’а, а мое поведение.

На лоджии Эрик складывал в папку свои ноты. Оглянувшись на звук моих шагов и увидев, в каком я состоянии, он сделал мне «страшные» глаза и приложил палец к губам, вернее к маске на уровне губ. Затем, ни слова не говоря, взял со столика шляпу и перчатки, изящно поклонился и вышел в зимний сад. Через полминуты я услышала цокот копыт и, выглянув с лоджии, увидела, как он садится внизу в пролетку. На столике рядом с чернильницей лежал мой альбом, заложенный ручкой с пером. С замиранием сердца я раскрыла его. На заложенной странице был начерчен нотный стан, а на нем — какая-то мелодия. Выше, в медальоне, украшенном изящными завитушками, была нарисована худенькая девочка с развевающимися распущенными волосами и удивленно-испуганным выражением лица, в которой я без труда узнала себя. За ее спиной высился прекрасный замок, точная копия «зачарованного замка» Эрика. Не умея прочесть набросанную им музыкальную фразу, я побежала в опустевший салон, к роялю. Сев на табурет, на котором только что сидел ОН, я стала разбирать мелодию, касаясь клавиш, которых только что касались его прозрачные руки. Это оказалась хорошо знакомая мне старинная французская песня «Aux marches du palais...»(1), в которой говорится о стоящей на ступенях дворца прекрасной девушке, у которой «есть много возлюбленных», но которая «отдает предпочтение» бедному сапожнику. Сердце мое сжалось от боли и счастья. Нет, все не так ужасно, как представлялось мне за минуту до этого. Он действительно «не равнодушен» ко мне — но, конечно, не в том, обычном смысле слова. Ведь разве в этом рисунке и этих нотах нет намека на какие-то особые отношения, связывающие нас? А может, все-таки?.. И тут я заметила еще что-то. На каждой странице альбома, от первой до последней, в нижнем наружном уголке был нарисован долговязый человечек с заштрихованным черными чернилами лицом — сам Эрик, каждый раз в новой позе. Я знаю такую шутку: закрыв альбом, я быстро, одним пальцем перелистнула все страницы, и долговязый человечек вдруг ожил, начав кувыркаться и скакать самым немыслимым образом. Вне себя от счастья, прижав к груди свое сокровище, я медленно пошла к себе, даже не удостоив взглядом бедного Эжена, смотревшего на меня растерянными, жалкими глазами.

Остаток вечера я провела в каком-то безумном блаженстве. В голове снова и снова звучал то голос прекрасного Лоэнгрина, то проникновенное «Mademoiselle…», то развязное, но от этого такое дружеское «Vas-y!», носились обрывки мыслей, а перед глазами стояла непроницаемая черная маска, из-за которой лилось то ледяное, то раскаленное золото искрящегося взгляда. Опять, как тогда зимой, я была близка к помешательству, но меня это больше не пугало. ОН — волшебник, гений, ангел музыки — одарил меня своей дружбой, так что же плохого может произойти со мной теперь?

Не знаю, до чего дошла бы я в своем восторге, но к ночи домой вернулась Дуняша. Воспользовавшись нашим пребыванием в городе, она отпросилась на этот вечер, чтобы навестить свою родственницу — не то тетку, не то свояченицу, не то крестную, не то сноху, — я плохо разбираюсь в этом простонародном родстве. Эта родственница — белошвейка, а в Нижнем нет источника сплетен более надежного и исчерпывающего, чем работающие на заказ и знающие полгорода белошвейки. Когда Дуняша вошла ко мне в комнату, чтобы помочь приготовиться ко сну, я сразу увидела, что она вся дрожит от возбуждения и желания поделиться со мной новостями…

К чему все эти предыстории и длинные описания нашего с ней разговора? Теперь, когда все кончено, я могу ограничиться лишь самой сутью. Так вот, в самый разгар моих восторженных безумств по поводу моей великой любви, Дуняша сообщила мне, что предмет моих восторгов — моего волшебника, гения, ангела музыки, — оказывается, видели в одном доме, расположенном неподалеку от пароходной пристани. В моей семье никогда в жизни не говорили о таких вещах, по крайней мере при нас, детях, однако, не понимаю откуда, но я все равно с некоторых пор знаю, чтó это за дом — красный, кирпичный, с ярко освещенными окнами и пышной геранью на подоконниках. Я пишу сейчас, поздно ночью эти строки, и дрожу всем телом от страшного оскорбления, от чудовищного унижения, нанесенного мне не кем-то, а человеком, лучше которого для меня не было никого на свете. А ведь я с самого начала этой истории чувствовала, как меня обступает что-то чужое, темное, какая-то иная жизнь, которой я не знала прежде, но которая манила меня именно тем, что это была ЕГО жизнь. Я знала, что все это — плохо, что я качусь куда-то вниз, раздваиваясь на Лизу «плохую» — скрытную, лживую лицемерку, и Лизу «хорошую» — то есть прежнюю, простую и открытую. И вот теперь я пала так низко, что в мою жизнь вошло даже такое понятие, как дом терпимости. Мне кажется, что я перепачкана с ног до головы чем-то гадким, липким. И этим я обязана ему, человеку, которому безгранично верила, за которым готова была пойти куда угодно. Но как, как может он творить свои чудеса, создавать такую красоту, так божественно петь, играть, быть таким тонким, чутким, трепетным — и ходить туда, получать удовольствие от этой грязи?! Как может он говорить со мной, назвать меня на «ты», фамильярничать, а потом идти к этим гадким женщинам и так же разговаривать и фамильярничать с ними?!

Я не знаю, как переживу эту ночь. Хоть я и очень смутно представляю себе, что и как происходит за кирпичными стенами этого отвратительного дома, мне все время мерещатся разные омерзительные картины. Господи, как мне избавиться от всего этого? Неужели, теперь всю жизнь я должна жить с сознанием этого позора? И правда, какое счастье, что через неделю я уеду, уеду к моей матушке! Но как дожить до этого отъезда?

Нижний Новгород, 28 июля 1867 года

Ma très chère Annette!
Простишь ли ты меня за столь долгое молчание? Думаю, что простишь, ведь ты всегда так добра и снисходительна ко мне!

Мне очень хочется верить, что мы скоро увидимся с тобой. Ведь не далее как послезавтра мы с Петрушей уезжаем из Нижнего Новгорода в Петербург, а оттуда в Швейцарию, чтобы отпраздновать всем вместе матушкин день рождения. А это значит, что я буду намного ближе к тебе, чем сейчас, и возможно, в один прекрасный день ты тоже приедешь к нам в Монтрё, где мы наконец сможем глаза в глаза рассказать друг другу обо всем, что произошло с нами за месяцы разлуки.

Я очень рада, что наконец увижу своих дорогих матушку и папеньку, разлука с которыми становится для меня все более нестерпимой. Несмотря на доброе отношение ко мне нашего дядюшки Владимира Петровича и его старания всеми силами развлечь нас с Петрушей и сделать наше пребывание у него как можно интереснее и радостнее, я жду не дождусь дня, когда смогу наконец уехать из пыльного и шумного Нижнего Новгорода, который, словно огромный муравейник, кишит приехавшими на ярмарку людьми. Меня здесь больше ничто не держит, ибо с величайшей радостью могу сообщить тебе, что окончательно излечилась от той глупой, детской влюбленности, откровениями о которой досаждала тебе в своих письмах. Все и правда оказалось очень просто, как я и писала тебе в прошлый раз — «с глаз долой — из сердца вон!» Так что, милая Annette, если ты все еще беспокоишься о своей неблагоразумной подруге, знай: она взялась за ум и навсегда оставила свои глупости.

А сейчас я попрощаюсь с тобой, моя дорогая Аннушка, с обещанием, что скоро напишу тебе снова, уже из Швейцарии, и в надежде на скорую встречу.

Твоя благоразумная и любящая кузина
Elisabeth

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
28 июля 1867 года

Я опять лицемерю: написала Annette слащавое, насквозь лживое письмо, уверяя ее, что «оставила свои глупости». На самом деле, все не так. Я едва не слегла с горячкой после того злополучного музыкального вечера и два дня вынуждена была провести в постели: так болела и кружилась у меня голова. И сейчас я все еще не нахожу себе места, ломая голову, как мне быть дальше, как рассчитаться с этим бесчестным человеком за тяжкое оскорбление. Дядюшка, похоже, замечает, что со мной творится неладное. Я все время ловлю на себе его озабоченные, печальные взгляды, но, к счастью, он молчит, и я могу ни с кем не делиться тем, что творится у меня внутри. Однако, кажется, я все же решусь на отчаянный поступок. Я обязательно должна его увидеть и выразить ему все свое презрение. Я не могу уехать, не сказав ему того, что думаю о нем — гадком, низком человеке!

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
29 июля 1867

Пишу ночью. Возможно, в последний раз. Скорее всего, мне больше никогда не придется делать записи в этом дневнике — ведь я завела его с единственной целью: записывать в него все, что связано с моей любовью к загадочному волшебнику Энрико. Но теперь все кончено, и вряд ли мне будет еще что записывать.

Вещи уложены, все почти готово к отъезду. Завтра днем мы с Петрушей и дядюшкой уезжаем в Петербург, где он передаст нас с рук на руки нашей дорогой фройляйн Труди, которая и повезет нас к родителям, в Монтрё, на берег озера Леман. Заканчивается нижегородский период моей жизни — нет, заканчивается мое детство. Ибо взрослая жизнь началась для меня не после моего шестнадцатилетия, как я писала когда-то Annette, а только сейчас, сегодня вечером. Не более двух часов назад прежняя маленькая Лиза, хоть и испорченная немного своей запретной любовью, но все такая же наивная и глупая, как прежде, перестала существовать. Я стала взрослой, стала другой, и мир вокруг тоже вдруг резко переменился. Теперь мне кажется, что никогда больше я не смогу смотреть на него прежними глазами.

Весь день я страшно мучилась, не зная, как осуществить свои мстительные замыслы. Я извелась настолько, что к вечеру совершенно перестала понимать, что хорошо, а что — плохо. После ужина, когда все разошлись по своим комнатам, у меня возник безумный план. Я лихорадочно оделась, постаравшись, насколько возможно, сделаться неузнаваемой. Ведь задуманное мною предприятие было опасно и неприлично для девушки моего круга. Я надела темную накидку с капюшоном, а поверх шляпки, вместо вуали, намотала газовый шарф, закрыв им все лицо. В таком виде я тайком пробралась к выходу и выскочила на улицу. На мое счастье, мимо проезжал пустой извозчик, я остановила его и сразу вскочила в пролетку, избавившись таким образом от необходимости проходить мимо дома Осоргиных. Больше всего я опасалась, что меня заметит кто-нибудь из знакомых, но не потому, что стыдилась, а потому, что боялась, что мне помешают исполнить задуманное. Извозчик отвез меня к новой гостинице. Я сошла, мысленно перекрестившись, поднялась по ступеням крыльца и храбро шагнула в освещенный прямоугольник двери. Меня било крупной дрожью, я едва не стучала зубами от напряжения. Плохо представляя себе, что буду делать дальше, я наметила пока главную цель: увидеть ЕГО. В вестибюле было довольно много народу, и меня это даже обрадовало: в толпе мое появление останется для многих незамеченным. Подойдя к стойке, я срывающимся голосом, но довольно твердо осведомилась у портье о monsieur Erik’e. Тот внимательно, но как-то нерешительно взглянул на меня, однако я заранее запаслась несколькими серебряными монетами, и это возымело действие. Подозвав коридорного, портье велел ему провести меня к monsieur Erik’у, который, на мое счастье, оказался у себя. Меня предупредили, что тот крайне нелюбезно встречает незваных посетителей, на что я бодро солгала, что он меня ждет, и пошла за коридорным по лестнице на второй этаж. Бесшумно ступая по ковровой дорожке, мы подошли к заветной двери. Прежде чем постучать, коридорный нажал на ручку — дверь оказалась не запертой. Тогда я сунула ему в руку монетку, и со словами «Благодарствуйте, барышня» он растворился.

Я вошла в просторную прихожую и вздрогнула от звона невидимых колокольчиков. Из-за двери, что вела, очевидно, в сами апартаменты, раздался почти неузнаваемый от злобы голос: «Merde! Какой шёрт?! Я же говориль!!!» Безуспешно пытаясь унять дрожь, я подняла с лица газовый шарф, нажала на ручку второй двери и на слабеющих от страха ногах вошла внутрь. Вновь зазвенели невидимые колокольцы, и от стола в глубине комнаты, на котором в свете лампы были навалены какие-то чертежи и бумаги, метнулась в угол знакомая тонкая фигура. Отвернувшись к стене, Эрик лихорадочно шарил рукой на столе, у себя за спиной, другой прикрывая лицо. Наконец он нащупал свою маску, но не обернулся, пока не надел ее. Я стояла ни жива ни мертва, сразу растеряв всю свою решимость и мужество. Он вышел вперед, высокий, прямой, в рубашке и расстегнутом жилете, без галстука. В круге света посредине комнаты передо мной возвышался не человек — это был бронзовый монумент, холодный и непреклонный, беспощадный и не ведающий жалости. Знакомая черная маска, будто забрало, будто подъемный мост, будто глухая крепостная стена отгораживала его от мира остальных людей. Из глубины узких прорезей на меня снова, как тогда в книжной лавке, смотрел затравленный зверь, только теперь ему некуда было бежать, а это означало одно — он будет защищаться.

«Сударыня, — проговорил он по-французски чужим бесцветным голосом, в котором явно слышалась издевка, — чему обязан столь неожиданным визитом? И что это за маскарад?» — добавил он, указывая на мою нелепую вуаль. Я молчала. Мне внезапно открылась истинная причина моего поступка и вся его бесполезность. Не обличать его, не выражать свое презрение и свое негодование пришла я сюда. Нет, мне просто невозможно было уехать, не повидав еще раз его журавлиную фигуру, не услышав проникновенного «mademoiselle». Но я все испортила. Снова, как однажды в цирке, я почувствовала себя глупым мотыльком, упрямо летящим на яркий свет пламени. Сейчас это пламя больно опалит мне крылышки. Однако это слишком поэтичное сравнение. Нет, меня явно ожидал «ушат чего похуже».

Не дождавшись ответа, Эрик заговорил снова, металлическим голосом четко проговаривая каждое слово: «Мне надоели ваши глупости, сударыня! По какому праву вы вторгаетесь в мою жизнь? Вы возомнили себе невесть что и теперь преследуете меня у меня же в доме. Это невыносимо и неприлично! Вы, сударыня, сами не понимаете, чего добиваетесь. Предупреждаю: вы можете страшно пожалеть о своем легкомыслии». Не веря своим ушам, я слушала, как меня холодно и безжалостно отчитывает тот, кого еще несколько минут назад я сама собиралась обличать. И он был прав! В своих мечтаниях я и правда возомнила бог весть что, я действительно вторглась в его жизнь, я мешала ему, я…

Я стояла у двери, не проронив ни слова, и сквозь навернувшиеся слезы во все глаза смотрела на эту холодную статую, стараясь унять предательски дрожавший подбородок. Закончив свою обличительную речь, Эрик вдруг как-то по-другому взглянул на меня. В прорезях маски чуть потеплело, словно в крепостной стене приоткрылась дверца, и уже своим, таким знакомым, таким прекрасным голосом он устало проговорил: «Lise, tu ne comprends pas, c’est impossible... Voyons, arrête, je t’en prie»(2). Я стояла не шевелясь, боясь вымолвить слово, чтобы не расплакаться. Тогда он шумно вздохнул, взял с дивана валявшийся на нем сюртук, надел его нараспашку поверх расстегнутого жилета и подошел ко мне. Грубо и бесцеремонно натянув мне шарф обратно на лицо, он проговорил с холодной учтивостью: «Пойдемте, сударыня, я провожу вас до экипажа». Дверца захлопнулась. Он крепко держал меня за руку; я снова ощущала прикосновение его ледяной ладони, но теперь она была тверда, словно кусок льда. Я покорно вышла за ним в коридор, спустилась по лестнице. В вестибюле у стойки стоял Эжен Осоргин и расспрашивал о чем-то портье. Он оглянулся, мы встретились с ним взглядом. Моя вуаль не помогла мне: он узнал меня. Но мне было все равно, и я равнодушно отвернулась. Я уже умерла, меня ничто не могло потревожить. Эрик решительно протащил меня к выходу и махнул рукой, подзывая извозчика. Но тут нас догнал Эжен и схватил Эрика за рукав. «Вы подлец, сударь! Вы воспользовались наивностью и неопытностью этой юной особы! — дрожащим от ненависти голосом выкрикивал он. — Вы бесчестный соблазнитель, вы жалкий донжуан!» Медленно всем корпусом Эрик развернулся к Эжену: я подумала, что он сейчас его ударит. Но он опять натянулся, как струна, весь выпрямился и, широко расставив ноги, громко рассмеялся ему в глаза злым отрывистым смехом. Растерявшийся, было, Эжен быстро совладал с собой и, бледный как смерть, снова набросился на него: «Я заставлю вас отвечать по всем правилам чести!» Смех резко оборвался, и Эрик прошипел в ответ: «В отличие от вас, молодой человек, я не имею удовольствия принадлежать к благородному сословию, а потому могу делать что хочу, когда хочу, где хочу и с кем хочу!» С этими словами он галантно взял меня под локоть и помог взойти в подъехавшую пролетку, потом сунул кучеру деньги и, назвав адрес, снова подошел ко мне. Но Эжен не унимался. «Тогда я просто высеку тебя, негодяй!» — высоким мальчишечьим голосом крикнул он, подскакивая к Эрику сзади. «Fous le camp, sale con!»(3) — не оборачиваясь, с глубочайшим презрением в голосе бросил тот и, учтиво поклонившись мне на прощание, неторопливо взбежал по ступеням гостиницы. Кучер стегнул лошадь, пролетка тронулась. Я сидела, забившись в угол, не в силах оглянуться. Мне было больно смотреть вслед Эрику, мне было стыдно смотреть на Эжена, но что-то подсказывало мне, что я никогда больше не увижу ни того, ни другого.

Подъехав к дядюшкиному дому, я медленно, не скрываясь, поднялась по лестнице и вошла внутрь. Мне было совершенно все равно, увидит кто-нибудь мое возвращение или нет. Внутри у меня было пусто, как будто кто-то вынул все внутренности, мысли, чувства. Мне хотелось одного — поскорее оказаться у себя в комнате, лечь на кровать и не вставать с нее больше никогда в жизни. Первое, что я увидела, войдя в дом, были несчастные глаза дядюшки. Мне показалось, что он ждал меня здесь, прямо у двери. Он молча шагнул мне навстречу, развязал завязки на накидке, размотал газовый шарф и снял, как с маленькой, шляпу. Я не сопротивлялась, и когда, обняв мои плечи одной рукой, он повел меня к себе в кабинет, тупо пошла с ним. Там он усадил меня на кожаный диван, сам сел рядом и долго смотрел на меня все теми же несчастными глазами. «Неужели он все знает? — подумалось мне. — Но откуда? И почему тогда он даже не попытался остановить меня?» — «Лизок, душа моя, — словно услышав мои мысли, заговорил вдруг дядя. —Прости ты меня… И его прости, окаянного… Обидел он тебя? Я так и знал… Я ведь хотел тебя предостеречь, да все не решался. Да и не думал я, что у вас так далеко зайдет… Не виноват он… Его пожалеть надо… Таким уж Господь его создал… Забудь… И тебе так легче будет, и ему…» Я молчала, хотя не совсем понимала, о чем он говорит. Каким его создал Господь? За что его надо пожалеть? Почему так легче? Но мне не хотелось переспрашивать. Мне было все равно. Тут в дверь постучали, и вошел Гаврила, дядюшкин дворецкий. В руках у него был какой-то пакет. «Посыльный только что принес из гостиницы, для барышни Елизаветы Михайловны», — сказал он. Я взяла пакет и, ничего не ответив бедному дяде, молча пошла к себе.

Закрыв дверь изнутри на ключ, дрожащими руками я развернула бумагу. Внутри было два конверта: на одном, потоньше, почерком семилетнего ребенка, который только учится писать свои первые «палочки» и «крючочки», было выведено: «Mademoiselle Elisabeth von Behrensdorf», на другом, потолще, аккуратно перевязанном шнурком, тем же почерком: «Baronne von Behrensdorf». Я вскрыла адресованный мне конверт. В короткой записке, написанной по-французски теми же невозможными каракулями, Эрик в самых изысканных выражениях желал мне счастливого пути и просил передать второй конверт моей «досточтимой матушке, госпоже баронессе фон Беренсдорф». И всё. «Ваш покорный слуга…» и никаких сожалений, никакого упоминания ни о чем, что связывало нас (а связывало ли на самом деле?). Я несколько раз перечитала записку, ужасаясь этому нелепому, дикому, совершенно невозможному почерку. Выходит, он все же узнал меня, он помнил и меня, и маму? Иначе зачем ему ей писать — не жаловаться же на преследования, которым он подвергается со стороны ее любимой дочери? Я сложила все обратно в пакет и сунула его на самое дно чемодана, туда, где лежит уже мой альбом с пляшущими Эриками и куда я положу сейчас этот дневник, чтобы, возможно, уже никогда больше его не раскрыть.

Montreux, 12 августа 1867 года
Дорогая моя Аннушка!

Вот я и в Швейцарии! Ты не представляешь себе, с какой радостью обняла я снова мою дорогую матушку и милого папеньку. Мы с Петрушей просто извелись в дороге от нетерпения поскорее увидеть их, из-за чего не разглядели, наверное, большей части красот, что сопровождали нас в пути. В дороге я часто вспоминала тебя: ведь мне впервые довелось выехать в Европу, а ты живешь за границей больше года и успела уже попутешествовать. Я не буду утомлять тебя своими дорожными рассказами, скажу только, что все было прекрасно. И плавание на пароходе, доставившем нас из Петербурга в Гамбург, и путешествие через всю Германию до швейцарской границы. Монтрё — очень милый городок, зажатый между отрогами Альп и широкой гладью озера Леман (или Женевского озера, как называют его на другом, французском берегу). Он весь утопает в цветах, и жизнь здесь кажется чудесной и беззаботной.

Однако, милая Аннушка, меня очень обеспокоило то состояние, в котором я застала свою бедную матушку. Радость нашей встречи была омрачена ее совершенно больным, изможденным видом. От нее не осталось и половины! А ведь все эти месяцы она писала, что поправляется и чувствует себя уже почти совсем здоровой. Папа тоже выглядит плохо: он показался мне постаревшим и усталым. Нет больше той искрящейся радости, что постоянно пряталась где-то в глубине его глаз. Он как-то ссутулился, и усы из черных стали серыми от седины.

Но все равно, я тем более рада, что буду с ними рядом. Может быть, теперь, когда мы все вместе, радость от воссоединения наконец поможет матушке справиться со своей болезнью.

С этой надеждой, милая Annette, я оставлю тебя на время, в ожидании твоего нового письма, на которое обещаю ответить более пространным образом.
Любящая тебя, как всегда, кузина
Elisabeth

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
12 августа 1867 года

Я думала, что никогда больше не возьмусь за этот дневник, но, оказывается, та история, которой он посвящен, еще не закончилась.

В письме Annette я опять покривила душой. Да, я действительно не могла наслаждаться дивными ландшафтами, проплывавшими за окном вагона, но не потому, что все мои помыслы были устремлены в Монтрё, к матушке. Я хочу быть честной и беспощадной к себе: нет, не о моей бедной матушке думала я всю дорогу, а о черной маске и о сверкающих в ее прорезях золотых колодцах. Голова моя раскалывалась от обрывков фраз, мыслей, отдельных разрозненных картин, которые постоянно менялись, словно стеклышки в калейдоскопе, с той лишь разницей, что эти меняющиеся картины доставляли не радость, а мучительную боль. При этом собственных мыслей у меня будто никогда и не было. Я не думала, не размышляла, я только вспоминала и мучилась.

Когда мы наконец добрались до Монтрё и вошли в уютный, утопающий в цветах беленький домик, в котором поселились мои родители, я действительно, как писала Анюте, была потрясена матушкиным видом. Она похудела вдвое, осунулась и, несмотря на постоянное пребывание на свежем воздухе, бледна, словно несколько месяцев не покидала какого-то подземелья. Но больше всего поразили меня ее руки — уменьшенная копия Эрикиных. Голубоватые, будто прозрачные, они тоже напомнили мне тонкие и хрупкие птичьи лапки. Мы бросились друг другу в объятия, и радость встречи сразу оживила матушку, заставив ее глаза, ставшие просто огромными на маленьком бледном личике, осветиться изнутри счастьем и радостью. Папенька тоже весь просиял, но мне кажется, что причина его радости крылась не столько в нашем приезде, хотя он и был, несомненно, рад увидеться с нами, сколько в явном улучшении матушкиного самочувствия. Ну а в сторонке, глядя на эту трогательную сцену, стояла наша милая фройляйн Труди и плакала в кружевной платочек.

После ужина матушка была слишком утомлена, чтобы беседовать с нами, и мы все разошлись по своим комнатам. Свою первую ночь в Монтрё я провела почти без сна. Мне трудно было уснуть среди этой горной тишины, прерываемой совершенно новыми, чужими для меня звуками, и я все лежала с открытыми глазами и думала о бедной маме. К утру я все-таки забылась, но быстро проснулась в слезах от того, что меня обнимали и гладили четыре прозрачных руки, похожих на птичьи лапки.

Позавтракав, матушка, как всегда, собиралась устроиться с книгой на цветущей террасе перед домом, чтобы подкрепить свои силы ярким солнышком и чистым горным воздухом. Но сегодня она отложила книгу и позвала с собой меня, чтобы мы могли вдоволь наговориться после долгой разлуки. Достав со дна чемодана толстый конверт, перевязанный шнурком, я пошла за ней и первым делом вручила ей эту посылку. Она внимательно вгляделась в надпись на конверте, потом аккуратно развязала шнурок и вынула сложенный вчетверо листок и маленький сверток, упакованный в несколько слоев папиросной бумаги. Когда она развернула ее, я увидела тонкий футляр темно-голубого бархата, украшенный серебряным гербом. Внутри лежала небольшая, в половину моей ладони, миниатюра, в отделанной мелким речным жемчугом серебряной оправе. На миниатюре, написанной на куске перламутра, по серебристой поверхности тихого озера плыл чудесный лебедь, а в глубине возвышался все тот же «зачарованный замок» Эрика. «Лоэнгрин… — мечтательно выдохнула мама. — Какое чудо!» Она развернула листок, пробежала глазами несколько написанных на нем строк и протянула мне: «Прочти!» Глаза ее излучали то же восхищение и ту же грусть, что и тогда, в цирке, только, может быть, сегодня грусти было чуть больше. Короткое письмо, написанное уже знакомым мне несусветным почерком, было пропитано теплом. Ничего общего с той чопорно-холодной запиской, которую он адресовал мне. С удивительной искренностью, в самых почтительных выражениях Эрик благодарил Madame la Baronne(4) за присланные ему почти полгода назад гравюры и просил принять, в знак признательности, «ce petit souvenir»(5).

Мама еще раз, уже внимательнее рассмотрела миниатюру и показала мне выгравированный на обороте тот же замысловатый герб, что украшал крышку футляра. «Ты знаешь, что это? — спросила она. — Это герб Виттельсбахов, баварской королевской фамилии. Интересно, откуда это у него». Мне сразу вспомнились сплетни о королевском происхождении фокусника синьора Энрико. Но нет, он же сам прошипел тогда Эжену Осоргину, что не принадлежит к благородному сословию…

А мама все разглядывала миниатюру и перечитывала письмо. «Посмотри, какой почерк! — все с тем же восхищением проговорила она. — Видишь?» — «Какие-то неграмотные каракули», — буркнула я в ответ, пытаясь понять, что за новое чувство овладевает мной. Неужели я ревную? Но кого и к кому? Его к ней или ее к нему? «Глупенькая! — грустно улыбнулась мама. — Ты ничего не понимаешь! Этот человек отмечен перстом Божьим! Это же почерк гения! Бедная моя дурочка», — повторила она еще раз, посмотрев на меня с веселой укоризной.

Дурочка, pauvre niaise… Это было выше моих сил. Я бросилась на колени у ее кресла и зарыдала, зарывшись лицом в ее платье. Она не стала меня утешать, а лишь гладила рукой по спине, пока я немного не успокоилась. «Ну, а теперь рассказывай», — тихо сказала она. И я рассказала ей всё: и о том, как ненавидела его после его исчезновения из цирка, и о том, как встретила его на волжском берегу, и про «petite polyglotte», и про зеркальную комнату, и про Лоэнгрина, и про пляшущих Эриков в моем альбоме. Дойдя до Дуняшиного «открытия», я остановилась: я не могла говорить с ней на «такие» темы. Решив, что это всё, мама задумчиво проговорила: «Да-а, твой дядя писал мне, что с тобой что-то неладно, он давно заметил, что ты словно не в себе и при этом вся светишься. Да и твое явное нежелание упоминать о нем в письмах тоже говорило само за себя. Я ведь почти сразу узнала от дяди, что у него работает фокусник синьор Энрико. А ты — ни слова… Мы решили не трогать тебя, чтобы ты сама переболела. Я очень переживала, но дядя так уверен в порядочности и благородстве этого молодого человека…» — «В благородстве?! В порядочности?! — вскочила я. — Да он ходит в публичный дом!..» Выпалив эти ужасные слова, я в страхе умолкла, глядя на мамину реакцию. И она, конечно, возмутилась… но не его поведением, а моим. «Что ты такое говоришь?! И как ты можешь судить его?! Как тебе не стыдно?! Неужели в тебе нет ни капли сострадания? Можно ли быть такой черствой эгоисткой?!» Потом, видя мою растерянность и недоумение, она недоверчиво спросила: «Так ты что, ничего не знаешь?»

Она снова притянула меня к себе и, обняв за плечи, сказала: «Ляленька (так ласково она называет меня только в самые тяжелые минуты), у Эрика страшно изуродовано лицо». И она рассказала то, что узнала из дядиных писем. Когда мы зимой ходили в цирк и дядя пошел выразить синьору Энрико свое восхищение, он случайно застал его без маски. Это было что-то ужасное, Эрик набросился на него тогда, как дикий зверь. Но позже дядя все-таки встретился с ним и предложил работу на Нижегородской ярмарке. Дядя Владимир Петрович оказался единственным, кто знал тайну Эрика, и свято хранил ее, проникнувшись к своему «чуду-юду» искренней, почти отеческой любовью. Он и мне побоялся открыть истину из страха предать своего протеже. Теперь все вставало на свои места: и неумелые дядюшкины увещевания, и нежелание Эрика бывать на публике, и «ушаты», которыми он оборонялся от посягательств на свое одиночество, и натянутая струна, в которую он превращался при малейшей опасности, и все его загадочные предостережения. А я-то все это время воображала себе прекрасное лицо, скрывавшееся волею судеб под черной маской, и лезла к нему со своими поцелуями и прочими глупостями! Я же постоянно делала ему больно!!! Да меня можно было просто растерзать за это! Боже, ведь он, оказывается, был так добр ко мне!!!

Широко раскрытыми глазами я смотрела куда-то мимо мамы, а в голове у меня снова кружил вихрь из словесных ошметков: перст Божий, баварская королевская фамилия, гений, эгоистка, благородство и порядочность, изуродованное лицо, сострадание… «Ляленька, Ляленька, ну что ты?» — услышала я мамин встревоженный голос и словно очнулась. А потом, захлебываясь нахлынувшими слезами, рассказала все до конца, до того самого момента, как посыльный принес пакет. Мама слушала, прижимая к худой груди мою голову и нежно гладя меня по волосам истончившейся птичьей лапкой. А потом сказала только: «Бедный, бедный Эрик!»

(1) «На ступенях дворца» (фр.)
(2)«Лиз, ты не понимаешь, это невозможно… Ну ладно, перестань, прошу тебя» (фр.)
(3) Пошел вон, дурак! (вульг. фр.)
(4) Госпожу баронессу (фр.).
(5)Этот маленький сувенир (фр.).

24

А вот еще кусочек! До конца первой части.

Во второй части описываются события "пятнадцать лет спустя". Выложу завтра, но, если успею, и сегодня :)

Montreux, 25 сентября 1867 года

Ma très-très chère Annette!

Как я рада за тебя! Надеюсь, что ты будешь счастлива с этим прекрасным человеком! Мне так хочется этого! Ведь кто как не ты заслуживает настоящего, светлого счастья! Единственное, что омрачает мою радость за тебя, так это то, что теперь, когда ты выходишь замуж за подданного шведского короля, ты еще больше будешь оторвана от родной России и от меня. Это значит, что мы еще долго-долго не увидимся с тобой и мне придется довольствоваться лишь твоими письмами. Но это, конечно, говорит во мне мой эгоизм, и я прошу тебя простить меня. Мне очень грустно, что я не смогу присутствовать на венчании, хотя мне так хотелось бы увидеть своими глазами, как тебя поведут к алтарю, и первой поздравить и расцеловать тебя. Но, к сожалению, я не смогу оставить мою дорогую матушку.

О милая Annette! Если бы ты только знала, как тяжело у меня на сердце! Если бы ты видела ее! Она тает на глазах, и радость встречи с нами, ее детьми, не принесла ей облегчения. Конечно, мы все продолжаем надеяться на лучшее, но надежда эта становится с каждым днем все слабее и слабее. Тем не менее, мы стараемся не показывать вида и делаем все, чтобы только матушка не замечала, как печалит нас ее состояние. Как и прежде, мы каждый вечер собираемся все вместе в гостиной и беседуем или читаем вслух. Иногда матушка играет нам на фортепьяно, только это становится ей все труднее, и она быстро устает. Днем она сидит на террасе или отдыхает у себя в комнате, а я стараюсь быть поближе от нее. Петруша же очень много гуляет в горах вместе с фройляйн Труди, которая оказалась большой любительницей горных прогулок. Они очень забавно выглядят вместе, когда, надев башмаки на толстых подошвах и вооружившись палками, отправляются в очередную экспедицию.

Хотя в Монтрё есть и другие русские, живем мы довольно уединенно, и это, конечно, связано с матушкиным здоровьем. Единственно, кого мы принимаем у себя, и довольно часто, это барон Андрей Евгеньевич фон Беренсдорф. Ты его, верно, не знаешь, хотя он наш родственник, но очень дальний. Он объяснял как-то, что наш общий предок прибыл в Россию из Лифляндии еще в пятнадцатом веке, при Иване III, а потом наши ветви разошлись, так что теперь мы просто носим одну фамилию. Андрей Евгеньевич был военным, но в прошлом году, еще совсем молодым (сейчас ему, наверно, лет тридцать), вышел в отставку и занимается теперь историей. Этот достойный и приятный человек нравится всем в нашем семействе. В Монтрё он находится тоже по совету своего доктора, потому что у него слабое сердце (об этом мы узнали, конечно, не от него самого, а от его матушки, с которой моя матушка переписывается уже несколько лет). Я так подробно описываю тебе его, потому что совсем не избалована впечатлениями и любое новое лицо обращает на себя мое внимание.

Ну вот, душечка Анюта (мне особенно хочется теперь, когда ты становишься шведкой, называть тебя русскими именами), это все, что я могу пока тебе рассказать о своей жизни.

Молись за нас, молись за мою дорогую матушку, которая очень любит тебя, а я буду молиться, чтобы Господь послал тебе много-много счастья в твоей новой, замужней жизни.

Твоя любящая кузина
Лиза

Ивановка, 4 июля 1868 года

Милая Аннушка!
Спасибо тебе за твое доброе, нежное письмо. Я очень рада тому, что жизнь твоя с твоим замечательным супругом приносит тебе, как ты пишешь, столько счастья.

Мы с папенькой и Петрушей уже несколько недель живем в Ивановке. После матушкиной кончины мы никак не могли решиться оставить Монтрё. Как я тебе писала, за несколько дней до смерти она сказала, что хотела бы, чтобы ее похоронили прямо там, на городском кладбище, откуда открывается замечательный вид на полюбившиеся ей горные дали и вершину Грамон. Ей очень не хочется, сказала она тогда, чтобы ее тело после смерти везли куда-то, пусть даже на родину, в Россию. Когда она умерла, на второй день нового года, папенька не смог не исполнить ее волю, хотя его очень печалила мысль о том, что матушка будет лежать одна, вдали от родных мест. Мы несколько месяцев не могли решиться оставить Монтрё и расстаться навсегда с дорогим нам местом, где покоятся матушкины останки. Однако не могли мы и помыслить, чтобы остаться в Швейцарии насовсем. Раздумывали мы очень долго, но после моего рождения все же решились вернуться в Россию. Правда, папенька выкупил тот беленький домик, в котором умерла наша матушка, и теперь мы в любое время сможем приехать туда и навестить ее. А пока там будет жить наша дорогая фройляйн Труди, которой давно уже пора на покой. Она же присмотрит и за матушкиной могилой.

Заехав ненадолго в Петербург, мы направились в Ивановку, в мой родной лесной край на Псковщине. Мне кажется, что здесь нам всем стало легче, как будто матушкина душа, отделившись от ее тела, сразу перелетела сюда, в ее любимые места, и мы, вернувшись, снова соединились с ней. Я очень хочу надеяться, что жизнь на родине благотворно скажется на душевном состоянии нашего папеньки, который очень и очень изменился после матушкиной кончины.

Третьего дня здесь произошло одно событие, которым мне очень хотелось бы с тобой поделиться, ибо я до сих пор не знаю, как относиться к этому и как поступить. Второго июля, то есть ровно через полгода после матушкиной кончины, сюда, в Ивановку, неожиданно приехал барон Андрей Евгеньевич фон Беренсдорф. Он проделал длинный путь почти в триста верст от своего имения под Петербургом и сразу попросил батюшку побеседовать с ним наедине. Не буду докучать тебе излишними подробностями, Аннушка. Скажу сразу, что Андрей Евгеньевич приезжал просить моей руки. Он выждал шесть месяцев, пока длился самый строгий траур по маменьке, и приехал в первый же день, когда можно было подступиться ко мне с таким вопросом. Я очень растерялась. Хотя я, как уже писала тебе, действительно считаю Андрея Евгеньевича очень хорошим, честным и милым человеком, мысль о супружестве с ним, да и вообще о замужестве, не приходила мне в голову. И потом, мне только в мае исполнилось семнадцать лет. Увидев мою растерянность, Андрей Евгеньевич отнесся ко мне очень тепло. Он все понимает, сказал он, и не будет торопить меня с ответом, но очень надеется, что я все же соглашусь составить счастье его жизни. Annette! Он сказал, что любит меня! Уже давно, с наших осенних встреч в Монтрё! Таких слов я еще не слышала ни разу в жизни, ни от кого! Мне все это очень странно и страшно. На первый взгляд, нет причин отказывать такому прекрасному человеку, но мне странно и страшно думать о замужестве. О, почему рядом со мной нет моей дорогой матушки? Она помогла бы мне советом, а я уж точно послушалась бы ее. Папенька же говорит, чтобы я поступала, как знаю. Ему Андрей Евгеньевич нравится, и он не станет противиться этому браку. Теперь до конца лета я должна думать и в сентябре дать окончательный ответ.

Я не прошу у тебя совета, милая Аннушка, я знаю, что решение принять могу только сама. Но что же мне делать?

Любящая тебя кузина
Elisabeth

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
4 августа 1868 года

Я снова берусь за свой прошлогодний дневник, потому что мне опять надо поделиться с кем-то одолевающими меня мыслями, а рядом нет никого, кому я могла бы их доверить. Матушка, единственный человек, кому я могла бы открыться, уже семь месяцев как на небесах, а тело ее покоится за тысячи верст, в горах Швейцарии, так что я даже не могу пойти и поплакать у нее на могиле. Папенька же настолько ушел в себя, что мне кажется, он будет только рад, когда я выйду замуж, все равно за кого, а Петруша поступит, как решено, в свой кадетский корпус, и все наконец оставят его в покое.

В письме к Annette я опять слицемерила (это уже стало привычкой). Я попросила отсрочки у Андрея Евгеньевича вовсе не потому, что боюсь, не готова выходить замуж и пр. Нет, я готова выйти за него, потому что теперь, после матушкиной смерти, мне стало еще больше все равно, что будет со мной. А. Е. действительно очень достойный человек. А ждать любви я не буду, потому что знаю точно, что иной любви, чем у меня есть, я не дождусь. Ибо в этом отношении для меня за этот год ничего не изменилось: я по-прежнему люблю.

Когда мама раскрыла мне тайну Эрика, я чуть не умерла. Нет, не его изуродованное лицо было причиной моего потрясения: я умирала от сознания своей вины. Снова и снова я перебирала в памяти наши столь немногочисленные встречи, и каждый раз мое нелепое поведение, мои глупые слова приводили меня в ужас. Но самым ужасным было воспоминание о последней сцене в гостинице. Прав, он был тысячу раз прав, отчитывая меня тогда! Боже, а что должен был он испытывать, когда этот глупый, самодовольный Эжен назвал его соблазнителем и донжуаном! Однако я никак не хотела смиряться с мыслью, что вина моя непоправима. Я чуть не свихнулась, постоянно сочиняя в уме покаянные письма. Но нужных слов я не находила и, кроме того, ужасно боялась выдать дядюшку, раскрывшего маме, а следовательно и мне, Эрикину тайну. В конце концов мне удалось сочинить нечто похожее на письмо, и, отправив его, я стала сходить с ума, ожидая ответа. Матушка тоже отписала Эрику письмо с благодарностью за подарок. В отличие от меня, она прочла его мне: письмо было очень доброе и теплое. Каждое утро, после прихода почтальона, я по двадцать раз перебирала почту в надежде обнаружить конверт, надписанный знакомыми каракулями. Но ничего так и не пришло, он не ответил ни ей, ни мне. Тем временем дядюшка в своих письмах сообщал, что Эрик со своими чудесами все так же пользуется неимоверным успехом: его замок продолжал работать и после закрытия ярмарки, привлекая любопытных даже из других городов. Однако Эрик, писал дядюшка, уже задумал нечто новое, еще более замысловатое и чудесное, и с увлечением работает над своим проектом.

К концу осени матушка совсем слегла. Никто, в том числе и она сама, не сомневался больше в исходе ее болезни, хотя и говорить об этом тоже никто не решался. Я продолжала ждать письма от Эрика, но матушкина болезнь и ее неминуемая смерть полностью завладели моими мыслями, оттеснив на второй план мою несчастную любовь. Перед Рождеством мама позвала меня к себе. Она знает, что скоро умрет, сказала она, и хочет попросить меня, чтобы после ее смерти я вернула Эрику миниатюру с лебедем, потому что эта вещь, должно быть, дорога ему. Причем она просила, чтобы я сделала это сама, а не по почте. Потрясенная ее словами о смерти, я не стала ни о чем спрашивать, хотя сама мысль о новой встрече с ним — после всего, что было, после письма, на которое он не ответил, — приводила меня в ужас.

И вот мама умерла. Я долго приходила в себя и сейчас уже смирилась с этой потерей. Я знаю теперь, что в жизни бывает непоправимое. Смерть близких, разлука с любимыми и сознание своей вины, которую ничем нельзя искупить. Все это есть и у меня и будет со мной всегда.

Скоро я поеду в Нижний Новгород. Дядя давно уже зовет меня погостить в «Привольном», «отойти душой», как он пишет. Я рада буду увидеться с ним, но еду я туда не только для этого. Мне предстоит исполнить мамину предсмертную волю и снова встретиться с Эриком. Я не ведаю, чем закончится эта встреча, хотя и не жду от нее ничего хорошего. Знаю я лишь одно, что не хочу встречаться с ним, будучи помолвленной с Андреем Евгеньевичем. Это было бы нечестно по отношению к этому прекрасному человеку, потому что, когда речь идет о monsieur Erik’е, мне трудно предугадать свои поступки.

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
17 августа 1868 года

Я в «Привольном». Снова меня окружает милая моему сердцу приволжская природа, снова каждое утро я встаю до зари и ухожу бродить по дядюшкиному парку. Но я не могу больше, как прежде, безмятежно наслаждаться окружающей меня красотой. Как изменилась моя жизнь, как изменилась я за этот год! Нет, не за год — все начало меняться гораздо раньше, позапрошлым Рождеством, когда я впервые увидела на арене цирка человека в черной маске. Именно в тот день прекратилось прежнее безмятежное существование маленькой наивной Лизы фон Беренсдорф, и все стремительно понеслось куда-то в иной мир, к иным берегам. Скоро и этот этап моей жизни завершится. Не далее как через месяц, а может быть и раньше, я сообщу Андрею Евгеньевичу о своем решении стать его женой. Да, теперь я уже не сомневаюсь в том, что это — единственно правильное решение. Оно поможет мне поставить наконец точку в этой безумной, головокружительной, но такой мучительной истории. Тем более что эта точка уже поставлена, и весьма недвусмысленно, ее главным героем.

Я приехала в Нижний Новгород неделю назад. Дядюшка встретил меня очень тепло, и я сразу почувствовала, насколько он стал мне близок. Нас многое связывает теперь: и прошлые годы, и смерть моей матушки — его любимой сестры, к которой он всю жизнь питал самую нежную привязанность, но главное — это то «особое» отношение к одному известному персонажу. Я не видала дядюшку с того дня, когда он отвез нас с Петрушей в Петербург, чтобы передать с рук на руки фройляйн Труди. И в день моего приезда в Нижний, увидев его глаза, такие добрые и столь похожие на глаза моей бедной матушки, я сразу поняла, что у меня есть кому довериться. Напоив меня чаем с дороги, он сел рядом со мной на диван в гостиной, и мы долго беседовали, вспоминая и оплакивая матушку и обсуждая мою будущую помолвку. Однако за весь разговор он ни разу ни словом не обмолвился об Эрике. Тогда я, не скрываясь, рассказала ему все о возложенной на меня матушкой миссии, о том, что мне обязательно надо встретиться с monsieur Erik’ом, и дядюшка пообещал, что посодействует в устройстве этого свидания.

После обеда я решила разобрать вещи и приготовить платье, чтобы было во что переодеться к ужину. Занимаясь делом, я неотрывно думала о предстоящем мне свидании, в страхе гадая, что же мне предстоит. Я не ждала от этой встречи ничего хорошего. Ведь мало того, что год назад я навлекла на себя гнев Эрика, без спроса явившись к нему и потревожив его своими «преследованиями», — я еще и стала свидетелем этой безобразной ссоры с Эженом. Естественно, что теперь мне не на что было надеяться. Да и разве своим отказом отвечать на мое письмо не выразил он лучше всяких слов нежелание иметь со мной впредь хоть какие-то отношения? Нет, нашу будущую встречу я представляла очень короткой и немногословной — одна минута, не больше, ровно столько, сколько потребуется, чтобы вручить ему его миниатюру и передать матушкины слова. Однако при этом я ужасно боялась, что по моему виду и поведению Эрик догадается, что я знаю его тайну. Ведь тем самым я выдам и дядюшку, а в таком случае последствия могли быть совершенно непредсказуемыми!

Пока я размышляла так, пришел дядюшкин дворецкий и сказал, что «Владимир Петрович просят зайти к ним в кабинет». Ничего не подозревая, я отправилась на дядюшкин зов. Когда я вошла в кабинет, меня встретили виноватые глаза дядюшки Владимира Петровича. Он смущенно покосился в сторону дивана, и, обернувшись туда, я прежде всего увидела острые коленки согнутых длинных журавлиных ног. На низком кожаном диване, том самом, на котором год назад дядюшка неумело утешал меня после моего неудачного похода в гостиницу, сидел monsieur Erik собственной персоной. При моем появлении, он вскочил и пошел мне навстречу так, что я даже не успела как следует испугаться. Как и прежде, он был удивительно хорош собой! Стройный, изящный, одетый в прекрасный сюртук чуть укороченного, по последней парижской моде, покроя с бархатным воротником, он представлял собой образчик элегантности и прекрасного вкуса. При этом во всем его облике читалось безмятежное благодушие. Подъемный мост был поднят, крепостные ворота раскрыты настежь, и через них сияющим потоком изливалось на окружающих потрясающее обаяние этого странного, загадочного существа! И, прежде чем я успела опомниться, этот поток захлестнул меня, накрыл с головой и увлек в свой бурлящий водоворот.

Эрик же тем временем подошел ко мне почти вплотную, в прорезях маски сверкнуло золото. Поклонившись, он произнес свое проникновенное «Mademoiselle…», а потом добавил по-русски: «Ошен рад… Мадемуазель так изменильсья…» Рад, что я изменилась?.. Что ж, ничего странного в его словах не было. Я прекрасно понимаю, что он мог обрадоваться, увидев меня повзрослевшей и поумневшей. Ведь это означает, что он не будет больше подвергаться той опасности, какую представляла для него в прошлом году маленькая, без памяти влюбленная в него дурочка — «pauvre niaise». Однако это только сейчас я могу так стройно излагать свои мысли. Тогда же они пронеслись у меня в голове какими-то беспорядочными обрывками, в то время как сама я тонула, тонула в потоке Эрикиного обаяния, уносившем меня куда-то прочь от реального мира. Из блаженного оцепенения меня вывел дядюшкин голос. «Ну что, Лизок, — сказал он, — у тебя ведь было какое-то дело к мсье Эрику?» — «Да, — заговорила я не слушающимся голосом, — я должна поговорить с вами, monsieur Erik…» — «Ну вот и поговорите, а я пойду распоряжусь насчет чая…» — сказал, было, дядя, но Эрик протестующее замахал рукой: «Oh non, non... Merci... Прошу прощения, но я дольжен идти сейчас… Однако завтра я в вашем распоряжений, мадемуазель. А, может быть, мадемуазель захочет посмотреть новый palais(1)?.. Я буду рад показать. Там мы мог бы и поговорить, если вам будет угодно. Например, завтра, до открытий. Я буду там в семь уже. Надеюсь, это не ошен рано? Насколько я помню, мадемуазель не любит дольго спать…» — сказал он на очень неплохом русском языке, сопровождая свою изысканно-учтивую речь самым фамильярным подмигиванием. И тут я поняла, что он все-таки видел, он узнал меня тогда, в первое мое утро в «Привольном», когда я разглядывала его голым на берегу Волги. При этой мысли у меня мучительно загорелись уши и стали влажными ладони. Я промямлила в ответ что-то, что должно было означать согласие, и он, быстро раскланявшись с дядюшкой и помахав от двери рукой, стремительно выпорхнул из кабинета.

Позже, приходя в себя в своей комнате, я с облегчением и удивлением отметила, что ни один из моих страхов не оправдался. Мне вспомнились слова подрядчика «Пакомиша»: «Горячий да отходчивый… иной раз даже за палку хватается…» Да, отходчивый… Видимо, и мне в прошлом году довелось отведать этой «палки», а теперь, по словам того же «Пакомиша», он снова стал со мной «как с мил-сердечным другом»… Кроме того, судя по безмятежному настроению и распахнутым настежь воротам его крепости, он не почувствовал, что я знаю его тайну. «Страшно изуродовано лицо…» Да он и не мог ничего почувствовать! Ведь за все время нашей встречи я сама ни разу об этой тайне не вспомнила! Ибо даже теперь, когда мне известно, что скрывает его черная маска, я все равно вижу в Эрике — не могу не видеть! — воплощение красоты и изящества. Это открытие поразило меня. Да, я опять оказалась во власти его колдовства! Неужели мне нет спасения от его волшебных чар? Но как же тогда я смогу выполнить матушкину просьбу, если при одном виде этого человека утрачиваю способность здраво мыслить, не говоря уже о даре речи? И, призвав на помощь всю свою волю, я твердо решила, что впредь буду сохранять при нем присутствие духа и держать себя по возможности спокойно и с достоинством.

На следующий день, робея, как год назад, я отправилась на встречу с monsieur Erik’ом. Было очень рано, самое начало восьмого часа, но на территории ярмарки уже кипела жизнь. Услышав, по-видимому, стук подъезжавшей коляски, Эрик встретил меня у ворот своего «зачарованного замка», рядом с которым высился теперь новый балаган — настоящий дворец из сказок «Тысяча и одной ночи». Одетый с элегантной небрежностью в светлый летний сюртук, он помог мне выйти из экипажа и, придерживая под локоть холодной рукой, повел смотреть чудеса. На пороге сказочного дворца он приостановился и, склонившись надо мной, шутливо заглянул в лицо. «Только уговор: в обморок не падать. Pas d’,,attractions“, hein?(2)» — сказал он, легонько толкнув меня в бок. И тут же пояснил, что в действии свое творение показать все равно не сможет, поскольку его помощники еще не пришли, а сам он («с некоторых пор», — хитро подмигнул он) боится оставлять меня одну наедине с чудесами. От этого озорного взгляда, от этих веселых слов меня обдало горячей волной, и, забыв о своих благих намерениях, я подняла на него глаза, полные счастья. Мы прошли по дворцу, и, как год назад, я снова дивилась его фантазии, его искусству, его чувству прекрасного, а он с нескрываемой гордостью и явным удовольствием демонстрировал свои новые хитроумные изобретения.

Потом мы прошли в «зачарованный замок» и оказались в той самой гостиной, где я когда-то приходила в себя после пережитого в зеркальной комнате потрясения. Эрик усадил меня на диван перед изящным столиком розового дерева, а сам, бросив мне короткое «Attends!»(3), принялся колдовать в углу у пузатого буфета в стиле «рококо», на котором я разглядела поднос со спиртовкой, кофейником и чашками. Вскоре по комнате разлился чудесный кофейный аромат, и, сунув мне в руки чашку с горячим крепким кофе, Эрик уселся прямо передо мной на стол. Несколько мгновений он молча наблюдал мои отчаянные мучения: под его пристальным, непроницаемым взглядом я едва могла сделать глоток. «Tu es joliment bien aujourd’hui, vraiment, Lise! — сказал он наконец в своей неотразимой фамильярной манере. Голос его был прекрасен и мягок как лионский бархат. — Tu sais, je suis très-très heureux de te revoir»(4). И снова, позабыв о благоразумии, я вся вспыхнула от счастья. Эрик же, по-видимому, еще не удовлетворился произведенным на меня эффектом. «Я слышал, ты собираешься замуж?» — проникновенно продолжил он, снимая тонкими пальцами волос с моего плеча. У меня упало сердце. Поперхнувшись его великолепным кофе, я вопросительно взглянула на него, а потом с трудом выдавила из себя, что это еще не решено. «Да? — отозвался он и пояснил: — Мне сказал твой дядюшка. Знаешь, он очень любит тебя…» — «Он вас тоже очень любит», — вырвалось у меня, и я тут же пожалела о своих словах, потому что почти явственно услыхала скрип крепостных ворот, готовых вот-вот захлопнуться наглухо. Золотые глаза странно прищурились в глубине черных прорезей, и, горделиво выпрямившись, Эрик высокомерно произнес: «А вот это напрасно! Это совершенно ни к чему! Любить Эрика — это пустая трата времени! Этого я никому не посоветую!» Последовал короткий, злой смешок, и он резко сменил тон разговора. «Так что же, сударыня, вы намерены были сообщить мне?» –– с чопорной любезностью вопросил он, беря у меня из рук недопитую чашку и ставя ее на стол себе за спину.

«За несколько дней до кончины матушка …» — собрав все свое мужество, начала, было, я, но горло у меня перехватило, и я замолчала, не в силах произнести ни слова. Я сидела, потупившись и отчаянно силясь побороть подступившие слезы, а Эрик молча ждал, пока я справлюсь с собой. «Tu ne vas pas pleurer, hein, Lise?»(5) — услышала я вдруг тихий ласковый голос и почувствовала, как легкая прозрачная рука гладит мои волосы. Подняв глаза, я увидела, что ворота снова открыты и на меня с дружеским состраданием смотрят золотые глаза. По-видимому, я действительно очень изменилась за этот год, потому что мне все-таки удалось не расплакаться, и, изо всех сил стараясь не показывать охватившего меня волнения, я быстро передала ему матушкину просьбу и вынула из сумочки темно-голубой бархатный футляр. Он взглянул на меня с враждебным недоумением. «Матушка была очень благодарна вам за подарок, — она ведь писала вам об этом, — но ей казалось, что эта вещь должна быть вам дорога как память», — поспешила пояснить я, указывая на серебряный герб. «Ах это! — отозвался он, никак не прореагировав на упоминание о письме. — Какие пустяки! Для памяти Эрику не нужны никакие вещи! Эрик никогда и ничего не забывает!» — гордо заявил он, снова прячась за своей маской. В голосе его послышались угрожающие нотки, а от последних слов на меня повеяло холодом бронзового монумента. Я с трепетом смотрела на возвышавшуюся надо мной неприступную фигуру и удивлялась этой причудливой, головокружительной смене настроений. Будто вновь я оказалась в цирке, а на арене передо мной великий маг и чародей показывал самый удивительный из своих фокусов, становясь по своему желанию то озорным шутником, то заботливым и нежным другом, то искушенным, обольстительным ловеласом, то глухим к чужим чувствам, холодным циником… Волшебник синьор Энрико, архитектор и изобретатель monsieur Erik, прекрасный благородный Лоэнгрин… Сколько же лиц у этого непостижимого существа? Лиц?.. «У Эрика страшно изуродовано лицо», — услышала я вдруг матушкины слова и похолодела от ужаса…

«У нашей Лизы на лбу написано все, что она думает», — говорила матушка, и это чистая правда. Мне всегда было трудно скрывать свои мысли, поэтому в нашей семье считается, что я попросту не умею лгать. И вот теперь эта моя знаменитая правдивость сыграла со мной злую шутку. Произошло то, чего я больше всего боялась…

Я в ужасе смотрела на Эрика, не в силах оторвать взгляда от черных прорезей, в которых ледяным, смертоносным огнем горели глаза затравленного волка. Вскинув голову и выпрямившись во весь рост, он с ненавистью глядел на меня сверху вниз, и мне показалось, что под плотной черной маской я различаю хищный звериный оскал. Не знаю, чем закончилась бы для меня эта жуткая сцена, но тут раздался стук в дверь и в комнату заглянул один из служителей. (Пока мы беседовали, безлюдный с утра замок постепенно наполнился людьми.) Резким движением Эрик отшвырнул в сторону изящный столик, со звоном отлетела в угол и разбилась моя недопитая чашка. Он подскочил к двери, и служитель тихо сказал ему что-то. «Проси!» — глухо приказал Эрик и снова подошел к дивану. «Сударыня, не смею дольше злоупотреблять вашим драгоценным временем», — знакомым мне металлическим голосом отчеканил он, грубо схватил меня за руку и потащил к двери, в которую входил уже новый посетитель. Я была слишком потрясена, чтобы обратить на вновь прибывшего должное внимание, однако успела все же отметить его странную, экзотическую внешность. Это был очень смуглый невысокий человек явно восточного вида, одетый в европейскую одежду, но в странной каракулевой шапочке на голове. Особенно поражали его глаза: жесткие, умные, пронизывающие насквозь, они сверкали зеленоватым светом, словно два отполированных до блеска камня. При виде гостя Эрик выпустил из ледяных клещей мою руку и с небрежно-чопорным поклоном указал ему на диван. Потом он снова повернулся ко мне, и я почувствовала, что приступ ярости прошел, оставив по себе лишь ледяной холод. Я молча протянула ему темно-голубой футляр, который все еще сжимала в руке. «Оставьте эту игрушку себе, мадемуазель, — бесцветным голосом проговорил он. — Она будет напоминать вам сразу о двоих…» У меня снова упало сердце. «Напоминать?.. Вы разве уезжаете?» — пролепетала я в последней, отчаянной надежде на очередную, благоприятную для меня перемену настроения. «Никто не знает, что будет делать Эрик завтра…» — начал он свою знаменитую сентенцию. «…Даже сам Эрик», — машинально прошептала я. Он молча пронзил меня долгим, совершенно непроницаемым взглядом глубоко посаженных глаз. «Adieu, mademoiselle»(6), — отрывисто сказал он наконец и, распахнув передо мной дверь, бросил стоявшему за ней служителю: «Проводи!»

На следующий день дядюшкин кучер увез меня в «Привольное». Сам дядюшка остался в городе, пообещав приехать к воскресенью. Снова я бродила по знакомым, чудесным местам, перебирая в памяти, минута за минутой, последнюю — неужели последнюю в жизни? — встречу с monsieur Erik’ом. Нет, нет, и не может быть мне прощения! Я снова все испортила, снова из-за меня, из-за моей глупости страдал и мучился человек, дороже которого для меня нет никого на этом свете! Ибо я не сомневалась теперь, что только страшная, нечеловеческая боль могла превратить этого утонченного гения в дикого зверя, готового растерзать меня на месте и не сделавшего этого только потому, что ему помешал приход того странного гостя. Ах, как жаль, что он не сделал этого! Убей он меня тогда в припадке ярости, он избавил бы меня от этих мучительных угрызений, от этого жгучего чувства неизбывной, непоправимой вины! Да и поделом мне! Ведь это я, я причинила ему эту боль! Боже мой, мама, моя дорогая матушка, ты думала обо мне, ты все сделала, чтобы помирить меня с Эриком, чтобы я перестала мучиться своей виной и мы расстались с ним по-хорошему, добрыми друзьями. Разве не для этого ты попросила, чтобы я сама передала ему миниатюру? Ведь ты тоже была во власти его чар, ты жалела и любила его, и тебе не хотелось его страданий так же, как и моих… Теперь я все поняла! И все вышло бы так, как ты задумала. Мы бы расстались, конечно, но я страдала бы только от разлуки, не испытывая больше угрызений совести… А теперь… После того, как я все испортила, как мне жить теперь, вспоминая этот ненавидящий взгляд, этот невидимый хищный оскал? Я не находила себе места, в отчаянии придумывая, как мне исправить свою вину. Поехать опять на ярмарку? Но как я взгляну на него, как встретит он меня после той сцены? Снова проникнуть в гостиницу? Но разве можно дважды повторять одну и ту же глупость?

А вчера приехал дядюшка. Расстроенный, совершенно обескураженный, он позвал меня с собой в кабинет и молча положил передо мной конверт. Я взглянула на адрес и сразу узнала «крючочки» и «палочки» monsieur Erik’а. Внутри лежало написанное по-французски короткое письмо и какие-то бумаги, испещренные Эрикиными каракулями. Письмо гласило: «Милостивый государь! С величайшим прискорбием извещаю Вас, что важные обстоятельства, распространяться о коих означало бы злоупотреблять Вашим драгоценным временем и вниманием, вынуждают меня покинуть Нижний Новгород. Будучи уверен, что выстроенные мною балаганы находятся под надежным присмотром нанятых Вами и обученных мною служителей, позволю себе выразить надежду, что мой спешный отъезд не возымеет каких-либо пагубных последствий для вверенного Вам дела. В прилагаемых мною к настоящему письму бумагах Вы найдете некоторые замечания и пожелания относительно содержания и эксплуатации созданных мною аттракционов, а также подробные распоряжения, касающиеся причитающихся мне процентов с выручки за эксплуатацию оных. За сим остаюсь Ваш покорный слуга…» Вместо разборчивой подписи стояла замысловатая закорючка.

«Нет, ну ты только посмотри, что удумал! — сокрушался дядюшка. — Еще позавчера виделись как ни в чем не бывало, а вчера его уж и след простыл! Даже не дождался закрытия ярмарки, голова садовая! Люди видели, как он отплыл на пароходе, вниз по Волге. Говорят, билет брал до Астрахани. Вертелся около него тут какой-то не то турок, не то грек, я сам видел его как-то раз, так вот с ним, говорят, он и подался. Видать сманил он нашего мсье Эрика… Ну кто так делает? Ну сказал бы по-хорошему, так мол и так, надо уехать, попрощался бы по-людски… А то ведь, будто и не трудились с ним бок о бок почти полтора года, будто чужой я ему…»

Я слушала дядюшку, вертя в руках приложенные к письму бумаги. Этот человек опять раскрывался для меня с новой, еще более непостижимой стороны. Художественный талант, артистизм, музыкальность, изобретательский гений сочетались в нем, оказывается, с поразительной педантичностью, деловой сметкой и неожиданным практицизмом. Несколько больших листов были с обеих сторон сплошь исписаны цифрами, таблицами, чертежами, собственно и представлявшими собой рекомендации Эрика по дальнейшему использованию его аттракционов. На отдельном листе были изложены подробнейшие указания о том, как дядюшка должен был распорядиться его гонорарами, в какой банк и под какие проценты помещать деньги и т.п. Я была в растерянности: возможно ли, чтобы человек, переживший только что сильнейшее потрясение, — а до сих пор я не сомневалась, что стала причиной очередного потрясения для бедного Эрика, — с такой педантичностью занимался столь прозаическими делами? Или не было никакого потрясения? А что же тогда было?

Но что бы это ни было, абсолютно ясно одно: monsieur Erik уехал, уехал, по-видимому, навсегда, бесследно исчезнув из моей жизни.

Санкт-Петербург, 15 сентября 1868 года

Милая Аннушка!
Пишу тебе, чтобы сообщить очень важное и радостное известие. Вчера я стала невестой Андрея Евгеньевича фон Беренсдорфа! Мы с папенькой живем сейчас в Петербурге, чтобы первое время быть поближе к Петруше, который поступил наконец в кадетский корпус. Андрей Евгеньевич тоже здесь, хотя бóльшую часть года он проводит в своем имении Смердовицы, в ста верстах от столицы, где занимается научными трудами. Помолвка прошла очень тихо и скромно. Но мы все рады. Папенька — потому что он может теперь быть спокойным за обоих своих детей, я — потому что жизнь моя, до сих пор какая-то неопределенная, входит в спокойное, размеренное русло, и кроме того, потому что Андрей Евгеньевич действительно очень хороший, порядочный человек. Ну а Андрей Евгеньевич — потому что, как он сам сказал это, уже давно мечтал стать мне опорой и верным другом. После венчания, которое назначено на начало марта, мы поедем в недолгое путешествие в Крым (я никогда не была ранней весной на море, говорят, это чудесно), а потом поселимся в Смердовицах.

Ох, милая Annette, я действительно очень рада и смотрю в будущее с надеждой. Жаль мне только, что бедная матушка не дожила до этого радостного дня. Но, с другой стороны, этого никогда не случилось бы, если бы не ее болезнь и не поездка в Монтрё, где я и познакомилась со своим будущим супругом. Как странно и причудливо складывается все же наша жизнь!

Меня очень огорчает мысль, что ты и твой глубокоуважаемый супруг, с которым мне до сих пор так и не привелось познакомиться, не будете присутствовать при венчании. Но делать нечего, я прекрасно понимаю, насколько это невозможно в твоем нынешнем положении, которое к февралю еще только усугубится. Однако, какая же я гадкая эгоистка! Только сейчас вспомнила о том, что давно должна была поздравить тебя с приближением такого чудесного, такого важного для всех нас события!

За то время, что остается до моей свадьбы, я надеюсь, милая Аннушка, что мы еще не раз напишем друг другу, правда? А я в скором времени пришлю тебе свою карточку и карточку А. Е., которые мы сделали вчера в честь нашей помолвки.

Нежно целую тебя.
Любящая тебя кузина и подруга
Elisabeth

Из дневника Лизы фон Беренсдорф
6 марта 1868 года

Вот и кончается моя девичья жизнь. Завтра в это время я буду уже баронессой фон Беренсдорф и мы с моим мужем (как странно писать такие слова!) будем ехать на юг, чтобы провести две недели в весенней Ялте.
Но пока я еще могу один, последний раз перелистать страницы этого дневника и сделать в нем последнюю запись, прежде чем закрыть его навсегда. Ибо твердо считаю, что жена барона фон Беренсдорфа не вправе предаваться каким-то глупым мечтаниям…

Запись моя будет короткой. Прошло полгода с того дня, как Эрик исчез из моей жизни. Несколько человек видели, как он сел на пароход, направлявшийся вниз по Волге, в Астрахань. С ним был тот странный господин восточного вида, которого я видела у Эрика во время нашей последней встречи. По городу поползли слухи. Одни говорили, что создатель «зачарованного замка» и дворца «Тысяча и одной ночи» был шпионом, другие считали его бывшим разбойником, а третьи, самые романтичные, — чуть ли не корсаром, скрывавшимся от преследований в России и вынужденным снова бежать куда-то за тридевять земель. Но время шло, и в Нижнем почти забыли о «маге и чародее». Напоминанием о нем оставались лишь придуманные им аттракционы, которые  продолжали работать, привлекая народ со всех концов России и принося немалые деньги. Дядюшка написал как-то (хотя он очень редко вспоминал в письмах о своем сбежавшем протеже), что на счете у monsieur Erik’а должна была скопиться уже кругленькая сумма, поскольку он, дядюшка, все это время следил за тем, чтобы ему аккуратно делались отчисления от выручки и помещались в банк на указанный им счет.

Но теперь и это напоминание исчезло. Позавчера дядюшка приехал из своего имения, чтобы проводить к алтарю свою любимую племянницу. Мы, как когда-то в Нижнем, долго сидели с ним в уголке гостиной и беседовали о его делах и о моей новой жизни. Выглядел он, однако, каким-то расстроенным, явно имея что-то сказать мне, но не решаясь. А когда все же решился, то, не глядя мне в глаза, сообщил, что при расчистке территории Нижегородской ярмарки для строительства новых палаток и балаганов, возник пожар, который безвозвратно уничтожил оба замечательных творения monsieur Erik’a. Вот и всё. Исчезли последние следы пребывания в России этого загадочного существа.

Нет, неправда! Эти следы навеки останутся запечатленными в моем сердце. Забыть его, мою первую девичью любовь, мою единственную любовь я не смогу никогда. И хотя, из уважения к моему будущему мужу, я твердо намерена исполнить данное себе обещание и не предаваться больше бесплодным мечтаниям, но выбросить из сердца этого непостижимого человека, волшебника, гения, ангела музыки, я не в силах. А потому в дальнем ящике моего секретера, среди самых драгоценных реликвий, рядом с матушкиными письмами, всегда буду хранить этот дневник, мой девичий альбом с его рисунками и перламутровую миниатюру с чудесным лебедем — моим Лоэнгрином.

(1)Дворец (фр.).
(2)Никаких «аттракционов», а? (фр.)
(3)Погоди! (фр.)
(4)Ты премило выглядишь сегодня, правда, Лиз! Знаешь, я очень и очень рад тебя видеть (фр.).
(5)Ты ведь не будешь плакать, а, Лиз? (фр.)
(6)Прощайте, сударыня! (фр.)

25

На счет отступления от стиля: это как поглядеть, в русской литературе в одном временном промежутке встречались совсем не похожие друг на друга стили повествования, все зависит от автора, у Пушкина вот проза своей лаконичностью гораздо ближе к современности, чем, например, у Гончарова или А.И.Эртеля (прочитанное очень напомнило его "Гардениных"). Я каких-то очень существенных "ляпов" не заметила, может немного в самом начале, но они тонут в прекрасном, на мой дилетантский взгляд, вполне профессиональном повествовании. Почему-то давно хотелось почитать именно такой фик, стилизованный под классическую литературу, все равно какую, главное, чтобы "правильно" стилизованный (сама уже год со своим муздыкаюсь, вот и приходиться на других надеяться). Диалоги великолепны, очень убедительны и характерны относительно персонажей, по ходу рассказа так и хочется сказать "верю, во все верю"). Очень понравилось описание досужих сплетен по поводу маски "таинственного незнакомца" - достаточно ясно ощущается разница в суждениях на этот счет "света" и "простонародья".
По поводу дядюшки. Ну, я так понимаю, что он, кажется, был в курсе, что из себя в реале представляет предмет мечтаний его племянницы и был уверен, что тот ничем на нее не посягнет в "этом" смысле, сам от всех шарахается (или, может, это мне только кажется, но все же... ). Это с одной стороны, а с другой – может, он окончательно удостоверился  в ее чувствах только после осмотра замка чудес Эрика, увидел ее "очумелый" вид, сопоставил все, что было до этого, ну и сделал выводы (это я, конечно, тоже уже сама додумываю ;-) ).
На счет отношений матери-дочери -  не знаю, читая разные мемуары 19 века, встречаешь разное, "домостроя" времен матушки Екатерины, конечно, уже не было, но...да, пожалуй, здесь прослеживается  некий элемент свободы предвоенно-предреволюционного времени, своеобразного "дэкаданса", что ли (с точки зрения классического "патриархального" уклада).
Но в целом и в общем, очень понравилось. Надеюсь, в дальнейшем автору удастся сохранить напряженность, убедительность  повествования и свой "фирменный" стиль. Браво, Seraphine .
:rose:
P.S. В ресторанах отдельные кабинеты точно были, а вот в кафе - не уверена, ну да и черт с ними, кабинетами

Отредактировано serenada (2006-12-09 22:28:07)

26

Спасибо, Serenade!

Про дядюшку — все правильно! Он был уверен в своем протеже. Там, кстати, дальше кое-что разъяснится (во всяком случае, я старалась, чтобы разъяснилось).

И про стиль спасибо. Я, в общем-то, не ставила себе целью «косить» под Тургенева или Гончарова, но мне тоже кажется, что литература 19 века очень и очень разнообразна и по стилистике, и по жанрам. Конечно, я не лезу в великие стилисты, просто старалась не допускать очень уж современных выражений.

А про отношения мамы и дочки я где-то выше уже писала и приводила в пример отношения Наташи Ростовой с матушкой.

Очень я рада, что вам всем нравится, честно! :heart:

27

Как я понимаю, эти два фика друг друга дополняют?

На самом деле, есть что сказать и более подробно. Как бы это сделать? Вроде смысла выкладывать его еще и здесь - нет, адрес сайта Елены все знают.  :gmm:  :gmm:  :gmm:

Спасибо за "Исповедь Эрика"!

Насчет взаимодополнения -- все правильно. Я в "Исповеди" придумала  Эрикино восприятие его собственной истории и на этой основе писала и этот новый фик.

Я с удовольствием выложу и "Исповедь", она ведь небольшая. Мне тоже интересно послушать, что вы все скажете. :)
Вы решайте, я имею в виду завсегдатаев и "главных" на форуме. :D

28

А можно, хотя я и не из завсегдатых (тоже только осваиваюсь), и мне пару слов тут вставить? :D

Насчет "Исповеди", я пока конечно не знаю, я её скачала уже давненько, но все руки пока не доходят, а точнее глаза. Но это ваше произведение мне очень и очень даже понравилось. Буду постоянныим читателем, вот сейчас какраз пойду продолжение читать.

По-моему, здесь вы раскрыли самую суть широкой русской души, ведь так отчаянно, безнадёжно и безрассудно влюбиться в абсолютно незнакомого человека может только отчаянно русская девушка. Конечно во всех нациях есть исключения, но, кажется, у русских это в крови.
Заранее уже очень жалко бедную влюблённую девушку. Но посмотрим, что там дальше.

29

Ага, присоединяюсь. Отлично, ровно, нет затянутостей, надуманностей. Все превосходно. Стиль, действительно, изящно растворен в характерах, выражениях. Не утомляет корсетами-криналинами-пантолонами в горошек. Всего в меру.
Ждем-с....

30

А на счет Наташи Ростовой верно подмечено, я как-то упустила из виду  ("слона-то он и не приметил" :) ). Вообще, чувствуется серьезное знание русской литературы и русских реалий того времени. Может профессиональный этнограф или историк и может "ткнуть носом", но для простых смертных очень даже гуд.