Глава I .
Я родилась в Провансе. В старинном родовом замке, спрятавшемся в горах между Авиньоном и Эксом. В мире солнца и виноградников, оливковых рощ и лавандовых полей... маленьких деревенек и городков, расположенных на скалистых отрогах, небольших аббатств и роскошных дворцов... В мире моря и живописных бухт, причалов с рыбацкими лодками и роскошном в своей первобытной дикости Камарга... Именно поэтому старенькая нянюшка частенько говорила, что солнце и море оставили мне свои поцелуи. Наверняка она имела ввиду мои рыжие растрёпанные волосы, которые никак не хотели укладываться и собираться в причёски, чем приводили в совершенейшую истерику мою маму, а также мои глаза, похожие на два чайных блюдца, которые раскрасили лазурью. Только в Провансе дует ветер, который называют "мистраль", северо-западный, что означает на провансальском языке "главный". И здесь Петрарка когда-то признавался в любви своей Лауре, а Мишель Нострадамус, склонившись над звёздными картами, пытался определить дальнейшую судьбу мира...Когда-то здесь чудил маркиз де Сад...А Поль Сезанн в то время ещё учился в коллеже Бурбон вместе со своим другом Эмилем Золя и мечтал стать юристом, когда мы переехали в Париж.
Наш огромный дом на rue PASQUIER в центре горда, в районе Madeleine - рядом с площадью Согласия и Вандомской площадью я не любила. Он был типично буржуазным, аккуратным, словно один из кукольных игрушечных домиков и новым как всё в стиле Второй Империи и её безвкусного префекта Эжена Османа, которого за глаза называли «министром по делам Парижа». В 1853 году, то есть с того момента, с которого я начинаю свой рассказ, перестройка Парижа только началась, пугая жителей своим грандиозным размахом. Всего за несколько лет было снесено около 25 тысячи обветшавших домов, на месте которых будет построено 70 тысяч новых зданий, проложено 100 тысяч километров новых улиц, в том числе важные транспортные артерии на улице Риволи, бульварах Старсбург, Севастополь, Сен-Мишель и Сен-Жермен. Начинали появляться площади Этуаль и площадь Республики, многочисленные скверы и два огромных парка – Булонский лес и Венсеннский лес, которые парижане назвали «лёгкими Парижа». На правом берегу были намечены крупнейший продовольственный рынок Ле Аль («Чрево Парижа»), базилика Санкре-Кёр и три больших вокзала. Строение Оперы будет поручено молодому архитектору Шарлю Гарнье, выигравшему в 1948 году Гран При дю Ром и начнётся только через 9-ть лет – в 1862 году, а пока на конкурс отправлено 171 проект от самых знаменитых французских мэтров архитектуры, включая самого Виолле-ле-Дюка. И всё потому, что однажды, когда император Наполеон III присутствовал на спектакле в Опере в зале Пелетье, постороенном из камней разрушенного театра Лувуа, на него напали итальянские карбонарии. Ни император ни его супруга не пострадали, но от взрыва бомбы погибло восемь человек и почти двести было ранено. Наполеон не стал сносить здание Оперы, но тут же объявил конкурс на строительство нового театра.
Я не любила новый дом, потому что он , как и все постройки Османа, искажал исторический облик улицы. Так же и несчастный Сите, где были снесены все старинные дома, а на их месте возникли скучнейшие административные здания городской префектуры, Дворца Юстиции и больницы «Отель Дьё». В этом доме не было тайны, поэтому мне, с рождения и до восьми лет прожившей в огромном замке с мрачными, врезающимися в небо, зубчатыми башнями, подвалами, в которых мои предки в XI веке держали заключённых, Париж и дом показались самым скучнейшим местом на земле. Однако...тогда мой возраст и само моё существо не позоляло мне долго скучать и скоро, очень скоро я нашла себе несколько развлечений.
В тот памятный день я попросила отца купить мне игрушечную обезьянку с металлическими тарелками в руках. Одной из причин было то, что мне очень хотелось досадить своему надменному кузену виконту Филиппу де Шаньи, который терпеть не мог обезьян и протчих животных. Можно было резко сдвинуть тряпочные лапки, и тарелки, ударясь, издавали тонкий жалобный звук, который приводил кузена в ещё большее бешенство. Сказать, что кузен был красив - значило не сказать ничего, потому что он был просто совершеннен именно с той точки зрения, с которой люди привыкли судить о совершенстве. И тонкие аристократические черты и профиль как на чеканных монетах и синие глаза под изогнутыми дугой чёрными бровями - всё было продумано и тщательно с акуратностью воплощено в жизнь его творцом. Тот, кто лепил его лицо был гением, тот кто лепил его стройное тело был гением вдвойне. Не нужно было быть черезчур проницательным, чтобы определить, что через несколько лет этот двенадцатилетний подросток, которого даже, присущая всем его сверстникам, неуклюжесть этого возраста обошла, станет мужчиной настолько привлекательным, что разобъёт сердце не одной женщине. Именно от того разобъёт, потому что уже сейчас, будучи двенадцати лет, знал и чувствовал свою исключительность и силу над слабым полом, а потому и смотрел всегда самоуверенно и надменно на всех тех, кто имел несчастье носить юбки. Потому что уже сейчас ему начинало приедаться это чрезмерное обожание с их стороны. И именно он предназначался мне в мужья...
Помолвка была заключена и закреплена согласием родителей обоих сторон. Потому что так было нужно. Потому что в нашей семье так было принято - жениться на кузенах и кузинах для того, чтобы богатство этой семьи не уплыло в чужие руки. И никого не интересовало, что невесте всего восемь, а жениху двенадцать лет. Никого не интересовало и то, какие чувства они испытывали и будут испытывать по отношению друг к другу. Так было нужно. Это была традиция. И это не обсуждалось. Пожалуй я была единственным представителем женского пола, который Филиппа ненавидел, а потому и единственным, кто его именно по этой причине заинтересовал. Я даже не могу сказать откуда во мне, тогда ещё восьмилетнем ребёнке, возникла такая ненависть и неприязнь. Я этого не знала. Просто чувствовала, что ненавижу его всеми фибрами своей детской души, что мечтаю, чтобы он провалился куда-нибудь к чёртовой бабушке вместе со своими мраморными чертами лица и холодными синими глазами и губами, которые кривились в брезгливой усмешке, когда он смотрел на мои руки вечно вымазанные краской.
Провалился бы вместе с его младшим братом Раулем, который пребывал ещё в младенческом возрасте, но был настолько плаксив и беспокоен, что одажды я забыла подушку на его лице, пытаясь хоть чем-то закрыть его вечно открытый кричащий рот. Он был вовремя спасён пришедшей на помощь нянькой, а я отправлена на целый день в свою комнату и оставлена без ужина, что, в протчем меня совсем не огорчало, поскольку в своей комнате я могла спокойно рисовать и никто мне не мешал.
Что мог рисовать нормальный восьмилетний ребёнок? Жёлтое солнце и голубое небо, зелёный лес, цветы. Может быть маму и папу, может быть любимую кошку. Я рисовала одежду. И я рисовала чудовищ. Столь гротескное разнообразие говорило о том, что я была не совсем нормальным ребёнком. То есть внешне вполне нормальным и ничем особым не примечательным, но вот внутренне...Никто не знал, что творилось в моей голове и что я буду делать через минуту и почему мне так нравится висеть вниз головой подолгу на ветке огромного дуба, росшего рядом с домом, назло своей гувернантке, которая хваталась за сердце и требовала, чтобы я немедленно спустилась вниз, но я не слушала и не спускалась, потому что мне доставляло извращённое удовольствие наблюдать за тем, как её пухлое краснощёкое лицо краснеет ещё больше и как она хватается за свою пышную грудь в том месте, где у неё должно было находиться сердце.
Меня не интересовали игры со своими сверстницам. Кукол же я просто ненавидела. И это уже отдельная история. Куклы меня занимали с довольно-таки необычной точки зрения - меня интересовала их одежда и я подолгу вертела в руках очередное форфоровое чудо, внимательно рассматривая все мельчайшие детали её шёлкового корсажа и кружев, на него нашитых. Поэтому каждый раз, отправлясь на прогулку с родителями, я просила их купить мне новую куклу. Прийдя с ней в свою комнату – первое, что я делала, это раздевала её, потом старалась, как я тогда думала «исправить» лицо. То есть я перекрашивала или отрезала ей волосы, вытаскивала хрусталики глаз, рисовала причудливый грим и вообще всячески старалась переделать румяное глупое кукольное лицо в нечто более мрачное и готическое, а значит, на мой взгляд, более привлекательное и необычное. Если у меня ничего не получалось, я сердилась, разбивала куклу и прятала в большую шляпную коробку на дне старинного платяного шкапа. Других же, которых я считала «удавшимися», я тоже прятала подальше от глаз любопытной гувернантки и родителей. Нелюбовь же моя к куклам и стремление уничтожить их первоначальный облик началась с того самого момента, когда все знакомые и родственники, словно сговорившись, начали сравнивать меня с этими фарфоровыми глупыми созданиями, говоря, что я «такая миленькая, словно фарфоровая куколка».
И глядя в своё отражение в зеркале я в глубине души понимала, что они правы. Моё лицо с белоснежной кожей и кругленькими румянными щёчками, синие блюдца глаз с мохнатыми ресницами, вздёрнутый носик, алый бантик губ – всё это выглядело до тошноты похожим на «милые» фарфоровые кукольные лица. Поэтому я ненавидела своё лицо, а вместе с тем ненавидела и кукол.
Рассмотрев кукольную одежду я рисовала собственные причудливые наряды, придавая им ту или иную форму, украшая придуманными мной деталями и мелочами, иногда не украшая вовсе, предпочитая пышности классическую строгость. Родители пропускали мимо ушей мои странные увлечения, рассуждая, что для девочки так интересоваться нарядами, это вполне естественно. И мама моя всегда прислушивалась к моим советам по поводу туалетов, поскольку с удивлением отметила, что они отличаются абсолютным вкусом и невероятным чутьём на моду. И даже мой надменный кузен Филипп перестал носить эту чудовищную плоскую шляпу, после того, как я безжалостно обозвала её сковородкой. Но мне не было никакого дела до кузена и его шляп, просто безвкусица в одежде меня раздражала и морщила так же, как музыканта фальшивая нота, вырвавшаяся внезапно из только что настроенного инструмента.
Не было мне дела до Филиппа и до его аристократической совершенной до тошноты физиономии, потому что в моём маленьком восьмилетнем мозгу напрочь отпечатолось лицо совершенно другого мальчика, мальчика столь далёкого от Филиппа де Шаньи, сколь далека была яркая звезда от маленького кусочка угля, одиноко тлеющего в жаровне. Мальчика, которого я видела всего однажды и которому зачем-то отдала свою игрушечную обезьянку с железными тарелками, потому что тогда это было единственное, что я могла ему дать, единственное, чем могла ему помочь. Странного мальчика. Страшного мальчика. Мальчика очень одинокого и несчастного. Мальчика, лицо которого я так хорошо помнила, что даже попыталась изобразить на одном из своих рисунков. Для чего? Я никогда не рисовала лиц людей, а это лицо мне почему-то очень хотелось нарисовать, потому что оно было невероятным и нестирающемся из памяти. Может быть потому, что вместе с одеждой я также рисовала и чудовищ, а мальчик этот...он был в каком-то роде чудовищем, по крайней мере внешне он представлял собой именно то, что обычные люди подразумевают под этим самым понятием «чудовище».
В тот день мы ехали в Оперу на балет. Не отпечаталось у меня название того балета, хоть он и был первым в моей жизни, как и посещение зала Пелетье. Должно быть он был настолько незначительным, что последующие события просто затмили и вытеснили само действие и музыку и сюжет из моей детской памяти. Хотя мне запомнилось то, что балетом очень интересовался мой кузен Филипп, а особенно балеринами, которые в его представлении были эдакими воздушными сильфидами, не похожими на других представительниц женского пола.
Утро мне запомнилось очень хорошо тем, что я проснулась от жуткого крика Доминик – моей толстой гувернантки. И кричала она в моей комнате так, словно увидела что-то настолько страшное, что ещё секунда и крик её оборвётся на самой высокой ноте и она рухнет бесполезной массой на пол. Мёртвая. Умрёт от разрыва сердца. А поскольку всё, что людям казалось страшным, меня привлекало, а тем более мысль увидеть мёртвую Доминик с остекленевшими глазами, в которых застыл ужас, меня приводила в совершеннейший восторг, то я, быстренько стряхнув с себя остатки сна, ловко соскочила с кровати и, громко шлёпая босыми ногами, подбежала к орущей женщине. И тут же сама застыла в немом оцепенении, ибо то, над чем так кричала Доминик, повергло меня сначала в шок, а потом обернулось злостью и гневом. Доминик сначала нашла моё кладбище поломанных кукол в старой шляпной коробке, но не придала ему особого значения, полагая, что я, как любой нормальный ребёнок, могла все эти куклы нечаянно сломать, а спрятала потому, что не хотела огорчать мать. Как любой нормальный ребёнок... Однако дело этим не закончилось и Доминик, поскольку крик её был вызван вовсе не поломанными куклами, нашла другую коробку, в которой я любовно хранила тех, которые я переделала в соответсвии со своими вкусовыми пристрастиями. А поскольку, судя по реакции, наши с Доминик пристрастия отличались, я была не уверенна в том, что они совпадут с моими родителями, которые прибудут с минуты на минуту, разбуженные воплями служанки, раздающимимся из спальни их единственной дочери.
Наблюдать за реакцией моих родителей мне не очень-то хотелось, а поэтому я сделала первое, что мне пришло в голову, я прыгнула на спину Доминик, обхватила ногами её толстые бока, одной рукой вцепилась в волосы, а другой попыталась запихать в её огромный рот мой чулок, наспех подобранный мною рядом с ночным столиком. Она заверещала ещё громче и попыталась меня отцепить, но мне были слишком дороги мои сокровища и я не хотела, чтобы их обнаружили родители, а поэтому только крепче ухватилась за бока и волосы гувернантки. Я смутно помнила появление полуодетого отца с револьвером в руке, который без особых усилий снял меня со спины Доминик и прижал к себе, успокаивая, только побледневшее мамино лицо сохранилось в моих воспоминаниях, она, выслушивая всхлипы и сбивчивые объяснения Доминик растерянно смотрела на то как так указывала на шляпные коробки, набитые моими куклами.
Коробки с их содержимым выбросили. Доминик взяла выходной. Мама строгим голосом сказала мне, что больше никогда не купит ни одной куклы, как бы я ни просила. На этом она какбы поставила жирную точку и к теме разговора возвращаться не желала. И именно поэтому отец купил мне обезъянку, предварительно взяв с меня слово, что я ничего с ней не сделаю. Но обезъянка была такой сморщенной и забавной, никак не похожей на слащавые кукольные лица, что я и сама ни за что не захотела бы её переделать.
День прошёл без особых происшествий, не считая того, что я пыталась восстановить по памяти на бумаге образы моих безвозвратно почивших «страшных» кукол. А вот вечер с самого начала обещал быть очень интересным и заманчивым не только тем, что меня впервые брали в Оперу, но и тем, что мне самой позволили выбрать и продумать до мелочей свой собственный наряд. И я крутилась перед зеркалом в своём пышном красном с чёрным коротеньком платьице, с ярко красной лентой в волосах и чёрных бархатных туфельках с красными розочками вместо привычных бантиков. Я придумала сама свой наряд, я его нарисовала и модистка сшила мне именно то, что я хотела, по моим эскизам. Я была довольна не столько собой, мне было радостно от того, что мои родители позволили мне это сделать, на связав по рукам и не прогнав прочь детскую фантазию. Я знала, что к моему наряду ещё прилагался чёрный элегантный плащик, подбитый красным шёлком. Я казалась самой себе просто неотразимой, было в этом наряде что-то такое...готичное. И, прочитав во взгляде своего кузена невольное восхищение, я самодовольно фыркнула, тайком показала ему язык и отвернулась к окну кареты. Я знала, что его щёки вспыхнули от негодования и он не прочь был хорошенько дёрнуть меня за мои вечно растрёпанные волосы, но он был слишком воспитан, а поэтому промолчал, наверняка измышляя более изощрённый способ отмщения, достойный старшего отпрыска графов де Шаньи.
Подъехать к Опере в карете оказалось практически невозможным, поскольку прямо на площади расположились цыгане. Один день в году им официально разрешалось устраивать свои представления на этой площади и они в полную силу пользовались своим правом, заполонив всё пространство различными балаганами и клетками с экзотическими животными. О, тут были и обезьяны, много. Маленькие и большие, шустрые, наряженные в пёстрые яркие костюмчики, словно бы представляя собой пародию над людьми, юрко мельтешившими и прыгавшими в клетках или на цепочках, пристёгнутых к их ошейникам. Я посмотрела на игрушечную обезъянку в своих руках. Что это? Странное совпадение или просто причуда судьбы, которая именно сегодня решила подарить мне обезъянку, хотя именно до этого момента меня такие игрушки совсем не интересовали?
Кучер извиняющимся тоном сообщил моему отцу, что дальше проехать на карете нет никакой возможности, а поэтому нам прийдётся добираться пешком до парадного входа, пробираясь сквозь назойливую толпу цыган. Отец, чертыхаясь, вылез из кареты и, подав руку моей матери, поросил Филиппа поддержать меня. Тот согласился со злобной радостью и, припоминая мой высунутый накануне язык, скрутил мою ладонь так, что слёзы боли невольно выступили из моих глаз. Сама не понимая, что я делаю, я дала кузену пинка под коленку, отчего тот взвизгнул фальцетом и схватился за ногу, выпуская мою руку, и кинулась в толпу кричащих, пёстрых цыган.
- Валери, - услышала я за спиной отчаянный голос своего отца, - стой!
Но я не остановилась, продолжая бежать, с тоской думая о том, какой же будет следующая месть хитроумного Филиппа. Цыгане расступались, пропуская меня и скаля в усмешке свои тёмные лица, украшенные огромными серьгами. Врядли у меня была определённая цель, мне просто хотелось найти местечко, где я могла бы хоть на мгновение избавиться от общества молодого виконта де Шаньи и немного отдышаться. Моя лента сбилась от быстрого бега на затылок и волосы растрепались ещё больше, хотя казалось, что больше уже и некуда. Я не знала, почему цыгане боялись до меня дотронуться и раступались, отчаянно крестясь. Я была слишком мала, чтобы догадаться о том, что причина была в моих волосах, такой цвет принадлежал только подружкам нечистой силы и приносил несчастья, так говорилось в цыганских поверьях. И именно то место, куда я сейчас направлялась, подтвердило их опасения и страхи. А я не знала что это и не смотрела на вывеску, мне нужно было просто проникнуть туда и притаиться за этими грязными бархатными занавесками. Вот и всё. И было мне совсем наплевать на то, что на вывеске было написано кричаще-кровавыми буквами "Ребёнок Дьявола".
Наконец я юркнула в безопасное, на мой взгляд, место и замерла, поджидая своего драгоценного кузена, чтобы неожиданно появится и крикнуть ему дурным голосом прямо в ухо "Бу", да так, чтоб оглох. И чтобы больше не смел крутить мне руки и выдёргивать волосы. Я даже хихикнула эдак гадливенько, представив его реакцию. Я не смотрела назад, не оглядывалась, сосредоточившись рядом с занавеской, прикрывавшей вход, а поэтому не заметила клетки, стоявшей прямо у меня за спиной. А поэтому, когда я услышала тихий голос, напевавший какую-то песенку, мне показалось, что это просто звенит у меня в ушах от бесконечного непрекращающегося шума цыганских голосов, с которыми сейчас перепирался мой отец, отчаянно пытавшийся разыскать непослушного чертёнка. Но голос не переставал звенеть, а сложился в мелодию тихую и нежную и был так прекрасен, что не иначе как принадлежал самому архангелу Гавриилу, который был нарисован на витраже нашей семейной часовни в Провансе. Он был тих, словно шелест листвы в летнюю ночь, окутывал и опьянял, как лёгкий морской бриз. Наверное именно такими голосами пели трубадуры в Ле-Бо-де-Провансе, бывшей колыбели и столице минестрелей. Раймбаут де Вакейрас, Бонифаций де Кастеллан, Ги де Каввалон... В Бо когда-то был самый прославленный во всём Провансе "двор любви": здесь куртуазная поэзия трубадуров воспевала любовь в её самых высоких и благородных проявлениях. Желания трубадура, почти всегда несбыточные, стояли в центре новой концепции любовной лирики: "Я б вас в объятьих сжал, но столь желая, я вас лишь обожал...Коль пошлёте мне вслед лишь прохладный привет, им я буду согрет" ...И именно эту песню Гильома де Кабестаня пел сейчас неведомо-прекрасный голос. Сердце тоскливо сжалось и захотелось немедленно вернуться в свой замок в Провансе, где моя старая добрая нянюшка рассказывала чудесные истории о чудовище Тараске из Тараскона.
Я оглянулась, напрочь забывая о Филиппе, об отце и о цыганах. Моим единственным желанием было узнать, увидеть обладателя этого голоса, принёсшего с собой в этот отвратный цыганский балаган провансальский мистраль. Взгляд наткнулся на грязную клетку и на существо, скрючевшееся на полу. Я сначала и не разобрала в потёмках, что или кто это. И не поняла, что волшебный голос раздавался из этой клетки и исходил от непонятного существа. Только подойдя к железным прутьям почти вплотную я сумела разглядеть худенькое тельце, принадлежавшее мальчику, совсем немногим старше меня. Я присела на корточки и протянула руку, пытаясь прикоснуться к нему, но он отпрянул в испуге, ещё сильней забившись в угол. Голос замолчал.
- Не бойся, я тебя не обижу, - сказала я ему так, словно была не ребёнком, младше его, а взрослой сильной женщиной.
- Я не боюсь того, что ты меня обидишь, - печально отозвался мальчик, - Я боюсь, что ты меня испугаешься.
Я рассмеялась так, словно он сморозил самую несусветную глупость, которая только могла прийти в голову.
- Я не боюсь даже пауков, как же я могу испугаться тебя?
Да, пауков я действительно не боялась, и лягушек и змей. А вот Филипп, тот боялся и бледнел, как наивная кармелитка при виде картинки с обнажёнными телами. И я это знала. И пользовалась этой его слабостью, чтобы всячески ему досадить. За это он ненавидел меня ещё больше. Но мне было всё равно, потому что я его тоже ненавидела. И мне доставляло удовольствие наблюдать за отвращением и ужасом в его красивых синих глазах, когда я брала в руки какого-нибудь огромного мохнатого паука и разговаривала с ним, словно он был самым лучшим моим другом. Я знала, что после этого Филипп неделю не сможет прикоснуться к моей руке и меня это радовало.
- Не боишься? - мальчик, казалось, был удивлён. - Они же...страшные и отвратительные чудовища. Ты должна их бояться. Люди всегда боятся...чудовищ.
- А я не боюсь. Я не боюсь чудовищ. Я их люблю, они мои самые лучшие друзья. И не обижают меня и не кривят презрительно губы и не смеются над тем, что у меня руки грязные и ногти обгрызанные. И не называют меня фарфоровой куклой! Да. Я люблю чудовищ. И я их рисую.
-Рисуешь?
Мальчик словно бы успокоился и обрадовался моим словам. И даже перестал жаться в угол клетки. Он несколько распрямился и сделал попытку подползти поближе ко мне. Я невольно вздрогнула, когда луч света, пробивавшийся сквозь занавески, упал на его фигуру. Вздрогнула от того, что заметила на его голове старый мешок из-под картошки с прорезями на месте глаз. Меня испугал не мальчик, а мешок. Потому что именно он показался мне ужасным, жутким. Мне захотелось закрыть глаза и убежать отсюда, чтобы никогда больше не видеть этот мешок. И это я только что хвасталась, что не боюсь пауков и чудовищ. Я, которая теперь дрожала от мысли об этом ужасном мешке. Мальчик разочарованно вздохнул, увидев, как я зажмурилась и в голосе его прозвучала горечь и некая усталая злость.
- Ты лгала. Ты боишься чудовищ. Ты ещё даже не видела моего лица, а уже пытаешься закрыть глаза и отгородиться от правды. Ты такая же как все. Уходи. Чудовища никогда не были твоими друзьями, потому что нельзя быть другом того, кто тебя боится.
- Нет, - мне хотелось крикнуть, что он не прав, но в горле пересохло и поэтому раздалось просто глухое и слабое "нет", - я не боюсь чудовищ...я боюсь твоего мешка. Если бы ты снял его, мне было бы намного легче...
- Если я его сниму, ты испугаешься ещё больше. Ты этого хочешь?
Хотела ли я этого? Хотела ли испугаться ещё больше? Пожалуй нет. Но в тот момент у меня был страх только перед этим грязным мешком и только одно желание - я не хотела его видеть. Словно бы в нём заключилось всё зло, весь ужас мира на данный момент.
- Нет, - голос мой дрогнул, но прозвучал убедительно, - я не испугаюсь. Сними свой мешок...пожалуйста...
Мальчик медлил и, казалось размышлял о чём-то. Но, в конце - концов решил, что хуже уже ему не будет и одним резким движением сорвал с головы свою ужасную маску и пристально, не отводя и не скрывая своего лица, на которое как-раз таки падал единственный луч света, посмотрел мне в глаза. Он был так близок, что я могла дотронутся до него рукой. Очевидно мне полагалось закричать дурным голосом и убежать из этой палатки подальше, чтобы уберечь себя от кошмара. Возможно я бы так и сделала, будь я взрослой женщиной, выросшей на сказках о прекрасных принцах и злых чудовищах, которых непременно нужно убить. Но я не была взрослой, я была всего-навсего восьмилетним ребёнком, а у детей, как известно свои собственные понятия о красоте. К тому же я выросла на сказках, в которых мечтала, что несчастное чудовище наконец-таки пристукнет назойливого прекрасного принца, так похожего на моего кузена, и будет счастлив со своей принцессой. Поэтому лицо мальчика в клетке не вызвало у меня никаких отрицательных эмоций и ужаса тоже не вызвало, скорее всего даже успокоило, когда проклятый мешок исчез. Тем более он чем-то напомнил мои кукольные переделки, которые я так любила и которых так глупо лишилась. Можно даже сказать, что я обрадовалась ему так, словно опять обрела свои сокровища.